– Ну, ин в монастырь греться, – намекал Чертоус.
– И впрямь, братцы: с голоду да с холоду и Ивана Великого запалить так в пору, – подтверждали стрельцы.
На эту безысходность положения и рассчитывал воевода. Он знал, что зимой, в суровые холода, когда птицы на лету замерзают, а дыхание превращается в иней, стрельцы волей-неволей захотят погреться в монастыре.
Перед Никольскими морозами воевода объявил стрельцам, что он в последний раз хочет вести их на вороп.
– Так ли, сяк ли, ребятушки, а погреться надоть – пояснил он коварно, – а в монастыре, у старых чертей, у-у кака теплынь по запечью?
Стрельцы принялись делать подкопы в мерзлой земле. Приходилось работать больше топорами да пешнями. До седьмого поту работали стрельцы да лаяли воеводу:
– Эх, вор-собак! Чтоб ему эдак-ту могилу себе копать.
– Без попа б ему, без ладону, без свечей, без савану!
Особенно шибко захотелось стрельцам попасть в монастырь, когда подступили рождественские святки. Шутка ли, святки на морском берегу, на снегу да под метелями! Да это собачьи святки, хуже! И собаке хозяин в праздник кость выбрасывает, и помои для нее в праздник праздничные. А тут на! Мерзни на снегу весь день, глядучи на постылое море, а ночью считай сполохи. Да эдак с тоски да с кручины повеситься можно.
За день до праздников стрельцы не вытерпели и приступили к воеводе:
– Веди нас, отец родной, на вороп, а то помрем наглою смертью! – взывал Кирша.
– Веди хоть на черта, все едино помирать! – раздавались другие голоса.
– И впрямь подыхать пришло, братцы!
– На вороп! К бесу их, долгогривых! Чего глядеть!
И стрельцы пошли на приступ. Это было 23 декабря.
Утро выдалось ясное, не особенно морозное. Обледенелые стены, башни и зубцы на них сверкали самоцветными камнями. Из-за стен в разных местах вился неровными клубами дымок к голубому небу. Голуби, вспугнутые перед этим с колоколен благовестом к утреннему стоянию, делали в воздухе последние круги и снова опускались на карнизы церквей и колоколен. Едва лишь солнце, выткнувшееся одним багровым окрайком из-за горизонта, позолотило кресты на монастырских церквах, как стрельцы уже почти вскарабкались на стены по лестницам, приставленным ночью, под покровом мрака, когда в монастыре этого, казалось, ни одна душа не подозревала. Вот-вот стрельцы взберутся на стены... Еще несколько усилий, и они там.
– Но-но-но, лошадка! – раздался вдруг голос над головами стрельцов.
Все вздрогнули испуганно и подняли головы. На стене, у самого края, юродивый, босиком и без шапки, скакал верхом на палочке, подстегивая себя кнутиком.
– Но-но-но, воеводская лошадка! – опять крикнул юродивый и остановился.
Невольно остановились и верхние из стрельцов. Ими овладел суеверный страх.
– Что, братцы, озябли? Штец горяченьких захотели? – снова окрикнул их юродивый.
– На вороп, ребятушки, на стену! – неистово раздался снизу голос воеводы. – Что стали, черти! Вот я тебя, куролесого!
И воевода выстрелил из ружья в юродивого. Ружье повысило, и пуля угодила в белого голубя, тихо опускавшегося на карниз соборной колокольни. Голубь опрокинулся в воздухе и комом слетел на церковную крышу, где и застрял в снегу.
– Ах, окаянный! Турмана ушиб! – послышался со стены отчаянный голос.
То был голос Исачки-сотника. Убитый воеводою голубь был его любимец – турман «в штанцах».
– Вперед, стрельцы-голубчики! Громи стены, дьяволы! – неистово вопил воевода у стены, поднимая руки к небу.
– Раз-два-три! – раздался окрик Исачка. – Катай, ребята, кипятком!
– Во имя Отца и Сына, ксти еретиков водою и духом! – кричал юродивый.
На стенах словно выросли черные фигуры старцев и ратных людей. В руках их дымились паром ушаты и ведра с кипятком.
– Лей разом! В очи лей!
– Плюнь на них, Господи, слюною Твоею, ею же горы огнем дышат! – крикнул Никанор, показываясь на стене с крестом в руках. – Плюнь, Господи, слюною Твоею огненною!
И Господь «плюнул»... Со стен полились, клубя и дымя, реки кипятку...
– Ай! Ай! О! Господи! Огонь! Смерть! – раздались отчаянные вопли стрельцов.
Поливаемые кипятком, они стремглав падали с лестницы, увлекая друг дружку. Крики были ужасные. Воевода метался как безумный, без шапки, и рвал на себе волосы.
Стрельцы бежали поголовно, покинув осадные лестницы и бросая оружие. Иные бросались в снег лицом, стараясь утолить боль ошпаренных кипятком носов, щек, лбов, рук, другие хватали комья снегу и терли им обожженные лица.
А Исачко, стоя на стене, хватался за живот и хохотал как безумный.
– Ох, умру! Ох, батюшки, лопну!
Смех Исачки заразил всю черную братию. Смеялись до слез. Даже старый Никанор не то смеялся, не то плакал истерически.
– Улю-лю-лю! Улю-лю-лю! Улепетывай, заячье московское! – раздавались голоса со стены.
– Похлебали штец монастырских, будут помнить.
– Ай да Спиря! А все он придумал, божий человек!
– Шапок-ту что пометали, братцы, страх!
Действительно: внизу, на снегу, чернелось несколько стрелецких шапок, оброненных при падении и в поспешном бегстве.
Торжество братии было полное. Это уже чуть ли не третью или четвертую грозу Бог пронес мимо монастыря, щадя своих богомольцев. Пострадал за всех один невинный голубок, утеха братии. Но в общей радости о нем забыли, и даже Исачко вспомнил о своем любимце, когда бедный турманок совсем закоченел, лежа на крыше кверху окровавленным брюшком и вытянув свои красные ножки, а около него сидела ворона и чего-то зловеще выжидала...
Один Феклис-чернец не принимал участия в общей радости. Он стоял на стене, хмурый и бледный, прислонясь к башне, и прислушивался к голосам, тихо разговаривавшим у самой стены, под башнею.
– Что ж, и отбили? – спрашивал женский голосок.
– Отбили... кипятком отлили, – отвечал юношеский голос.
– Ах, слава Богу!
– Ну, уж... лучше б осилили.
– Кто, они?