Оценить:
 Рейтинг: 0

Последняя седмица. Откровения позднего агностика

Год написания книги
2020
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 14 >>
На страницу:
6 из 14
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

А пока о диджериду – бамбуковой дудке австралийских аборигенов, самом эффективном на сегодняшний день лекарстве от храпа. Во всяком случае, так думают британские доктора Ричард Долл и Остин Хилл, а также профессор Мило Мулан из Цюрихского университета. Они долго изучали указанную тему и пришли к выводу, что игра на этом амбушюрном музыкальном инструменте как нельзя лучше помогает избавиться от вредной привычки. У аборигенов диджериду символизирует образ радужной змеи (https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%A0%D0%B0%D0%B4%D1%83%D0%B6%D0%BD%D0%B0%D1%8F_%D0%B7%D0%BC%D0%B5%D1%8F) Юрлунгур (https://en.wikipedia.org/wiki/Yurlungur) – мифологического чудовища, наподобие нашего Змея Горыныча. Игра на нём сопровождает похоронные обряды и танец корробори, исполняя который, аборигены впадают в транс и прыгают в костер.

Секрет в том, говорят ученые, что играя на диджериду по несколько часов в день, вы тренируете верхние дыхательные пути и доводите их до состояния нормы обычного здорового человека. Как сказано в инструкции, методом передувания вы должны научиться извлекать из него звуки натурального звукоряда. Через пару месяцев упорных тренировок и обязательных упражнений ваш организм перестраивается, а храп самоликвидируется. Кроме того, утверждают авторы исследования, вам больше не грозит дневная сонливость и апноэ во время ночного отдыха. Здесь речь идет о легочной вентиляции, ухудшении памяти и ослаблении интеллекта… Но это уже дебри. Да, вот еще что: в 2017 году за данную работу ученым присудили Шнобелевскую премию.

В общем, я решил терпеть и терпел первую ночь, пока из глотки Феди вырывалось дикое рычание. В конце концов, чем ты хуже или лучше других, рассуждал я, глядя в черный потолок. Вон тот же Брэд Питт, Наум Моисеевич, грузин Гога, занимавший пятую койку у меня в изголовье, не жалуются на судьбу, лежат себе и не лезут на стенку. Ночь у Волжских прудов тянулась, словно вечность и казалось, никогда не кончится.

Гога, хоть и имел вид на жительство, но по паспорту был картвельским грузином и чувствовал себя в Москве не очень уютно. До войны жил в Абхазии, откуда бежал вместе с армией Шеварнадзе на ту сторону Ингури, жил в лагерях до 2008 года и вот уже десять лет скитается по свету, не имея родного угла. На исторической родине у него ничего не осталось, перебрался в Россию, где отыскал дальних родственников по отцовской линии, которые переселились в Белокаменную еще в царские времена при Багратионе и братьях Панчулидзе. Его мучила жесточайшая астма, подагра и еще целый букет старческих недугов, о которых он не любил говорить, что также мешало ему органично вписаться в русский мир, где принято считать – у кого что болит, тот о том и говорит. Не помогали ни уколы в живот и ягодицу, ни боржоми, которым его заботливо снабжали родные и близкие

– Да, уж, видно, и пить-то поздно, – грустно шутил он, наливая очередной стакан

Мне показалось, что и здесь, в больнице № 68 Гога чувствует себя не очень комфортно. Несмотря на то, что заметно отличался от всех нас в лучшую сторону неложной скромностью, неким внутренним благородством. Сразу бросалось в глаза, что внешне он страшно похож на «отца народов», сам не отрицал этого факта и снисходительно улыбался, когда его в шутку называли Иосиф Виссарионович. Но памятуя о его благородном происхождении и дальнем родстве с людьми княжеских кровей, мы чаще обращались к нему в соответствии с другой табелью о рангах.

– Князь, а вот любимый вождь и учитель говорил, что скромность – это дорога в неизвестность.

– Он заблуждался, – спокойно ответил соплеменник любимого вождя, поразив нас оригинальностью мышления, и снова погрузился в решение кроссворда.

– Браво, кинязь! – похвалил я обаятельного скромника. – Хорошо излагает, однако. Учитесь, господа!

С одной стороны Гога радовался тому, что между Россией и Грузией налаживаются отношения – возобновился поток туристов, или, как говорил Евтушенко, беленькие сучки едут к черным кобелям, пьют хванчквару, купаются в Аджарии, едят сациви, хачапури… Но Абхазия и Южная Осетия, горестно признавал он, – незаживающие раны. Истинный грузин никогда не согласится с их отторжением, а Россия в этом плане – агрессор. Тщетно было убеждать его в обратном.

– Лукавство ума и оригинальный способ выражаться – отличительная черта нравов русских, – выдал очередную цитату из литературной классики Гога, не отрываясь от любимого занятия, чем окончательно сразил ехидного оппонента.

После такой тирады охотников и дальше подтрунивать над Гогой уже не оставалось. Но при этом нас не покидало ощущение, что он что-то скрывает. Наверняка это был тот случай, когда с полным основанием можно сказать: чужая душа – потемки. Казалось, он постоянно испытывает то ли угрызения совести перед нами, то ли комплекс вины и некой этнической неполноценности.

Он редко встревал в разговор, не лез со своими комментариями, не пытался кому-нибудь что-нибудь доказать. Тем не менее, несмотря на хромоту и обрюзгший живот, в нем чувствовалась былая стать и импозантность, с какой настоящие грузины умеют подать себя в приличном обществе. Сегодня он был особенно грустен, и в его огромных черных глазах отражалась вся печаль грузинского Закавказья.

***

А дело было так. Утром он вышел в коридор, чтобы вскипятить чаю, и забыл там на общем столе кипятильник, с которым не расставался все годы постылой чужбины. Само собой, для него он был не только вещью, необходимой в походной жизни, но и своего рода талисманом, памятью о семье и доме в районе Гудауты, где наливались мандарины и зрел виноград. Гога долго не мог успокоиться и взять себя в руки. Он понуро сидел на своей кровати и повторял:

– Только отошел на минуту, да? Прихожу – нету. Кто взял?

Мне стало жаль бедного аристократа из Гудауты, я сочувствовал ему всей душой и пытался развлечь рассказами о своих поездках по Абхазии, Верхней Сванетии, Кодорскому ущелью, когда там шли бои между грузинской армией и сепаратистами. Но всякое упоминание о войне еще больше повергало Гогу в транс, он оставался безутешным даже тогда, когда Лиля принесла ему капельницу.

Одетая в новый облегающий халатик из полупрозрачной ткани цвета индиго, сквозь которую проступали кружевные трусики и бретельки лифчика балконет с передней застежкой, она прошла мимо нас с Евгением, подрагивая филейными частями пышных ягодиц. Она всегда так входила к нам – загадочно улыбаясь и глядя куда-то поверх голов своими нахальными, синими, как бескрайнее лазурное небо, глазами вавилонской блудницы.

Для нас, пленников монашеского быта, смотреть на эти вызывающие движения женской плоти было сущим удовольствием и пыткой одновременно. Уймитесь, волнения страсти, засни, безнадежное сердце, я плачу, я стражду… Далекий певучий бас Шаляпина звучал в подсознании издевательским саундтреком к этой финальной сцене уходящего дня. Ах, Федор Иванович, вы и представить не можете, с какой глубиной и силой отразили душевные терзания и муки обитателей шестой палаты в канун тихого часа. Это неправда, что им противопоказаны эротические волнения и сладкие грезы. Статистика ВОЗ утверждает обратное: мужики в госпиталях идут на поправку в два раза быстрее, если за ними ухаживают сестры с красивой фигурой и стройными ногами. И наоборот.

Команда «Отбой!» прозвучала ровно в 22.00 согласно расписанию, вывешенному на доске с наглядной агитацией о вреде курения, алкоголя и беспорядочных половых связей. Там среди прочего на большом плакате я обнаружил насторожившую меня информацию о том, что многие болезни дыхательного свойства, например, бронхиальная астма или плеврит, могут передаваться капельным путем.

В том числе и через поцелуи. Раньше я подозревал, что такое может быть, но как-то не придавал этому значения. И судя по всему, напрасно. Береженого бог бережет, подумал я и вместо вечерней молитвы на сон грядущий мысленно поблагодарил добрых наставников за проявленную чуткость и заботу о нашем сексуальном благополучии.

Федя, как и обещал, уснул первым. Скрепя сердце, я решил терпеть и терпел всю ночь, пока из его глотки вырывалось дикое рычание. В конце концов, чем ты хуже или лучше других, рассуждал я, глядя в черный потолок. Вон тот же Брэд Питт, Наум Моисеевич или грузин Гога, занимающий пятую койку у меня в изголовье, не жалуются на судьбу, лежат себе и не лезут на стенку. Рождественская ночь у Волжских прудов тянулась, словно вечность, и казалось, никогда не кончится

День второй. Голгофа

Большой стенд с цветными картинками из медицинской энциклопедии, где в натуральную величину грубо и зримо представлены внутренности больного человека, являлся единственным источником информации на всю публику седьмого этажа. Других СМИ не было – ни радио, ни телевизора, ни газет с журналами. Говорят, раньше тут в конце коридора стоял какой-то ящик, вроде белорусского «Горизонта». Но после того, как товарищи больные, собравшиеся у экрана, подрались, главврач Онищенко запретил коллективные просмотры.

Уж коли зло пресечь, говорил он, собрать все ящики да сжечь. Одни, видите ли, хотели смотреть одиннадцатую серию «Глухаря» про ментов и бандитов, другие – Малахова с его нетленным «Пусть говорят» про внебрачных детей и случайную любовь звезд шоу-бизнеса. В общем, телевизор убрали. Заодно отключили трансляцию «Эха Москвы», сняли книжную полку и очистили помещение от всякой «печатной дряни», как рассадника буйной междоусобицы и локальной информационной войны.

Тем не менее, должен признать, что за время недолгой жизни в пульмонологии я на несколько пунктов повысил свой ай-кю (интеллектуальный коэффициент) и образовательный уровень. Во-первых, выучил наизусть все тексты и нравоучения, которые висели на этом табло знаний и житейской мудрости для открытого чтения. Во-вторых, достиг больших успехов в изобразительном искусстве, то есть мог безошибочно воспроизвести контуры трахеи, гортани и носоглотки.

Визуальный образ этих анатомических частей живого организма так врезался в память, что мог в любой момент нарисовать его на бумаге, делясь свежими впечатлениями и глубоким познаниями в этой области с не ходячими больными. Таких, правда, было немного, мы ухаживали за ними всем обществом, возили в коляске на прогулку по лестничной клетке и балкону, провожали в туалет, угощали чаем, подавали утку.

Но основной контингент маломощных хлипаков, как называл нас охранник Гацелюк, постоянно озабоченный чистотой и сохранностью казенного имущества, мог сам перемещаться во времени и пространстве, слоняясь в промежутке между приемами пищи и обращаясь к первому встречному поперечному с каким-нибудь идиотским вопросом. Например, как пройти в библиотеку, или, как ваше здоровье? Наряду со своими прямыми обязанностями, охранник выполнял обязанности вышибалы и в случае необходимости приводил в чувство всякого, кто вздумал бунтовать или нарушать дисциплину. Питался он из общего котла, приходил со своим котелком, получал в буфете паёк и сразу куда-то исчезал, ел в своей коморке где-то на чердаке за границами санитарной зоны. А когда возвращался, опять принимал строгий лик надзирателя и спрашивал нас:

– Вы куда? Здесь полы моют, почему нарушаете?

При этом делал такое свирепое лицо, что некоторые, особо впечатлительные граждане, бредущие на свидание друг с другом, теряли дар речи. Было определенное место сбора, куда так или иначе стекались все желающие поговорить по душам и обменяться новостями. Его нельзя было ни изменить, ни ликвидировать, потому что тяга к общению в условиях временной изоляции давала о себе знать тем сильнее, чем больше из-под пера начальника выходило указаний, ограничивающих броуновское движение по коридору и чужим палатам. Там остались еще диваны и табуретки, на которые усаживалась охочая до визуальных удовольствий и громких дебатов публика.

Речь идет о бывшей телевизионной – глухом тупике в длинном коридоре, ставшем после той драки единственной точкой пересечения, главной площадью, типа Агоры, где собирались афиняне и зажигал сердца свободолюбивого демоса пламенный Демосфен. Я туда наведывался тоже от нечего делать и, как Максим Горький, любил слушать разные истории, сплетни и байки. Здесь на небольшом пяточке сходились быль и небыль, правда и вымысел, сюда тянулись незримые нити сонмища личных жизней счастливых и не очень, бурных и тихих, беззаботных и беспросветных. Они, как нить Ариадны, вели дальше к разгадке большого таинства, называемого человеческой душой, сплетались в тугой гордиев узел, распутать и разрубить который мне было не о силам.

Народ сюда шел, как на исповедь, и выкладывал, как на духу, все, что лежит на сердце тяжким грузом и приходит на ум в минуты тягостных раздумий на больничном одре. Если кто-то и врал, то только самому себе, и это сразу бросалось в глаза. Я услышал много чудесных сказок и забавных эпизодов о доме родном, о времени том. Слушать их, старых и больных, как последнее прости, было невероятно интересно. С таким же интересом в младенчестве я слушал рассказы моей бабки Евдокии Арсентьевны, которая могла говорить часами, ни разу не споткнувшись, не уйдя в сторону и не повторяясь.

Это был тот самый русский язык, о котором восторженно отзывались наши литературные классики. Она любила рассказывать о своей молодости, о жизни в деревне Жуково Вологодской губернии, о замужестве, о четырех сыновьях – Григории, Сергее, Павле и Алексее, которых выходила одна, оставшись без мужа. Его убили по пьянке в придорожном трактире и привезли на санях к дому, где по лавкам сидели трое – мал мала меньше. Четвертый родился уже через три месяца после того, как схоронили кормильца.

Но особенно мне нравилась ее гладкая, цветистая, как летнее поле, образная, красивая народная речь с прибаутками и чудесным вологодским говором, в котором слышалось колыхание воздуха, шум ветвей и душевное пение зяблика в теплую ночь. Она лилась тихо, легко почти без пауз, словно ключевая вода из лесного источника. Баба Дуня, как еще называли ее в округе, хорошо помнила царские времена, революцию, коллективизацию, индустриализацию, раскулачивание, войну и обо всем рассказывала свободно, без каких-либо внутренних усилий и напряжения мысли. Я ни разу не слышал от нее жалоб, вроде «забыла», «сейчас вспомню» или «дай бог памяти». С необыкновенной легкостью он извлекала из глубин своего прошлого десятки имен и фамилий, цифры, факты, даты, цены, словно это было вчера.

Иногда такое обилие информации и бесконечность сознания утомляли меня, и я убегал на улицу или отворачивался в сторону, давая понять, что мне это, бабуля, не очень интересно. Тогда она ходила за мной по пятам и продолжала с тем же спокойствием нести, как полагал ее неразумный внук, околесицу времен тех давних. Больше нигде и никогда я не встречал людей, даже среди мастеров устного слова, которые могли бы сравниться с ней в умении так хорошо излагать суть вещей и событий. Умерла она в возрасте 83 лет, похоронена на кладбище у церкви Сретения Господня в Новой деревне, где нес службу протоиерей Александр Мень

***

Лишь спустя годы я стал понимать, что это был истинный талант, перст судьбы или дар божий, который дается не всякому, а только избранным. Две бабуси, сидящие у дверей своей палаты и ведущие неспешный разговор, чем-то напомнили мне былое. Им обеим было по 92 года, они тоже вспоминали ушедшие годы, минувшие дни и выражали недовольство, если я подсаживался где-нибудь сбоку и напрягал слух. Жаль не записывал, а лишь иногда, вернувшись к себе, черкал в блокноте отдельные факты, эпизоды и события. Зачем, не знаю, скорее по многолетней привычке, ставшей второй натурой. Писать не собирался, некуда, незачем, да и в мыслях ничего такого не было. Так, собственно, и говорил Юрику.

Хотя, отчего бы и нет. Ну, где еще найдешь такой колорит, столь яркую натуру без фальши и притворства из естественной, реальной, а не гламурной среды. Казалось бы, у каждого своя персональная судьба, или, как говорил Ремарк, каждый умирает в одиночку. Но тут вполне очевидно сквозь густой мрак и дым воочию проглядывает один большой, многоликий пазл. В нем судьбы в единую слиты. Наступает момент, и огромное эпическое полотно, сотканное из тонких нитей человеческой памяти, основных инстинктов, сокровенных желаний, высоких помыслов и низменных страстей вдруг проступает на фоне веков с экзистенциональной явью. Или, как говорил Наум Моисеевич, явью эзотерической каббалы.

Утром коридор напоминал соловьиную рощу. Часам к семи он, словно по взмаху дирижерской палочки, враз оглашался переливистым кашлем, который летел из каждой двери и звонким эхом носился из конца в конец, бился о стены ординаторской и угасал в самом дальнем тупике. Звуки разной тональности и громкости сливались в один протяжный и заунывный вой, чем-то похожий на гениальную щедринскую симфонию, основу которой составляли мотивы бодрости и лагерной побудки. Штатные пульмонологи говорят, нет худа без добра. Они видят в этой стихии внезапного удушья и хрипоты определенную пользу для здоровья. Ну, как от утренней гимнастики или голосовых упражнений, что укрепляют веру в чудесное исцеление и волю к жизни. При всем моем уважении к медикам, их знаменитому гуманизму и человеколюбию я не мог избавиться от мысли, что тут что-то не так. Уж больно цинично насчет пользы и как-то не по-людски.

– Не то слово, – соглашался со мной Федя и продолжал, понизив голос. – А если начистоту, то я и раньше замечал за нашими врачами любовь к жестокости и садизму. Их хлебом не корми, дай только поиздеваться.

– Ну ты, Федя, знай край, да не падай духом. Еще древние этруски понимали, что всякое лекарство горькое. И чем горше, тем лучше. Вот чего ты перестал кашлять? Вчера еще дохал, как собака.

Сам я не отставал от других и подавал свой голос исправно, стараясь не хрипеть громче всех, не выделяться и не фальшивить, когда проснувшийся бронхит совсем уж с невероятной силой хватал за горло. Ночью он тоже давал о себе знать, но по утрам его хватка становилась поистине мертвой. При обходе врач Светлана Витальевна ничего по этому поводу не сказала, она лишь загадочно склонила красивую голову с лицом Сикстинской мадонны на бок, видно, мотала на ус и думала, какие еще новые антибиотики и в каком количестве мне прописать. Что именно она там напишет, и какое снадобье будет выводить мой организм из поминутного состояния грогги, оставалось тайной за семью печатями. И не только для меня.

Оставалось только уповать на милость божью и доброе сердце врачующих, которым, я, вроде, ничего плохого в жизни не сделал, а значит, им нет никакого смысла брать грех на душу и становиться душегубами. Неистребимую веру в добро, справедливость и благоразумие тоже давайте считать отличительной чертой нравов русских, как и лукавство ума, подумал я, и завязал узелок, чтобы не забыть сказать об этом Гоге, который лежал рядом и все еще переживал насчет украденного кипятильника. А когда сказал, убедился, что он согласен со мной на сто процентов. Хмурый и захворавший еще больше в результате окаянной пропажи Гога несколько ободрился и принял задумчивое выражение лица, на котором отразилась напряженная работа мысли. Через минуту, шевельнув иосиф-виссарионовскими усами, он одобрительно кивнул и медленно произнес:

– Испокон веку спрашивать об этом в наших заведениях считается неприличным. Это все равно, что перечить католикосу, наставляющему заблудшую овцу на путь истинный.

Мне пришлось еще раз ахнуть и удивиться невероятной глубине философского мышления нашего большого грузинского друга. В самом деле, какая разница, что и зачем дают тебе врачи. Нам знать об этом совершенно не обязательно. Да и вредно, если разобраться. Так, чего доброго, скоро и отчет у них будем требовать после каждой накачки. Куда это годиться! В общем, не твое дело. Твое дело – доверять, а не проверять. Но с такой постановкой вопроса в корне был не согласен Федя. Он сразу взъерошился, как испуганный кот. и пошел в атаку:

– Чего это они нас пичкают всякой хренью, от которой ни желудок не варит, ни член не стоит. И не добьешься толку, какую отраву дают. Одно лечат, другое калечат.

Конечно, сказать такое в лицо доктору никто бы не осмелился. Нормальному пациенту, если он в здравом уме и ясной памяти, такое не придет в голову. Мы все понимали, любая попытка выразить недовольство тем, как тебя лечат, или условиями содержания чревата ответными мерами и рассматривается как черная неблагодарность. Это в лучшем случае. А в худшем – как проявление крайней наглости и бунтарских настроений, за что можно схлопотать строгача и досрочную выписку. Не зря при поступлении в стационар мы подписывали кучу бумаг, соглашаясь на всё и обещая вести себя хорошо, не буянить, не нарушать общественный порядок, не жаловаться, не требовать, не просить…

И надо признать, основной состав вел себя в этом плане очень достойно. Более того, при каждом удобном случае мы старались демонстрировать кротость и смирение, возносить хвалу и благодарность всем подряд, как благодарят артисты или спортсмены, когда им вручают награду, подносят микрофон ко рту и просят сказать пару слов. Мы даже льстили уборщицам и заискивали перед охранником Гацелюком. Я лично старался не попадаться ему на глаза, потому что не умею этого делать и полагаю, дедушка Крылов был прав: лесть гнусна, вредна.

При каждом появлении цербера в черной униформе у меня возникало неодолимое желание сжаться до размеров колибри и остаться незамеченным. Я не выдерживал его строгого, уничтожающего взгляда. Казалось, он инстинктивно чует во мне оппозиционера своей абсолютной власти и готов стереть в порошок не только как нарушителя дисциплины, но и как идеологического противника или классового врага.

Федя в этом плане ничем не отличался от остальных, он лучше нас знал местные порядки, считался образцово-показательным и, разумеется, не стал бы подписывать себе приговор. Бунтовал он втихую, когда никого в белых халатах или черной робе поблизости не было. А были мы – его верный друзья и прилежные ученики. Нам он и изливал душу охотно, жалуясь без всякой опаски на превратности злодейки судьбы и проделки бесплатной медицины, которая, по его мнению стала распутной девкой капитализма, или, как теперь говорят, составной частью либеральной экономики и свободного рынка.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 14 >>
На страницу:
6 из 14