-Никаких. Только ужинать со своим одиночеством.
-Может выпьем? – Летов многозначительно постучал по спрятанной в кармане пальто бутылке.
-Я только за! – сказал повеселевший Кирвес. – Но предлагаю купить еще чекушку, чтоб уж наверняка.
Разделив поровну стоимость двухсотпятидесятиграммовой бутылки водки, Кирвес приобрел ее вместе с еще упаковкой комбижира, потратив чуть больше двух червонцев, и они с Летовым поплелись по улице, умирающей под гнетом сумрака зимнего вечера и начинающейся метели. Летов, немного радующийся тому, что нашел человека, которому можно выгрузить все свои тяжелые мысли, начал.
–Знаешь, Яспер, мы все умирали и возрождались в течение жизни – пробормотал Летов, явно сдерживая слезы. Вновь всплыли те мысли о том, зачем и для чего он до сих пор жив, пелена боли, нестерпимой боли, закрыла и недавние слова Горенштейна, которые когда-то успокаивали Летова. – Возрождение для меня стало хуже смерти – я бы сейчас все отдал, чтобы умереть когда угодно, но раньше моего возвращения сюда. Это была ошибка, ошибка, не знаю чья, но ошибка. Это была… роковая ошибка. Дай мне умереть, Яспер. Это будет лучшее лекарство, которое ты когда-либо кому-либо давал.
-Депрессивные у тебя мысли, Сергей – задумчиво ответил Кирвес. – Такого лекарства у меня нет, а если ты про пулю, то я пистолеты и вовсе не люблю. К тому же сейчас ты явно нужен, признаться, за все мои годы работы в Новосибирске я еще не встречал такого специалиста, как ты.
-Да какой я к чертям специалист… растерял все, что мог. Все белое стало черным, сначала одна клякса упала на белый лист моей жизни, потом еще одна, еще, еще, и вот, к сорока годам белого и вовсе не осталось.
-Моя дочка очень хорошо рисовала и до сих пор рисует – недавно прислала мне свой рисунок акварельный вместе с письмом – начал Кирвес, тяжело дыша и медленно говоря, то ли впадая в свои эстонские корни, то ли продумывая каждое слово. – Так вот, она, как художник, однажды сказала: черное выделяет белое, а белое выделяет черное. Но, при этом, чем чернее черное, тем белее белое, и чем белее белое, тем чернее черное. И это в жизни работает прекрасно. Зачастую, человек, в чьей жизни случилось что-то… ну, коли тебе угодно, черное, ужасное, гораздо более склонен к состраданию и сопереживанию, ибо понимает, как тяжко людям, которые уже или вот-вот скатятся в беду. Вот так черное выделяет белое. Но, при этом, бывает и так, что жизнь человека, в целом, черная, а он как-то сделал что-то хорошее, но все запомнили его как человека плохого, ибо это хорошее так контрастировало с плохим, что плохое стало еще более явным – белое выделило черное. Но есть и обратный эффект: если в жизни человека было только плохое и делал он только плохое, короче, все черным-черно, но, однажды, сделал что-то хорошее, то это хорошее ох как надолго запомнится – черное выделило белое. Белое белее, если черное чернее. И наоборот это работает.
-И чего больше у тебя в жизни?
-А не мне судить. Я бы мог сказать: это решиться на моей могиле, но здесь некому оценить, что я делал до того, как оказался в Сибири. Так что я и сейчас не знаю и, вероятно, уже вряд ли когда-то узнаю.
Вскоре они уже зашли в бревенчатый дом Кирвеса, поздоровавшись с беззубым дворником, который в одних кальсонах и изорванной нательной рубахе бежал в сторону уборной, одиноко стоящей близ горы из шлака. Поднимаясь по лестнице, Кирвес поздоровался еще с несколькими людьми и уже скоро Летов стоял посереди мрачной комнатушки судмедэксперта. Пальто пришлось положить на табурет, ибо, по словам Кирвеса, «от двух наших польт вешалка отвалится». Затем Кирвес вытащил из под койки сверток, в котором лежала уже заранее почищенная и порезанная картошка, отрубил кусочек комбижира и вышел в коридор. За соседним столом уже ужинала семья: мрачный усатый мужчина с седеющими черными волосами, одетый в морские форменные штаны, которые ярко контрастировали своим выцветшим темно-синим цветом с голыми розоватыми ступнями и старую тельняжку, аккуратно заштопанную на рукавах. Его суровое лицо немного помягчало при виде Кирвеса, пожавшего руку и сурово застопорилось на Летове, которого он оглядел с головы до пят.
«Роман Денисов» – сурово выдавил бывший моряк, пожимая своей мощной ладонью схожую по размерам ладонь Летова.
Рядом с Денисовым сидел его сынишка лет десяти, одетый в брюки цвета отцовских галифе (Видимо, перешитые), какие-то повсюду заплатанные вязаные носки и бежевого цвета рубашку. Черные, как у отца волосы, были красиво коротко пострижены, лицо тоже сильно напоминало отцовское, только было куда веселее и нос был совсем другой – картошкой, а не острием, как у отца.
Пока соседняя семья доедала свою похлебку, неаккуратно вылитую в неглубокие тарелки, Кирвес уже бросил комбижир на раскаленую сковороду, стоящую на воткнутой в розетку плитке, и разорвал тишину сумрачного коридора криком плавящегося комбижира.
–Видишь вон там, под большой картиной висит еще одна? – спросил он Летова, бросая в комбижир картошку и щурясь от боли при попадании кипящей субстанции на руки.
-Вижу. Дочка рисовала?
-Она самая. Это побережье Финского залива в нашем любимом с ней месте близ Таллинна. Я с ней и Линдой там часто гулял, на ручках крутил. Мы с ней блинчики там пускали – рассказывал Кирвес очень веселым и, одновременно, грустным голосом, щурясь от кипящего комбижира и, видимо, ощущая, что он стоит не в коридоре холодной бревенчатой коммуналки за заляпанным столом, а в холодном песке таллинского побережья, обнимая жену и держа сидящую на коленках дочь.
-Я никогда не пробовал рисовать – мрачно буркнул Летов, после чего громко выдул пыль из двух граненых стаканов. – Только один раз, в бытность начальника райотдела рисовал по своим ментовским делам.
-Убиенных?
-Нет, места их нахождения.
Переворачивая картошку и осушив уже по половине стакана, Кирвес задумчиво заговорил, пытаясь перекричать шипение комбижира и не помешать доедающим рядом соседям:
-Знаешь, Сергей, я вот в последнее время много вспоминаю и много думаю о времени как таковом. Само время неизменно и непоколебимо. Изменимо лишь наше его восприятие. Иногда одно событие может ускорить время, а иногда, наоборот, ох как замедлить. И если раньше события недельной давности казались очень недавними, то теперь три дня равносильны году времени. А пять лет – трем дням. А на самом деле все те же часы, минуты, секунды…
-Ты часто ощущаешь такую потерю во времени?
-Ну, да. Скоро будет годовщина смерти Линды, я ее часто вспоминаю, и вот прям замечаю: черт, это было пятнадцать лет назад, в другой стране и при другом правительстве, а мне кажется, что это вчера мы с ней прогуливались. Вот только Иня это не Финский залив.
-Так может бросишь все, уйдешь на пенсию и вернешься?
-А толку? Линды нет, матери тоже, дочке я не нужен.
-С чего ты взял?
-Она мне очень редко пишет, да и у нее свои хлопоты. К тому же, хрен мне кто там комнату выдаст – разве что у нее жить, но это ж омерзительно.
-Не мне судить, я человек не семейный совсем. Ну, так может в отпуск?
-Я думал про это. Но, знаешь, я вот чего боюсь. Как-то в юности я любил одну девушку, и мы с ней постоянно встречались у одного памятника в Старом Городе. Прошло лет пять, оставалось еще пару месяцев до моего знакомства с Линдой. Я решил съездить туда, мол, растормошить чувства. А ничего. Стою я у этого памятника и ничего. Ну, обнимал я ее тут. Ну, целовал. А толку то? Вот я и боюсь, что, оказавшись там, мои чувства к Линде умрут окончательно, уйдут к ней в землю. А я этого не хочу. Мне проще жить так, любя ее и вспоминая. К тому же, не думаю, что я еще долго буду без нее на этом свете.
Пожарив картошки, Летов с Кирвесом принялись быстро ее есть. Соседи разошлись по комнатам, лишь на кухне еще громыхали чугунные круги и слышались какие-то разговоры жильцов. Летов чокнулся с Кирвесом и, закусывая очередную порцию водки, заговорил:
-Знаешь, у меня нет вот этих проблем со временем, но я ощущаю несколько другое. Моя жизнь с каждым днем словно какая-то новая, вот я это года этак с 42-го ощущаю. И она всегда только хуже и хуже, и самому внутренне хуже, и вокруг все ухудшается. Но раньше я шел через эти жизни с небольшой сумочкой, в которой нес самое важное. Чувства, воспоминания. А потом она словно порвалась, и я все это теряю. Вот я прям вижу: то что или кого я раньше любил я уже и не люблю, а так, просто когда вспоминаю, боль внутри немного усиливается. Ну, про радость я уж не говорю – ее я давно испытывать не могу.
-Мне самому становится труднее чувствовать радость. Я постоянно осознаю, что прожил эту жизнь неправильно – не был рядом с близкими людьми, когда нужно. Я очень многое делал неправильно. Но вот сегодня я помог одному мальчику на улице, поддержал его в трудную минуту, и я был этому рад, да, именно рад! Я вот уверен, когда мы этого убийцу поймаем ты тоже будешь рад.
-Нет, Яспер, это не радость, это… это как комбижир взамен нормального масла! Вроде что-то отдаленно похожее на радость, но и не она совсем. Я правда не могу чувствовать радость… Жизнь сделала все, чтоб я забыл это чувство.
-А любовь?
-Говорю же – я ее только теряю.
-Слыхал я поговорку в юности: несчастье приезжает на лошади, а уезжает на волу. Но этот вол, зараза, своими копытами острыми всю землю рвет, а она потом может и не зарости никогда.
-У меня и вол, видать, помер, после первых пары шагов.
Доев картошку, Яспер, шатаясь, сходил в уборную, помыл там посуду, и товарищи завалились в комнату. Условились: спать будут «валетом», Яспер к окну, Летов к двери. Продолжили пить, но закусывали, как уже повелось, немного очерствевшим хлебом.
–Знаешь – мрачно начал Летов – единственное чувство, которое я испытываю в полной мере, это боль. Душевная. Она со мной постоянно, она постоянно во мне сидит. После выпитого, до выпитого, не важно. Она усиливается, когда я вспоминаю что-то и, вот теперь, когда я вижу плачущую родню убитых. Вот прям словно в кислоту бухают еще литра два кислоты, настолько больнее становится.
-Вот же черт – мрачно начал Кирвес, в одиночку допивая стакан. Он понял – Летов станет первым, кому он расскажет про свои слезы, совершенно не побоясь. – Знаешь, я же их всегда успокаиваю.
-Знаю. И вижу, как виртуозно у тебя это получается.
-Спасибо… но, когда я оказываюсь у себя дома, я всегда плачу, потому что такой больной след остается после этих успокоений. Да-да, судмедэксперты тоже способны плакать.
-Оперуполномоченные и подавно.
Мрачно посмеявшись, они вновь чокнулись и вновь выпили. Летов, который совершенно не выглядел пьяным на фоне уже качающегося Кирвеса, спросил: «А что это за сосед твой, Денисов?»
-А, так это моряк. Я с ним как-то беседовал: жена у него в блокаду умерла, сына успели вывезти по Ладоге, потом еле нашлись, здесь, в Новосибирске. Вот он поэтому тут и остался, хотя и сам, и жена, и сын из Ленинграда. Он до войны и в Таллинне бывал, беседовали с ним про это. А, вообще, тут много морских у меня в доме живет. Вот дворник тот, которого мы видели, тоже моряком служил, на Тихоокеанском вроде. И еще один сосед, с первого этажа, но он морпех.
Кирвес повалился в сон через пару десятков минут. Недопитой оставалась еще половина чекушки – Летов выдул ее одним залпом и тоже упал в беспамятстве. Кирвес, давно не нажиравшийся до такого состояния, даже и не просыпался, когда спящее тело Летова, который решил спать сидя, прижавшись к стене, тряслось и приводило в движение всю койку.
…Утром Летов сидел в кабинете Горенштейна. Сам Горенштейн куда-то ушел, а Летов радовался тому, что сегодня поспал гораздо больше обычного, даже несмотря на кошмары. Горенштейн вернулся минут через пять с счастливым и ошеломленным лицом. Летов даже испугался: он давно не видел Горенштейна таким.
–Серега, Серега, Сергун! – радостно начал он. – Помнишь того выродка, который нашего сотрудника зарубил?
-Ну.