– Чего нет? – закричал он.– А? Чего у вас нет?
– У меня?
– Да! У всех! В доме! Газа, воды – чего?
– Воды.
– Давно?
– Вторую неделю.
– Прыгай! Сюда! Девять! – завопил Анна, вскакивая на подоконник.– Землетрясение!
Окно пошло вверх, дом качнуло, как лодку, и Анна, по-воробьиному замахав руками, чтоб не опрокинуться, прыгнул, а точнее – выпал на плешивый газон.
Он успел отбежать достаточно далеко, чтоб безвредно упасть, а упав – зажмуриться, а затем открыть глаза и увидеть, как дом, все девять этажей, не просел, не рухнул, а попросту сложился с угла на угол, будто спичечная коробка под невидимым колесом.
Дунуло ветром. Поползла пыль. И стало тихо.
Почему стало тихо, Анна узнал не сразу. Но, приподнявшись на локтях, он увидел, что четыре пожарные машины уже не вертят мигалками, а, выстроившись в ряд, как на смотру, пучат фары в сторону развалин. Пожарники загодя раскатывали по асфальту рукава. Их тени проецировались на оранжевую пыль. Тарахтел только милицейский "Жигуленок". Милиционер, сидя на капоте, поглядывал на часы и постукивал каблуком по бамперу.
– Значит,– пробормотал Анна,– газ все-таки…
Да, газ был. Над клубами пыли, там, где грудился бывший дом, раскинулось зарево, тут же сделавшись огненным шаром. Ударил взрыв. Анна опять упал ничком и еще раз ощутил движение земли. А подняв голову, увидел косо летящую зеленую ракету.
– Шестой и седьмой взвод вперед! Третий и восьмой справа! – гаркнул мегафон.– Где спасатели? Козлы… Спасатели на сколько заказаны?
– Мне надо уйти,– послышалось еще, близко.– Я тебя найду.
Когда Анна сообразил, кому принадлежит этот голос, позади уже никого не было.
Глава третья
Можно заняться спортом. Самое простое: заняться спортом. Например, прыжками. И ощущать себя человеком, прыгающим, например, в длину – то есть хорошо знающим, зачем он ест крутые яйца, стрижет ногти на ногах и спит не менее семи часов полноценно.
Впрочем, можно не заниматься спортом. Потому что это – тоже спорт. Тем более если вместо прыжков – открытки с бразильским штемпелем или Софокл на оригинальном языке. Как модель жизни – как действующая модель жизни – прыжки через условную яму не хуже и не лучше интеллигентской некрофилии. Нет такой ямы, которую ты не сумел бы перескочить (ее просто нет ни во дворе, ни по дороге в булочную), как не видно из окна ни одной духовной вершины, на которые ты умеешь карабкаться.
Но хорошая тренировка как раз и позволяет об этом забыть. И можно по-настоящему радоваться, если прыгнулось, и по-настоящему плакать, если нет, и загадывать на будущий вторник.
Наконец, можно не заниматься ничем, ни спортом, ни Софоклом. Но это – такой же спорт, как и все прочие. Потому что "я прыгаю в длину" ничуть не принципиальней и не последовательней, чем "я не прыгаю никак". И порой в этом "не" куда больше убежденности.
Спорт есть спорт. Вернее, все есть спорт – думаешь ты. Даже если для жизни хватает окна, просто окна, большого, маленького, мутного, и поначалу – все равно, на каком этаже.
Странно, что ты сидишь у окна именно потому, что не хочешь никого видеть. Странно, что это получается именно у окна. Странно, что именно здесь, за тонким стеклышком, чувствуешь себя отдельным и защищенным, и смотришь в небо, хотя в окне – только соседний дом.
И можно побродить вдоль октябрьской реки. Или спуститься в сад – виденный когда-то в детстве или просто вычитанный, тоже давно,– в пустой неубранный сад, где под яблонями попадаются какие-то белые грибочки, и сыплет дождь, и плоская листва на тропе пахнет колодезной прелью. Можно дождаться инея, что называется – однажды поутру, и это "однажды" не заставит себя ждать, и обратной дорогой – меж стеклянных ветвей – можно думать о стаканчике крепкого горячего чая, от которого (если поставить на подоконник) запотеет-заплачет окно.
Но спорт есть спорт. А стало быть, есть и финиш. И однажды – может, и поутру – ты понимаешь, что это окно на достаточной высоте. И дело в том, чтоб только расшвырять его по сторонам.
Но – лапка, тонкая и серая, с четырьмя коготками, царапающая шпингалет, крысиная лапка – вот что сохранит и спасет тебя. Чтоб потом сделаться болезнью. Которая, в общем-то, тоже спасение. Потому что болезнь – хоть какой-то смысл…
"И спорт",– подумала Инга, глядя в окно.
"И спорт",– повторил Клавдий, выбираясь на площадь Застрельщиков.
На площадь нужно было именно выбираться, поскольку Танковый проезд был плотно забит танками, а промежутки – танкистами, перекуривающими перекур. Моторы ревели. Над проездом висела гарь. Тискаясь между броней и сапогами и поглядывая вверх, чтоб не нарваться на плевок, Клавдий сравнительно без потерь достиг какой-то ефрейторски поперечной громадины, которая задом влезла на тротуар, а хоботом, как шлагбаумом, перекрывала остатки прохода.
Танкист на башне – Клавдий почему-то еще издалека ругнул его хренодержцем – жрал тушенку, держа банку в двух пальцах левой руки и ковыряясь в ней двумя пальцами правой. Скакать у дяденьки под копытами или стучаться в железяку было делом пустым. Клавдий тоже сунул два пальца в рот и свистнул. Хренодержец поднял потный анфас. Опять-таки с помощью пальцев Клавдий изобразил себя быстро бегущим по площади. Хренодержец, как бы о чем-то думая, облизнулся. Клавдий чиркнул рукой по горлу. Хренодержец хмыкнул и, покачав головой, изобразил Клавдия бегущим в противоположную сторону.
Этот сапог от инфантерии имел возможность скверно кончить – ну, например, ручной выработкой угля. Или, скажем, пусковой установкой – но тоже в шахте и тоже очень глубоко. Однако на возню требовалось время, а время Клавдий ценил куда дороже, чем вежливость всей этой сапожной фабрики. Поэтому он приложил ладонь к груди и жалобно скривился. Сапог хмыкнул еще раз, но затем показал растопыренную пятерню и ткнул пальцем в подворотню, где Клавдию надлежало пересидеть пять минут – по-видимому, до конца перекура.
Дело в том, что каждый июль, вернее,– в последних числах июля, когда в городе М начиналась особо жуткая жара, муниципалитет объявлял так называемый День Города – считалось, что именно в это время остатки русских дружин, разбитых на реке Калке в 1280-м году, основали здесь свое первое поселение. Об этом напоминалось каждый июль, поскольку ко Дню Города ежегодно выходил буклет-путеводитель, где новой – по традиции – каждый год была главка о происхождении названия города. Предполагалось, например, что в форме буквы "М" первые эмцы построили первый частокол на Голой горке. Альтернативно "М" была первой немецкой буквой в слове "West", то есть – запад, но перевернутой наоборот в знак противоположности. Кроме того, "М" провозглашалась символом воинского и, стало быть, исключительно мужского населения города; а в последний раз – знаменованием особой местной религии и ее апокрифа – Евангелия от четырех Матвеев.
Короче, всю эту бодягу скрашивал парад. Трудно сказать, почему торжественность в городе М ассоциировалась с танками, и почему она впрямую зависела от их количества, и почему главный восторг возникал, когда танковый строй, изображающий большую букву "М", перестраивался в несколько маленьких, непрерывно стреляя из пулеметов,– но порадоваться парадом в Великий Вторник сходилось все население вместе с одноногами. И это тоже было странно, поскольку парад начинался практически за два месяца до парада, и танковый строй выделывал все это с мая по июль, и не полчаса, как в День Города, а с семи до двадцати одного ежедневно.
Однако Клавдия как профессионала забавлял результат. А результат был таков: за два месяца дрессуры "сапоги", офонарев от жары и шлемофонов, сочетали высокое мастерство с неистовым желанием давить, а мирные обыватели, частью ограбленные, частью покалеченные в предпарадные времена, начинали гордиться как бы принадлежностью, причем и те и другие, помимо взаимной ненависти, испытывали что-то вроде любви – друг к другу, и к тому, кто устроил этот праздник именно для них, которые всего лишь рулят и всего лишь орут, а гляди-ка ты: праздник! – отчего и происходило ощущение праздника.
– Иди сюда…
А чем кончаются отсидки в подворотнях, Клавдий знал тоже.
– Иди сюда, сказано!
С хренодержцем было еще двое. Причем у переднего шибзика под мышкой болтался "Калашников", что следовало считать знаком особого уважения. По крайней мере, Клавдий не хотел бы выглядеть персонажем для импровизаций. Оглянувшись как бы в растерянности, он еще раз отметил кирпич, под которым спрятал пистолет и блокнот – это дело он проделал наскоро, но обломок лежал хорошо, дерьмом среди дерьма,– а затем, как положено молодому специалисту с улицы Молодых Специалистов, отступил на три дрожащих шага и уставился на шибзика с автоматом.
За последний месяц его грабили уже в четвертый раз. И хотя Клавдий не страдал от избытка честолюбия, а часы и прочую карманную дребедень бухгалтерия списывала каждый понедельник, это было паскудно. Паскудно было терять время. И валять дурака.
Пока шибзик с автоматом разглядывал портсигар, а другой, с кривым шнобелем, колупался в заднем кармане, Клавдий опять коротко помечтал когда-нибудь – ненадолго, секунд на тридцать пять, не больше,– секретно забыть секретный пункт "б" и поучить обленившихся олигофренов, скажем так – тактике подворотного собеседования. Это было славно. И очень удобно. Поскольку в любой из этих резиновых харь можно заподозрить знакомую и, стало быть, воротить должное.
Но – мечты мечтами, а пока должно было схлопотать по мордасам и правдоподобно полежать тут до полного одиночества – так Клавдий укорачивал спектакль и выручал пистолет. Шибзик с "Калашниковым" мог шваркнуть прикладом, поэтому Клавдий выбрал носатого. В таких случаях работал робкий взгляд. Проследив, чтоб дело обошлось без разрушений, Клавдий рухнул на спину, отслушав сперва прощальный топот, а затем танковый рев, и через пару минут уже трусил в дыму, рассчитывая проскочить площадь до начала заезда. Он ругнулся уже задним числом, разглядев широченную задницу той штуки, из которой торчал хренодержец: это был танк типа "сервелат", то есть машина муниципальной стражи, предназначенная для утюжки баррикад, а за неимением таковых – для стройности народных гуляний и почетности караула. Стало быть, хренодержец был вовсе не "сапог", а "фонарь". А расколоть башку двум-трем фонарям – при полной, конечно, секретности, но хотя бы раз в месяц – Клавдий считал делом просто необходимым.
– Идиот…– ругнулся он. Но танк, харкнув гарью, взял левей, открылся простор, и Клавдий, что было сил, наддал поперек площади, всполошив небольшой табун зазевавшихся одноногов.
Стоя у окна, Инга заметила его еще на том берегу. То чувство, которое принято называть испугом, на самом деле – комплект других чувств, и, прежде всего, в человеке на том берегу Инга узнала "того самого человека", и это следовало бы назвать интуицией. Но это было и крушением надежд, потому что, как положено после телефонных разговоров, Инга совсем по-детски надеялась, что голос останется всего лишь голосом. И это было разочарованием, потому что голос оказался всего лишь человеком в синей футболке, очень быстро бегущим по площади Застрельщиков. И, наконец, последние составные страха, две жажды – одна зверушковая, другая человечья, одна – затаиться навсегда, другая – пропасть как можно скорей, сделали так, что, очутившись перед дверью ничуть того не желая, Инга не смогла победить собственные руки, по-птичьи запутавшиеся в карманах пальто.
Впрочем, все обошлось без ее рук. Вместо стука и даже вместо шагов по лестнице, все произошло так: замочная скважина вдруг отсчитала два негромких щелчка, и дверь открылась, заставив Ингу отступить и показав большеглазую физиономию, которая в следующий момент стала человеком в футболке. Он вошел и захлопнул дверь. Он был худ, белокур и вблизи походил на молодого человека.
– Добрый день,– сказал он.– Это я вам звонил. Меня зовут Клавдий.
В свою очередь, Клавдий увидел женщину – в безмебельной комнате и в застегнутом пальто,– женщину лет тридцати, с лицом, скорее, неприятным, чем красивым. Хотя, по-видимому, еще недавно и женщина, и лицо производили совсем другой эффект: все здесь было слишком точно и тонко вычерчено, чтоб затеряться меж рыльцами эмской породы. Но теперь вся эта точность существовала как бы зря. Не хватало чего-то нужного. Пожалуй – взаимосвязи: глаз, губ. Но Клавдий знал, что эта невнятная нехватка есть не что иное, как вполне конкретный избыток, причем весьма свойственный городу М.
– Если вы отступите еще, то упретесь в подоконник,– сказал он.– И, вероятно, закричите. И мне, чтоб это прекратить, придется вас ударить. Поэтому,– Клавдий оглянулся, поискав что-нибудь вроде стула, но стул был один, у окна, и он присел просто на корточки, привалившись к косяку,– поэтому присядем. Садитесь. Таковая поза располагает к спокойствию.
Он дождался, пока Инга, действительно стукнувшись в подоконник, замерла, отбежав к стене. Но все это было проделано молча, и Клавдий, который вправду с трудом переносил крик, подумал, что сумасшествие – это степень последовательности.
– А еще – для покоя важна ясность,– сказал он.– Что касается замка, здесь так: я хотел не напугать, а кое в чем убедить. Но, честно говоря, ваш замок можно открыть не только гвоздем, но даже пристальным взглядом. Поэтому, если нужно мое мнение – я не удивляюсь, что вас обчистили с такими подробностями. Мне странно другое. Ведь еще ваш папа, Александр Александрович Голощеков, любил повторять, что интеллигенция, безусловно, служит народу, но в основном – добычей, сиречь всякий интеллигент должен начинаться с хорошего дверного замка. И у вас их было целых три. Причем верхний…
Грохнул залп: танки репетировали салют. Паучок, висевший над подоконником, упал и побежал искать щель.