Друг немного подумал, потом ответил:
– Слушай, зря ты от нормального госпиталя отказался. У тебя контузия, видать, серьёзнее, чем мы думали, – Татарин заглянул в баню, и зачем-то втянул ноздрями раскалённый воздух, а после с наслаждением произнёс. – Просто, по-человечески, живи. Как все. Жена, детишки, дружбаны, работа, дом, тачка…
– Да, пошёл ты, – огрызнулся я, понимая, не по делу обозлился, и вдруг испугался, что вспышки подобной агрессии будут сопровождать меня всю оставшуюся жизнь.
И впрямь, не случилось бы, как с Башкой.
– Скоро готово будет, – объявил Гафур, не обидевшись на мои слова. – Надо бы венички запарить. Ты не спросил у старшины, есть у него веники?
Пережёвывая сыр, я мотнул головой и подкинул в печь ещё пару поленьев, потолще. Ощущая, что и впрямь стало жарко, предпочёл остаться в одних подштанниках. То же самое сделал и Татарин, обнажив на тощей смуглой груди татуировку, похожую на ту, что уже несколько месяцев, как прижилась у меня на левом предплечье. Скорпион с раскрытыми клешнями и поднятым вверх жалом.
Гафур допил пиво и, скучая, попросил:
– Ты вчера не дочитал. Почитай ещё, а.
– Нет, – упрямо ответил я.
– Обиделся?
– На что?
– Сам знаешь, старшина не любит про первую войну вспоминать. Их тогда в Грозном сильно потрепали, – Татарин накинул на голые плечи бушлат и вышел на улицу. – Ладно, пойду, узнаю про веники.
– Можно подумать, мы вторую будем помнить с любовью, – зло усмехнулся я, оставшись один и, вспомнив о дневнике, внезапно решил его уничтожить.
Сжечь. Чтобы и следа не осталось. Ведь это же память о войне, а я не хочу её.
Словно в атаку, я рванулся к своему вещмешку, одним ловким, хорошо заученным движением развязал его и вынул оттуда толстую тетрадь. Вернувшись к печи, я, не опасаясь обжечься, голой рукой откинул створку, и в лицо мне пыхнуло нестерпимым жаром. На минуту я замешкался. Огромное пламя, жаждавшее новой пищи, будто говорило: «Отдашь её мне, сожру и тебя. Ты не существуешь без своего прошлого, записанного на помятых страницах в клеточку».
Быстро пролистав их, я пробежался взором сумасшедшего по строчкам и ничего в них не понял. Не узнал ни одного, написанного мною слова. Это не я писал. Я не мог этого написать. Я, вообще, терпеть не могу писать. Не моргая уставившись на пламя, я мысленно ответил: «А я и не хочу существовать с таким прошлым», и протянул руку с тетрадью, но тут же отдёрнул, скривившись от резкой жгучей боли в запястье. Горячая тетрадь выпала на пол и притихла испуганно в ожидании дальнейшей расправы.
– Шайтан! Совсем спятил? Может, тебе комиссоваться, как Башке? – передо мной стоял Гафур.
С толстым берёзовым веником, чьи ветви оставили на моей руке бледно-розовые царапины.
– Дай сюда, – Татарин поднял с пола тетрадь и спрятал в свой вещмешок, накрепко его затянув. – Закрой, а то искра вылетит, пожар будет.
Я послушно закрыл дверцу и почувствовал, что мне хочется плакать, но позволить себе подобной слабости не смог.
– Успокоился? Садись, стричься будем, я у Арутюняна машинку взял, – скомандовал друг, уперев железными ножками в порог армейский тяжёлый табурет.
Подчиняясь команде ефрейтора, без интереса спросил:
– А сам он где?
– Позже подойдёт, шашлык жарит. Молчи, не отвлекай. Сто лет не стриг, рука может дрогнуть, – ответил Гафур, сосредоточившись на работе, но, спустя всего минуту сам не выдержал тишины и, елозя туда-сюда машинкой по моей порядком заросшей голове, пошутил. – Слушай, Курт, а тебе же теперь бухать совсем нельзя, ты дуреешь сразу. Я видел одного такого. Сосед мой. Он толи в Карабахе был, толи в Приднестровье, но такой же контуженный на всю голову. Чуть что не так, не по его, сразу или себя кокнуть пытается, а его все за руки, ноги держат, уговаривают, или за кем другим с ножом гоняется, завалить грозится…
А точно ли Татарин шутил? Может, правду говорил? И как мне тогда?
Размышляя, что и в самом деле, сколько всяких войн в моей огромной, лично для меня всё ещё советской стране случилось за какие-то жалкие десять лет, даже чёрт не разберёт, кто из нас на какой был, я поменялся с Гафуром местами.
Это же, как теперь людям отвечать, коли спросят? Был на чеченской войне. И тут же обязательно добавлять: «на второй». А что, ещё и первая была? Да, в девяносто пятом и девяносто шестом. И наша, вторая, существенно отличается от той, первой, что утверждал любой офицер, которому посчастливилось увидеть обе. Первая была тяжелее, кровавее и глупее оттого, что непонятнее. Мы же воевали уже с максимальным соответствием тактике ведения боевых действиях в тех или иных условиях, но и то жуткие конфузы случались. Вспомнить тот же Сергиево-Посадский ОМОН. Чего уж говорить о первой чеченской, когда войска в Грозном постоянно накрывала то своя артиллерия, то своя авиация.
Подождите, подождите, а если была первая чеченская, вторая чеченская, то это же значит, что ещё и третья может начаться. Хо, ещё как может. Стоп. Первая в девяносто пятом, вторая в девяносто девятом, а что же тогда было в середине девятнадцатого века? Поэт Лермонтов, он на какой по счёту чеченской войне был? Да и после революции на Кавказе тоже, вроде бы, какая-то войнушка была. Опять с чехами дрались. А за что?
Нет, и в самом деле чёрт ногу сломит со всеми этими войнами, которые люди сами себе устраивают с завидной постоянностью. Где уж мне-то в этом разобраться? И видимо прав мой друг Татарин. Вернулся с войны живой, так живи и не заморачивайся страшным прошлым. Просто живи, как все нормальные люди. Но разве я смогу быть нормальным после того, что видел? А Гафур? Сумеет ли? Нет, пусть никто и никогда не спрашивает нас о нашей войне. У нас не получится рассказать о ней.
– Ты веники запаривать умеешь? – неожиданно спросил Татарин и я не сразу понял, о чём он.
– Какие веники? – оставаясь довольным, я внимательно оглядел голову друга.
Стричь не умел, но в этот раз справился.
– Ну, какие веники запаривают? Банные.
– Эти умею.
– Иди, делай, а я приберу пока тут, – скомандовал Татарин, вставая с табуретки.
Стянув подштанники и оставшись, в чём мама родила, я нырнул в жаркий, мокрый банный полумрак. Тело тут же приятно обожгло и присмотревшись, где что находится, я залил веник в тазу кипятком да резво взобрался на верхний полок, где счастливо заулыбался. Вспомнилась другая баня. Родная. Деревенская, запах которой уже и забыл. Маленькая, низкая и тесная, но зато какая жаркая, и прямо из неё можно нырнуть в сугроб и сразу же обратно, в жар.
Я на верхнем полке, разогреваюсь для начала и, как всегда, пою одну из своих любимых военных песен. Про клён кудрявый или про землянку. Или про танки, что на поле грохотали. Хорошо. Я один. В баню всегда нужно ходить одному, а если с кем-нибудь, то будешь болтать всякую ерунду да пиво литрами в себя заливать, и точно не почувствуешь той лёгкости, которую человеку может подарить только баня. Ты словно заново рождаешься и всё, абсолютно всё, что было до бани, уже не держит тебя и не терзает.
Я сидел в бане старшины, вспоминал, улыбался и уже определённо хотел жить. Вскоре рядом со мной уселся и Татарин.
Пот тонкими струйками бежал по моему телу. Осторожно коснувшись груди и плеча, я почувствовал липкую влагу. Всё, достаточно разомлел.
– Можно, – опередил я вопрос Татарина и поддал из железного, с нагревшейся ручкой, ковша на каменку, которая тотчас угрожающе зашипела.
Бросив ковш в таз с холодной водой, я крепко схватил веник и шлёпнул им по спине Гафура.
– Шайтан! Сдурел! – взвыл друг. – Вот же контуженный! Я не приготовился ещё! Дай лягу хоть!
Э-эх! И раз! И ещё раз! Э-эх!
Пар, безжалостно обжигая мочки ушей, кончик носа, губы, подушечки пальцев и ногти, неспешно поднимался к потолку. Париться я не разлюбил, и это значило, что нисколько не изменился. Остался тем же беззаботным парнишкой, верящим в добро. И нечего переживать. О войне скоро забуду да стану жить, как все. Хорошо.
На войне у нас тоже имелась баня. Небольшая яма, вырытая прямо в земле и чем-то напоминавшая те, что мы копали под ротные палатки. Накрытая брезентом и со сварной, самодельной буржуйкой внутри, тёмная, она в общем-то была довольно жаркой, однако больше одного человека не вмещала. Париться из-за тесноты в ней не получалось, но смыть с себя всю грязь да постираться по возвращении с боевого, было вполне сносным. И даже бельевые вши пару ночей не издевались над нами, притихая на какое-то время, словно и не было их никогда. Но потом вновь загрызали. Впрочем, печки – прожарки из химроты, поглатывавшие не только нашу форму, но и целые матрацы, тоже спасали ненадолго.
Вот потому в бане прапорщика Арутюняна мы парились долго, и Татарин при каждом шлепке веником вскрикивал да довольно ругался на своём языке, а потом мстил, и я, уткнувшись лбом в деревянный полок, крепился из последних сил.
Мы выскакивали в предбанник, переводили дух, а потом забегали обратно и снова хлестали себя так, будто не было у нас иного желания, кроме как, чтобы с веника все листочки облетели. Мы выколачивали из себя всё своё плохое, неправильное прошлое.
– Жалко снега нет. Мы дома с отцом, как напаримся и в сугроб, разотрёмся, поорём и опять в парилку.
– Чё прям на улицу голые? – не поверил раскрасневшийся Гафур.
– Ну, да, – подтвердил я.