Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Собрание сочинений. Том II

Год написания книги
2007
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
8 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

VII. И напрасно эти последние надеются на обильные плоды своей лихорадочной деятельности: опыт ясно говорит нам, что возбуждать сильные религиозные движения и собирать полки последователей суждено не религиозным политикам, но искателям Царства Небесного. Один свт. Афанасий Великий противостоял целой вселенной и увлек ее за собой, и не льстецы толпы народной, а уединенные собеседники с Богом уносили ее за собой в пустыню. Да и в самом латинстве разве Гильдебрант или Лойола были владыками сердец, а не Бернард Клервосский, Иоанна д’Арк и Савонаролла? Даже иудейский мудрец понимал по опыту собственной жизни, что успех религиозного учения зависит не от искусственных прельщений, но от силы Божией, он помнил, что Февда и Иуда Галилеянин, увлекшие довольно народа, погибли и все слушавшие их рассыпались, и если какое предприятие… от человеков, то оно разрушится, а если от Бога, то вы не можете разрушить его (Деян. 5, 3839). С сими словами соглашаются и Иоанновы, сказанные по поводу столь быстрого прославления крещенного им Иисуса Христа: не может человек ничего принимать на себя, если не будет дано ему с неба (Ин. 3, 27). Условием же распространения проповеди евангельской Господь и апостолы указали не обольщение слушателей и не земное могущество учителей, но их мученический подвиг и незаслуженный позор: Если Меня гнали, будут гнать и вас; если Мое слово соблюдали, будут соблюдать и ваше (Ин. 15, 20). Ему вторит и святой апостол Павел: Ибо мы живые непрестанно предаемся на смерть ради Иисуса, чтобы и жизнь Иисусова открылась в смертной плоти нашей, так что смерть действует в нас, а жизнь в вас (2 Кор. 4, 11–12). Но паписты, отторгшиеся от Церкви, потеряли понимание сего таинственного единства со Христом и Церковью и, запутываясь в понятиях римского права, создали себе идею безусловно разделенных личностей, которых единение может быть лишь в единстве закона и единстве общей власти. Будущая жизнь по ним есть лишь внешняя мзда, наслаждения за принятые на земле лишения и деятельные подвиги. Учение о добродетели является у них как учение о необходимом количестве добрых дел, а не о постепенном совлечении ветхого человека, тлеющего в обольстительных похотях, и в обновлении духом ума и облечении в нового человека, созданного по Богу, в праведности и святости истины (Еф. 4, 22–25). Посему их религиозная жизнь не только не освобождала от самолюбия, но вместо истинного единения с ближними разобщала с ними, ограничивая взаимные отношения людей исполнением сухого долга. Вместо того чтобы взирать на блаженное единство Отца и Сына и Святого Духа, они мечтали воссоздать единство древнеримского единовластия над вселенной. Естественно, что умы, выбившиеся из оков их схоластического богословия, возненавидели не только искажение священных догматов, но и сами догматы. Они ошибочно слили первое с последними и, решив, что источник взаимного охлаждения людей в их надежде на вечную жизнь личности, создали вымыслы о слиянии всех в одно безличное небытие, назвали источниками зла идею личности, веру в личного Бога и личного Искупителя и отпали от ложного христианства в злейшую тьму языческих суеверий буддизма. Но они имели дерзость привязывать к ним священные изречения Евангелия; так и поступают необуддисты, пантеисты – гегельянцы и толстовцы.

Соглашаясь с папистами и толстовцами в том, что молитва Христова об общем единении всех в Боге указывает на высшую цель христианства, мы опровергли то внешне-юридическое понимание этого единства, которое предлагается латинством, своеобразно примыкающим к учению современного рационализма о безусловном прогрессе.

* * *

Противоположную крайность в понимании евангельской идеи представляет собой толстовское учение, увлекшееся борьбой с крайним индивидуализмом схоластического Запада. Вместе с германским пантеизмом и европейским необуддизмом оно высказывает свои воззрения на занимающий нас предмет в следующих положениях необуддийской сказки, переведенной графом Толстым с английского языка на страницах «Северного вестника».

1. «Считать себя отдельным существом есть обман, и тот, кто направляет свой ум на то, чтобы исполнять волю этого отдельного существа, следует за ложным светом, который приведет его в бездну греха… Для того, чье зрение охвачено покрывалом Майи, весь мир кажется разрезанным на бесчисленные личности. И такой человек не может понимать значения всеобъемлющей любви ко всему живому».

2. «Нирвана (блаженное будущее) есть жизнь общая».

3. «Тот, кто вредит другим, делает зло себе. Тот, кто помогает другим, делает добро себе».

После такого пантеистического мировоззрения следуют иные афоризмы, по-видимому, основанные на совершенно противоположных индивидуалистических понятиях и ни в чем ином не соглашающиеся с пантеистическим буддизмом, как только в их обоюдном отрицании нашего искупления Богочеловеком Иисусом Христом. Вот эти афоризмы:

4. «Чистота и нечистота принадлежат личности: никто не может очистить другого». «Человек сам должен сделать усилие – Будды только проповедники…». «Лекарство от наших бед в нас самих».

5. «Моя деятельность есть утроба, которая носит меня; есть наследство, которое достается мне; есть проклятие моих злых дел и благословение моей праведности».

Как ни мудрено слить эти два последних положения с тремя первыми, но по смыслу сказки их нужно соединить в следующий краткий символ, к которому переводчик желал бы приблизить молитву Христову о единстве Своих последователей: освобождаясь как от прирожденного, так и от вновь приобретенного зла путем собственных личных усилий в принесении добра ближним, каждый человек и в этой жизни будет вознагражден их взаимной любовью и услугами, и по смерти совершенно освободится от бедственной жизни личной, ибо сольется в одно общее безличное бытие со всеми во исполнение евангельских слов о будущем подобии всеобщего единства людей тому единству, в котором пребывал Иисус Христос со Своим Небесным Отцом.

В этом воззрении, постоянно раскрывавшемся как в богословско-философских, так и в художественных произведениях Л. Н. Толстого, кончая его «Хозяином и работником», указывается, во-первых, условие для выполнения, а во-вторых, будущее последствие принятия известного руководственного правила или принципа жизни. По приведенному нами сопоставлению этого принципа с папизмом и с непонятным в том и другом изречением Евангелия нам было бы достаточно рассмотреть, насколько непримиримым оказывается учение последнего о будущем прославлении праведников с мыслью приведенной сказки, но такое противопоставление будет не полно, если мы не вникнем и в те понятия о личности и о добродетели, которые предпосылаются необуддийской и толстовской эсхатологии.

* * *

I. Однако, согласно намеченной сначала задаче, начнем с истолкования слов Христовых: нельзя ли их понимать в смысле общего слияния и потери личного сознания в единой всеобъемлющей нирване? «Благо людей только в их единении с Богом и чрез Бога между собою: как Ты, Отче, во Мне, и Я в Тебе, так и они да будут в Нас едино (Ин. 17, 21). Вот какую мысль выводит из сказки «Карма» ее переводчик.

Итак, он находит возможным отождествлять нирвану и это единство. Дозволяет ли так делать хотя бы буква Писания, не говоря уже об его духе?

Слова Господни представляют по отношению к христианам желательным такое состояние, какое или каковому подобное состояние в Его-то собственной жизни есть сама действительность, Им переживаемая. Если Толстой и единомыслящие с ним теологи-пантеисты согласились бы признавать единство Бога Отца и Господа Иисуса Христа не только нравственным, но и метафизическим, т. е. таким, какого или какому подобного они ожидают для всех в своей нирване, то они должны или отрицать во Иисусе Христе личное начало и самосознание, должны считать Его не за человека, а за призрак, или они должны признать то, что исповедует Церковь, понимающая это единство Отца и Сына не как нравственное только, но как единство по существу, сохраняющееся при различии Лиц; но такое единство требует, чтобы во Иисусе Христе признать Божеское естество, единое со Отцом, против чего они богохульно борются.

Но, может быть, толстовцы и их тюбингенские учители скажут, что Иисус Христос, будучи простым, нам подобным Человеком, мог говорить лишь о единстве или подчинении воли Своей воле Отца, о Своем полном освобождении от личного себялюбия; но ведь если такое настроение во всем своем совершенстве доступно человеку, например, Самому Спасителю, в форме его земного личного существования, то какое право имеют толкователи находить здесь указание на метафизическое единство людей, восстановляемое с потерей их сознательной жизни, с уничтожением личности? Молитва Спасителя в подобном, но последовательно проведенном толковании могла бы иметь лишь такой смысл: как Я в Тебе живу Своей исполненной постоянного самоотречения жизнью, такой же жизнью пусть и они прославляют Тебя на земле, – для чего? В ответ на это нам стоило бы только продолжить слова приведенного Толстым евангельского изречения, чтобы совершенно уничтожить всякую попытку мыслить здесь о загробной нирване: так и они да будут в Нас едино, – да уверует мир, что Ты послал Меня (Ин. 17, 21). Ясно, что здесь речь о жизни на земле. Правда, дальше говорится и о загробном единении верующих со Христом и с Богом, но именно в таких выражениях, которые для всяких нирван и пантеизмов то же, что огонь для сухой соломы: Отче! которых Ты дал Мне, хочу, чтобы там, где Я, и они были со Мною, да видят славу Мою, которую Ты дал Мне (Ин. 17, 24). Это слово «видят» указывает с бесспорной очевидностью на загробную жизнь личную и сознательную. О том же говорят и заключительные слова молитвы: да любовь, которою ты возлюбил Меня, в них будет, и Я в них (Ин. 17, 26). Сами пантеисты соглашаются с той бесспорной истиной, что любовь возможна только между личностями, и притом дотоле, доколе они сохраняют свою именно личную жизнь. В этом-то смысле вечной жизни личностей выражается и апостол Павел: любовь никогда не перестает, когда знание упразднится (1 Кор. 13, 8). Если Бог любит Иисуса Христа, значит, и Бог есть личный, и Иисус Христос есть Личность, а если сей любви суждено вовеки пребывать в людях, то и они вовеки сохранят свою жизнь в качестве самостоятельных личностей. Да возможно ли и возражать против такого понимания евангельского учения, со всей ясностью раскрывающего нам картины жизни загробной как именно жизни личностей? Вспомним притчу о богатом и Лазаре, вспомним совершенно неприкровенную речь Господню о Своем Втором пришествии, о воскресении мертвых, о последнем приговоре для праведных и для грешных и их вечной участи, столь разительно противоположной.

* * *

II. Остается только недоумевать, как могли люди, сохраняющие хоть каплю здравого смысла, искать подтверждения своим воззрениям в такой Книге, которая вся проникнута отрицанием таких воззрений и утверждением воззрений противоположных. Единственный возможный и, думается, вполне справедливый ответ на подобный вопрос, обращенный, в частности, к толстовцу, можно будет найти, возвратясь от его эсхатологических идей к нравственным и психологическим воззрениям его основателя, так как по отношению к последним буддийская эсхатология нашего писателя является действительно неизбежным выводом, который ему и приходится примирять с Евангелием всеми неправдами, раз он вообразил, будто его мораль совпадает с заповедями Спасителя.

«Считать себя отдельным существом есть обман. Исполнять волю этого отдельного существа – значит идти в бездну греха». Но если моя воля есть святость и любовь ко всем? Этого автор не считает возможным.

И в этом-то, а не в другом чем заключается существенная разность его жалкой морали от христианской. Христианство зовет личность к борьбе со злом, ей присущим, и к оживлению в себе «нового человека» (см. Кол. 3, 10), а Толстой и его тюбингенские и необуддийские единомышленники оставляют человеку его ветхое стремление к наслаждению и счастью, его эгоизм, стараясь лишь изменить направление обнаружений последнего, предполагая, что действительное освобождение от себялюбия невозможно. Воля каждого существа, гласит их философия, есть воля себялюбивая, стремление к наслаждениям. Поэтому, пока любое существо будет считать себя отдельным, оно будет, подобно разбойнику Кандате, искать только своего отдельного счастья в ущерб счастью других. И если «мир ему кажется разрезанным на отдельные личности», то он не может и благотворить другим. Задача учителей мудрости в том только и состоит, чтобы убедить человека в призрачном значении личности, в пантеизме, в учении о переселении душ, о временной посылке каждого человека в форму его теперешней личности. Все эти идеи и проповедует нам писатель в своих философских и литературных произведениях, повторяя свое нелепое, но излюбленное выражение: «я послан в жизнь», которое он святотатственной рукой похитил из учения Господа Иисуса Христа о Своем предвечном и личном пребывании со Отцом, Уготовавшим Ему славу прежде, чем явился мир.

Не себе только, а даже и русскому мужику, умирающему на морозе, автор влагает в уста это нелепое для обыкновенного смертного выражение вместе с фаталистическим равнодушием к содеянным в жизни грехам, равнодушием столь невероятным в сознании даже наихудшего представителя русского народа, живущего и даже, можно сказать, дышащего скорбным покаянием.

Но возвратимся к различию себялюбия от самоотречения по Толстому. Мы видим, что воля всякого существа есть воля себялюбивая: разница между темным грешником и истинным философом заключается лишь в том, кого считать своим я, этой-де единственно возможной целью своих стремлений и своих наслаждений: себя ли, взятого отдельно, или то неведомое пантеистическое целое, которого частью оно служит? В первом случае появится враждебность ко всему, во втором – толстовско-буддийская добродетель. Итак, переход от одного способа жизни к другому не есть нравственный подъем, не есть то действительное, евангельское отвержение от себя, о котором столь некстати для себя вспомнил переводчик «Кармы» в своем предисловии, – нет, это есть чисто теоретический акт, совершенно подобный тому, как если неумеренный сластолюбец, замечая в состоянии своего здоровья пагубные следы страстных излишеств, начинает предаваться порочным удовольствиям с более осторожной расчетливостью, нисколько, однако, не поправляя своих преступных склонностей, а только предпочитая их продолжительность в своей жизни слишком частому повторению порочных наслаждений. Так и обращение себялюбца к толстовской и буддийской святости не есть перемена настроения, это тот же эгоизм, но расширенный в силу теоретического расчета. Понятно теперь, почему евангельский призыв «Покайтеся» наш писатель в своем «Неделании» переделал в «одумайтесь», разъясняя при этом, что вся задача человека – в этом теоретическом проникновении пантеизмом, плодами чего будет необходимая перемена его поведения из враждебного ко всем в дружественное. Это-то исключительно теоретическое различие между понятием о порочном и добродетельном человеке и было соединено в первых богословско-философских произведениях автора с тем заблуждением, будто человеческая воля есть непременная выразительница идей его рассудка, во всем повинующаяся последнему, что добродетель есть знание, а зло – незнание или ложное знание. Отсюда его отрицание свободы воли и понятие о святости как необходимом следствии правильного мировоззрения. Совершенно так же рассуждают и тюбингенцы-гегельянцы. По этому воззрению, энергия воли может стремиться только к одному – к исканию своего счастья; разница между наилучшим и наихудшим человеком только в том, как понимать свое счастье, т. е. собственно самое – то свое, свое я. Иисус Христос, по их учению, понял свое тожество с пантеистическим божеством, с мировым целым, и вот, те же мотивы, которые неразумного грешника понуждают грабить встретившегося на пути купца, с такой же неизбежной необходимостью понудили Его идти на смерть за свое учение. Само учение Христово в том будто бы и состояло, чтобы научить людей фиктивному значению их личности и истинности пантеизма. Тщетно вы бы стали дополнять приведенные изречения Господни о будущей жизни напоминанием других Его изречений о совершенно свободном, личном Его решении идти на спасительную – и притом только трехдневную смерть, столь ясно раскрытым в словах: Потому любит Меня Отец, что Я отдаю жизнь Мою, чтобы опять принять ее. Никто не отнимает ее у Меня, но Я Сам отдаю ее. Имею власть отдать ее и власть имею опять принять ее (Ин. 10, 17–18). Это ли речь о нирване, о безличном исчезновении в целом, об искании своего блага во благе всех? Не подобны ли сему изречению в смысле нашего ниспровержения толстовского необуддизма и все те многочисленные речи, в которых Христос Спаситель говорит о Себе, о Своем Лице как Спасителе мира и людей всех поколений, о пребывании в Нем всех хотящих жить и творить плод в сей жизни (см. Ин. 6, 15), о том, наконец, что и сама смерть Его не будет прекращением Его жизни как жизни личной, но, напротив, причиной привлечения к Нему всех живущих. Но можно ли убедить псевдорационалистов евангельскими изречениями, когда они спокойно отказываются верить в их подлинность, лишь только вам удастся убедить их в совершенной несообразности тех перетолкований слова Божия, какими они старались дотоле прикрыть свои измышления?

* * *

III. Итак, если они отрекаются от Евангелия, обратимся к их непосредственному, нравственному сознанию. Неужели невозможны самоотвержение и всякого рода добродетель для человека, считающего себя свободной и вечной личностью? Или недостаточно ясно показано, что Спаситель, апостол Павел (см. 2 Кор.) и все столпы христианской добродетели считали себя такими? Неужели совесть наша не соглашается с божественными словами Павла: и если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы (1 Кор. 13, 3)? Итак, видишь ли, что не степенью самоотвержения, хотя бы даже и свободной, а степенью чувства любви измеряется добродетель? А если в любви, а не в теоретическом расширении своего отвлеченного «я» заключается положительное содержание добродетели, то согласись и с тем неотразимым психологическим фактом, что любовь как живое чувство возможна лишь до тех пор, пока я и себя, и любимых противопоставляю взаимно как самостоятельных личностей. И если б мне показали человека, чуждого страсти и все делающего для блага ближних, но не по свободному проникновению любовью, а вследствие необходимого подчинения его воли теоретическому, ясно сознанному предпочтению общечеловеческого эгоизма своему индивидуальному (хотя, повторяю, такого человека нет и быть не может), то я бы ничего кроме негодования и сожаления не испытал при виде его. Самый последний злодей, но хотя однажды испытавший чувство свободной любви при ясном противопоставлении себя своему ближнему, был бы выше такого себялюбца: пора понять ту простую истину, что себялюбие от братолюбия различается не столько по предмету (объекту) симпатии, сколько по сопровождающему настроению, совершенно противоположному в братолюбии сравнительно с эгоизмом, хотя бы расширенном на весь мир. Первое настроение нежности, второе – холодного, сухого расчета, где цель деятельности бывает лишь доставление наслаждений и борьба со страданиями, как это и выходит по сказке «Карма», принцип которой: «служить каждому человеку так же, как вы желали бы, чтоб вам служили» – вовсе не обещает просветления человечества ни чистотой, ни вообще нравственным, одухотворяющим содержанием, а в своем применении в седьмой заповеди приведет к самым нежелательным последствиям. Иное дело подобные же слова Евангелия, где целью братолюбия является не наслаждение, а нравственное благо, чистота, истина (см. Мф. 10, 34–39). Таков первый отличительный признак для нравственной оценки, второй же заключается в свободе человеческих настроений, без которой самый героический подвижник в наших глазах ничем бы не отличался от манекена, воспроизводящего движения самоотверженного Аристида или Иоанны д’Арк. Но вы спросите: неужели же для пантеистов и прочих отрицателей свободы чувство любви невозможно? На это отвечу: конечно, невозможно, но прибавлю, что последовательный пантеизм сам по себе невозможен для человеческого духа, почему и на практике теоретический пантеизм и все эти мечтательные нирваны не оказывают на жизнь своих европейских последователей никакого влияния, нисколько не выводя их из самолюбивой замкнутости и той «отъединенности», на которую всегда указывал Достоевский в типах современных теоретиков – искателей «объединения». И если буддизм мог вызывать аскетическую энергию у своих азиатских последователей, то лишь в том смысле, чтобы эгоизм чувственный заменять эгоизмом духовным, т. е. сатанинской гордостью, которая еще более чужда любви, нежели чувственность плотского человека. K счастью, в своей январской статье «Противоречие эмпирической нравственности» и сам Толстой сознается, что самоотвержение буддизма есть лишь расширенный эгоизм. Эту фразу мы радостно приветствуем, находя в ней новое доказательство тому, что искренность еще настолько сохранена нашим писателем, что понуждает его говорить против своих прежде проповеданных идей.

Но представим себе хоть на минуту психологическую осуществимость последних, представим себе, что любимый мною друг или прощенный и затем возлюбленный мною мой прежний враг есть мой двойник, мой alter ego, минутный лишь призрак того неопределенного космического целого, которое и во мне проявляется как в своей части: не согласитесь ли вы, что, проникнувшись таким представлением, я тотчас бы потерял то святое возвышающее чувство бескорыстного расположения к ближнему и моя прежняя симпатия к нему сразу же стала бы для меня противной, как вид человека, ласкающего свое изображение в зеркале или целующего свою собственную руку? Расположение к ближним для последовательного пантеиста невозможно, и если автор в прежних произведениях говорил или о быстром исчезновении всякого себялюбия у человека, проникавшегося сознанием призрачности своей личности, или о такой же необходимо появляющейся у пантеиста преданности братолюбию, какая существует у порочного себялюбца по отношению к своим порокам, то ему следует возразить, что в первом случае его воображаемый возрожденный силен именно своей непоследовательностью, поскольку, предавшись любви и полному забвению себя, стал на сторону отрицателей любви к себе, а не видоизменителей только себялюбия, каков Толстой и все пантеисты; а во втором случае жизнь скоро покажет, и давно уже показывает, что желательной метаморфозы даже во внешнем-то поведении все-таки не будет. Человеческий эгоизм есть настроение очень определенное, без всякой помощи со стороны метафизики научающее себялюбца, в чем именно он должен искать своих наслаждений, и всегда находящее их в тех или иных страстях плоти или духа. Или убивай в себе эгоизм и заменяй его свободной любовью к личному Богу и противопоставленным тебе личностям ближних, или удовлетворяй твой эгоизм в служении чувственности либо гордыне: третьего исхода не дается.

* * *

IV. K счастью, переводчик «Кармы», по-видимому, понял, что воля человеческая вовсе не стоит в том необходимом подчинении его теоретическим убеждениям, какое он старался провести в своих прежних сочинениях, и вот он не только соглашается, но и прямо восхваляет в своем предисловии ту мысль переведенной им сказки, которая изложена в ее пятом положении, что содеянные грехи в моей жизни и до нее (т. е. по нашему-то просто греховная порча, унаследованная нами от прародителей) являются как бы «утробой, которая носит меня», проклятым наследством или кармой, для избавления от которой мало того, чтобы одуматься теоретически, а «должно делать усилия», т. е. необходимо свободное напряжение воли. Эта мысль сказки, разделяемая автором, есть новый драгоценный луч истины, один из тех радостных для вас озарений, которые посещают нашего автора все чаще и чаще в его последних произведениях, но от которых он по большей части как бы нарочно зажмуривает глаза, точно боясь, что в этих лучах истины он против воли, подобно Савлу, узнает Того, Который сказал: что ты гонишь Меня?.. Я Иисус, Которого ты гонишь. Трудно тебе идти против рожна (Деян. 15, 4–5).

В таком-то, по-видимому, опасении наш писатель спешит повторить за переведенным им автором-необуддистом, что «никто не может спасти другого» (положение 4-ое), каковое изречение и подчеркивает в своем предисловии в смысле, направленном против христианского учения об искуплении, которое, впрочем, он знает лишь в его протестантском искажении, как это нам приходилось указывать в другом случае[24 - См. «Превосходство православного понимания: 1) Евангелия и 2) учения о жизни сравнительно с учением Толстого».].

Между тем, если принять во внимание фатализм и пантеизм автора, то его теперешняя смелая надежда на собственные силы человека в его стремлении к совершенству представится нам особенно удивительной. Природа моя отравлена грехом, воля предана себялюбию: откуда мне ждать обновления? Могу ли из собственного мутного источника почерпнуть чистую воду жизни? Кажется, сама логика вещей должна обратить внимание грешника к тому, чтобы искать некоего Иного Утешителя, некоего иного Святого, Который бы мог при добром моем желании и усилии уделить мне благодатные силы своей не испорченной грехом природы, дать пить воду своего чистого источника (см. Ин. 7, 37–38), быть для меня той спасительной лозой, к которой прилепившись, я получал бы всегда живительный сок духовной жизни и духовного плодотворения, ибо чувствую, что сам от себя я не могу творить ничего (см. Ин. 15, 1–6).

Не будем продолжать развитие этой совершенно ясной логики, которая приводит к учению о Спасителе, и притом Богочеловеке[25 - Об этом см. «Нравственное оправдание важнейшего догмата» // «Богословский вестник», 1904 г., февраль; а также издание: Нравственные идеи важнейших христианских православных догматов. Нью-Йорк, 1963.], но возвратимся опять к погрешающему против логики Толстому. Логика вещей привела его от прежнего фатализма к требованию «усилия», т. е. самостоятельного свободного акта воли. Но где он достанет силы для этой испорченной грехом воли? В конечных упованиях необуддизма, в его нирване? Но, видно, ее практическое бессилие уже испытано. И вот автор «Кармы» и ее переводчик ищут мотивов для доброй воли человека уже сверх прежних утверждений о всесильном влиянии пантеистического миропонимания. Но где же искать их? В Боге? Но Его почти нет в буддизме. Во Христе? В суде Его? Это запрещается у учеников язычества. Остается им обратиться снова к отрицаемой личности самого человека, а так как личность у них отожествляется с себялюбием, то в этой-то именно мрачной храмине греха ищут они света. В чем же находят? В грубом, неоправдываемом действительностью, своекорыстном утилитаризме и в индийском суеверии о переселении души из одного тела в другое, пока не достигнуто будет ею буддийское совершенство. Вероятно, автор с переводчиком и сознают, что суеверие это немножко и постыдно для образованного человека, но отчего же ему не привиться там, где широко господствует шантаж, спиритизм, наглые вымыслы Радда-Бай и всякая другая бессмысленная ложь, позорная даже в умах глупых ребят, но всегда могущая рассчитывать на принятие в нашем обществе, где заботятся только о том, чтобы удалить свою мысль от богооткровенной истины, хотя ценой самых позорных заблуждений. И вот над такими людьми сбывается слово апостола: И как они не заботились иметь Бога в разуме, то предал их Бог превратному уму – делать непотребства (Рим. 1, 28).

Действительно, можно ли хотя бы подрастающих детей убедить в том, что всякое самоотречение вознаграждается тажим же неожиданным обогащением, что слуга богатого себялюбца, наказывавший его врагов, непременно его же ограбит в свое время, а затем будет умерщвлен своими товарищами по душегубству? И если б было так, если б жизнь, подобно справедливому купцу, так скоро расплачивалась с добрыми деньгами за деньги, ранами за раны, и притом все в области внешнего благополучия, то те же страсти алчности и гордыни, которые ныне обнаруживаются в злодеяниях, достигали бы своего в благодеяниях внешних и, наконец, стали бы постоянным душенастроением всех кажущихся филантропов, и жизнь была бы всеобщим сплошным лицемерием. Слава Богу, что этого нет и никогда не будет: мудрый умирает наравне с глупым (Еккл. 2, 16). Да и все, желающие жить благочестиво во Христе Иисусе, будут гонимы. Злые же люди и обманщики будут преуспевать во зле, вводя в заблуждение и заблуждаясь (2 Тим. 3, 12–13). Не будем приводить ни тех предсказаний, которыми Господь предупреждал Своих последователей относительно ожидающего их пути скорби и мученичества (см. Ин. 15 и 16), ни признаний апостолов о точном исполнении этих пророчеств (см. 2 Кор. 11); довольно сказать и того, что этот бескорыстно переносимый крест несравненно привлекательнее той продажной добродетели «Кармы», которая почти никогда не находит подтверждения в действительной жизни.

* * *

VI. Еще более привлекательно истинное изъяснение Христовой молитвы о будущем единстве Его учеников сравнительно с номизмом папистов и пантеизмом толстовства. По учению Христову, резкая разрозненность личностей, явившаяся плодом грехопадения, исчезнет, но личности сохранятся, не нарушая сего чудного единства, как сохраняется троичность Лиц в Боге при единстве Его Существа. Правда, по толкованию свт. Афанасия Александрийского и свт. Иоанна Златоустого, это уподобление есть не полное отождествление, поскольку естество Божеское превыше человеческого, но те же отцы и с ними другие[26 - См. свт. Григория Нисского «K Авлалию о том, что не три Бога», прп. Иоанна Дамаскина «Точное изложение» и мн. др.] утверждают, что естество человеческое тоже едино, а не только взаимоподобно, что в этом его единстве, ослабленном через грехопадение и восставляемом через искупление, заключается то спасительное условие, в силу которого мы почерпаем в свою опороченную грехом природу источник святой и чистой жизни, усвояемой нам от Богочеловека Иисуса Христа[27 - См. «Нравственная идея догмата Пресвятой Троицы» // «Богословский вестник», 1892 г., ноябрь; а также издание: Нравственные идеи важнейших христианских догматов. Нью-Йорк, 1963.]. Содержание этой жизни или этого единства будет выражаться не в бессознательном слиянии всех, но в пламенной взаимной любви. Сказав о будущем единстве, Господь наш именно так поясняет его содержание: Как возлюбил Меня Отец, и Я возлюбил вас; пребудьте в любви Моей (Ин. 15, 9). Любовь основывает единство нравственное и затем воссоздает через Нового Адама поколебленное единство естества нашего, единство существенное, не нарушая, однако, свободы личностей. Это единство «нового человека» (Еф. 2, 14–17), собранного из эллинов и иудеев, будет сознаваться и предначинательно сознается праведным в постоянной духовной радости: Сие сказал Я вам, да радость Моя в вас пребудет и радость ваша будет совершенна (Ин. 15, 11). Средством к возгреванию любви и к совершенному отрешению от себялюбия является исполнение заповедей и всей церковной дисциплины, которая вся направлена к этой единой цели, чего не хотел уразуметь наш новый проповедник по горделивому ослеплению. Вот слова Господни о значении заповедей: если заповеди Мои соблюдете, пребудете в любви Моей, как и Я соблюл заповеди Отца Моего и пребываю в Его любви (Ин. 15, 10). И если граф Толстой вник в церковную жизнь, и в церковные догматы, то увидел бы, что они не только совершенно свободны от взводимых на них обвинений, но, напротив, содержат в себе и собой обосновывают то единственно правильное нравственное мировоззрение, о котором Господь сказал: Сия же есть жизнь вечная, да знают Тебя, единого истинного Бога, и посланного Тобою Иисуса Христа (Ин. 17, 3).

В чем продолжало отражаться влияние православия в последних произведениях графа Л. Н. Толстого[28 - Из лекции, произнесенной высокопреосвященнейшим архиепископом Волынским Антонием в зале Житомирской 1-й гимназии 22 ноября 1910 г. Полное собрание сочинений. Киевская типография Киево-Печерской Лавры, 1918. Т. 4.]

Два печальных явления выросли на организме русской национальности: раскол в народе и толстовщина в обществе; последняя есть тоже не столько наносное, сколько свое доморощенное явление; это тоже свой раскол, но не в народе, а в обществе. Однако, подобно тому как раскол, представляя в своем происхождении собой явление национальное, нашел себе обоснование и прочность под влиянием западной католической литературы, перешедшей в наши старопечатные книги через Юго-Западную Россию, – точно так же и толстовское направление нашло себе определенную форму под сильным влиянием Запада, и в частности философии Шопенгауэра и Гартмана, учеником которых явился Л. Толстой. Зависимость последнего от западных теорий, однако, существенно отличается от прочих ренегатов нашей веры и народности. Известнейшие в истории русской мысли XIX века деятели и писатели (например, в области этической – Белинский, в области религиозной – Пашков, в области философской – Герцен, Тургенев и Грановский) заимствовали на Западе модные идеи целиком и без всяких почти поправок пересаживали их на русскую почву и проводили в художественной или научной литературе и проповеди. Тому же влиянию западных идей подвергся в 60-х годах прошлого столетия и граф Л. Н. Толстой, но не так, как другие мыслители. Правда, профессор А. Ф. Гусев в своей книге, посвященной разбору учения графа Толстого, подробно доказал, что все метафизическое учение яснополянского философа позаимствовано у немецкого философа Шопенгауэра. Но, скажем от себя, Толстой внес в это учение существенные поправки, сближающие его с идеями восточными и подчас близко подводящие его к православно-русским взглядам. Чтобы яснее представить себе в истинном свете мировоззрение Толстого, надобно сперва указать на коренное различие двух цивилизаций: западно-европейской – правовой – и восточной. Последняя исходит из начала личности; она почитает самой великой ценностью стремление к духовному совершенству личности и установление тесной связи ее с Божеством. Л. Н. Толстой, являясь по рождению и воспитанию сыном народа русского, усвоившего себе восточную культуру, стоит на том же принципе, несмотря на увлечение идеями Шопенгауэра и на влияние западной цивилизации. Это обстоятельство главным образом сближает учение Толстого с православно-христианскими взглядами на жизнь и делает его национальным русским мыслителем.

В противоположность восточной западная цивилизация устанавливает наперед общие, принудительные правила и законы жизни, теоретические шаблоны, а затем уже старается подвести под них внешнюю жизнь личности посредством школы и науки. Так построился римский католицизм, западное правовое государство; так вообще складывается все мышление западных философов. Возьмем для примера способы христианской проповеди среди язычников. Задавшись целью просветить христианством каких-либо дикарей, Рим сначала устанавливает организации миссий, назначает жалованье миссионерам, определяет их права и обязанности, а затем старается подыскать способных для себя деятелей. У нас же миссионерское дело развивалось иначе. Какой-нибудь отшельник или смиренный дьячок, возгораясь ревностью о славе Божией, шел с проповедью христианства к дикарям и своими подвигами изумлял последних, привлекал к себе внимание, а затем и доверие последователей. Встречая затем помехи своему делу, он возвращался назад к святителям и царям, начинал усовершенствоваться в своих богословских познаниях, составлял грамоту для новых племен, брал необходимые полномочия и затем уже снова приходил на то же место и довершал с внешними средствами в руках то, что начал одними только личными подвигами. В своих воззрениях на средства усовершения общественной жизни Л. Н. Толстой всецело принадлежит Востоку, и хотя он откололся от восточного церковного сознания, но это скорее раскольник внутренний, чем внешний. Его сродность с восточными идеями сильнее обнаруживается в его учении, нежели он это подозревал.

Чтобы оправдать такой взгляд на него, остановимся на тех возражениях, какие можно привести против признания его внутренним раскольником русской духовной жизни. Прежде всего скажут, что он отрицал самый национализм, патриотизм, государственность, Церковь, догматы, Библию, Послания и большую часть Евангелия. Мало того, ради космополитизма он пожертвовал самыми дорогими и возвышенными истинами Христова учения: он говорил, будто заповедь о любви к врагам имеет в виду врагов вовсе не личных, а только политических. Кстати скажем: как забавно, что все убеждены, будто он проповедовал любовь, в то время как он сам в своем «объяснении Евангелия» заявляет, что личных врагов любить невозможно и заповедь Христова требует любви к врагам политическим. Но ведь каждому, читавшему Евангелие, видно, что Христос имеет тут в виду именно личных врагов, ибо перечисляются и самые случаи, в каких может обнаруживаться их враждебность: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас (Мф. 5, 44). Кажется, не нужно никаких филологических изысканий, чтобы видеть это и понять, что Л. Толстой намеренно жертвует самым высоким принципом христианской любви – любовью к врагам, лишь бы утвердить Евангелием космополитизм. Не нужно, впрочем, удивляться незнанию публики его подлинного учения, его отрицания любви. Еще резче проявилось непонимание философских его взглядов в только что пережитых восторженных чествованиях его памяти, в чем самое большое участие проявили как раз те корпорации и учреждения, которые он отрицал и бранил самыми жестокими словами: так, докторов называет Толстой в «Крейцеровой сонате» не иначе, как мошенниками; судей он ставил наравне с разбойниками; адвокатуру и судебные учреждения честит тоже самыми бранными эпитетами, а между тем медики и юристы являются самыми восторженными демонстрантами на его посмертном триумфе. Далее, чехи и другие славяне убеждены, что Толстой – славянофил, тогда как сам он войну с Турцией называет бессмысленным делом горсти сумасшедших, издевается над славянофильством, которое в корне своем имеет идею национализма, безусловно отрицаемого автором. Основания школ в память его и чествования в университетах тоже представляют одно недоразумение. Ведь сам он в своих сочинениях «В чем моя вера» и «Царство Божие внутри вас есть» отрицает всякое школьное образование и воспитание и свое собственное увлечение учительством признает заблуждением; об университете же он упоминает всегда с горькой укоризной (может быть, потому, что ему самому там не повезло). Известны также его взгляды на университетский курс по тем письмам, какие он писал в ответ студентам, обращавшимся к нему за материальной помощью: он признает высший учебный курс не образованием, а добытием диплома.

Поневоле по поводу чествования писателя учреждениями, им отрицаемыми, припоминаются слова Некрасова о демонстрации декабристов.

Едва ли сотый понимает,
Что делается тут…

Толстого чествовали, конечно, не столько как романиста, сколько как философа-отрицателя, но чествовали именно те, кто его философских сочинений не читал. Справедливо писал Л. Н., что на 100 читателей его романов едва найдется 2 читателя его философских произведений; он приписывал это цензурным препятствиям, но с 1905 года они устранились, а читать его все-таки не стали, потому что в настоящее время гоняются за легкостью чтения; общество читает лишь статьи, написанные короткими строками.

Итак, Л. Толстой (возвращаемся к предмету речи) был фанатиком космополитизма, антинационализма, но при всем том Л. Н. Толстой был русским национальным философом-писателем уже по самому исходному пункту своего философствования, который всегда указывался автором в мучительном сознании всяким того несоответствия, которое наблюдается между высокими стремлениями души и ее действительной жизнью. Его теоретический космополитизм стоит в противоречии с национальным духом его философских созерцаний.

История русской литературы представляет нам несколько таких поразительных примеров, когда гений писателя шел в разрез с его теоретическими положениями.

Так, автор «Отцов и детей» хотел изобразить нигилиста Базарова в симпатичном свете, но, по отзывам современной роману критики, в этом герое получился против желания автора тип карикатурный. С другой стороны, желая изобразить униженную русским варварством человеческую личность, Тургенев в своем рассказе «Живые мощи» возвел свою героиню на недосягаемую высоту нравственного величия. Некрасов в своем стихотворении «Кому на Руси жить хорошо» при всем желании осмеять существующий строй жизни русской разражается восторженным гимном русскому государю.

Так непроизвольно иногда гений художника идет против своих теоретических положений.

Русская читающая публика инстинктивно чувствует правду русского художественного гения, восторженно отмечает это своим сочувствием, и, несмотря на то, что часто писатели натаскивают много деланного, неискреннего в свои произведения, публика чутьем улавливает истинные симпатии художника и идет за ними. Художников слова русское общество поэтому и предпочитает своим философам и ученым и не лишает поэта своей любви и преклонения, если даже он и говорит что-либо противное современным понятиям и привычкам. Так, например, Достоевский говорил русскому обществу такие горькие истины, каких никто до него не высказывал (что, например, всякий русский либерал ненавидит саму Россию и т. п.), и тем не менее русское общество его обожало и ему первому устроило торжественные общенародные похороны совершенно непосредственно, не так, как современным деятелям и тому же яснополянскому философу.

Чем же другим объяснить это единодушие лиц всех направлений общества в его любви к своим поэтам, как не той способностью русского сердца уловить высшие непосредственные откровения духа одаренных людей преимущественно перед отвлеченной речью ученого резонера? В том и сказывается огромное преимущество русского духа, что он верно подмечает разницу между голосами его гения и его теоретическими заимствованными заблуждениями. Но если у других писателей противоречие это оставалось между различными силами их духа – познавательными и творческими, – то у Л. Толстого оно шло глубже и проводилось в самое его теоретическое учение.

Мы сказали, что мысль Толстого исходит из одного основного принципа – возрождения личности как главной ценности и главного средства возвышения общественной жизни. Предъявляя это начало как философскую аксиому, Толстой знал, что русский читатель никогда не решится от нее отказаться и заявить, как, например, немцы, что никакого возрождения не надо и его не может быть. Немцы же решаются здесь отвергать принцип даже своего всеобщего кумира Канта и объясняют его строго нравственные принципы лишь данью времени и пиэтическому воспитанию философа. Русский читатель на подобный нравственный нигилизм никогда не решится, и сродное православию утверждение Л. Толстого о необходимости возрождения личности является родным и симпатичным для русского читателя.

Но этот основной философский принцип Льва Николаевича во всех его произведениях находится в решительном противоречии с тем общим метафизическим учением, какое он позаимствовал на Западе. Это предвзятое мировоззрение есть пантеизм.

<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
8 из 10

Другие электронные книги автора митрополит Антоний (Храповицкий)