Горенштейн бросил химический карандаш, который все это время крутил в ладони, потер лицо и сонным голосом пробормотал: «Как-то все слишком просто. Вот сколько помню, никогда так просто не получалось. Никогда не было так, чтобы все сразу сходилось. Ну, сам посуди: в комнате топор и книжка с вырванным четверостишьем, Кирвес сейчас даже поди скажет какой из найденных на месте убийств отрывок в этой книженции был, все люди говорят, что он скрытный какой-то. Не кажется ли тебе, что все как-то слишком просто?»
Летов лишь закурил новую папиросу, ответив: «Кажется Веня, кажется. Надо с ним самим поболтать. Но сейчас уже девять вечера: предлагаю это сделать завтра – столько людей опросили, комнату его перевернули… устали мы все. Давай завтра».
…Горенштейн ушел к Валентине, а Летов очень сильно хотел выпить. Лучше, конечно, гладкого стакана водки, но и граненый пойдет. Просто неимоверно. Было уже десять вечера: все магазины, где можно было купить водки, закрылись, а в бараке уже все кончилось. Поэтому Летов пошел к единственному нормальному человеку из его окружения: к Кирвесу.
Кирвес стоял около стола и стягивал с рук перчатки. В его кабинете было два стола: один для бумаг, которые лежали в кое-как составленных стопках, а другой для опытов.
«Яспер, здравствуйте. Простите за мою прямолинейность, но у вас случаем нет чего-нибудь выпить?» – совестливо спросил Летов.
-Приветствую, Сергей Владимирович – уставши ответил Кирвес. Он подошел к белой тумбочке, что стояла поодаль от стола с бумагами, открыл ее заляпанные непонятно чем дверцы, извлекая из-за кипы спрятанных в нее бумаг старенькую бутылку водки. Ее горлышко, заляпанное сургучом, было плотно заткнуто газетой, а сама бутылка была опустошена процентов так на тридцать.
-Вот – гордо сказал Кирвес, ставя поверх пустых бланков отчетов бутылку, – выпиваю иногда, когда после какой-нибудь операции становится совсем тяжко. Можно на «ты»?
-Само собой, Яспер.
-Хорошо. Знаешь, мне частенько не с кем поговорить, от чего очень худо. Я хоть и крепкий в психическом плане человек, но, поверь, когда восстанавливаешь лицо полуразложившегося трупа, даже мне худо становится. А с кем поговорить? Не писать же дочке в Таллинн об этом.
-У тебя дочь есть?
-Да.
-Как звать-то?
-Лииса. Ну, все зовут Лизой. Лиза Кирвес. Вот недавно второго родила, сына. Яковом назвала. Повезло ей: мужа ее в 41-м перевели в Свердловск, она с ним и поехала. Вот в аккурат 1-го июня 1941 года уехали. Она сначала не хотела, а потом, когда передали, что Таллинн оккупирован, я рыдал от счастья, что она не там. Мужа ее на фронт забрали, ранили его в 42-м году, и сильно, ступни он отморозил. Вот и коммиссовался. Вернулся домой, а в 45-ом, в феврале, они первого сынишку родили – Кирвес налил себе пол стакана, а Летову полный. – В 46-м в Таллинн вернулись. Теперь Егор, так мужа ее звать, в порту работает, крановщиком, а живут они совсем рядом со Старым Городом.
-Давно ты к ним ездил? – спросил Летов.
-В 47-м, в апреле! – гордо сказал повеселевший от неожиданно появившегося собеседника Кирвес.
Выпили за жизнь. Летов аж чмокнул от удовольствия, а потом спросил: «А как ты тут-то очутился?»
-В 40-м, когда Эстония вошла в состав СССР, дочурка моя и женилась. Жены моей не было тогда в живых, она умерла от рака в 39-ом. Ну, я и решил, чтобы не мешать своим, прописал в квартире доченьку свою, а сам подальше от нее и от могилы Линды решил уехать в Россию. Тем более, всегда я любил эту страну, отец мой за то, что в Ленинской партии состоял, и погиб. Мне предложили три города, где судмедэкспертом работать можно: в Ставрополе, Хабаровске или Новосибирске. Я и выбрал Новосибирск. Вот, с декабря 40-го я тут.
-Хочешь вернуться обратно?
-Нет. Не хочу. Там воспоминания о Линде, да и Лизе своей я мешать не желаю. Я нудный и скучный человек: с внуками я нянчится не смогу, ибо не умею, а так… со мной скучно. Со мной всем скучно, поэтому мне уже почти шестой десяток пошел, а ни друзей, ни жены у меня нет. Только Лиза в нескольких тысячах километров отсюда, да трупы. К тому же, я знаю, что ее муж не очень то хорошо ко мне относится. Слышал я как-то, как он говорил, что я низок, что я никого не воспитывал и что я не отец. И знаешь, он прав – Кирвес налил второй стакан, уже по полному каждому – он чертовски прав. Я не отец – пока Лиза росла я учился и усердно работал, возясь с трупами. Пока моя жена умирала, я возился с трупами. Теперь у меня растут внуки, а я вожусь с трупами. Привык я к такой мерзкой жизни, а новой жить не смогу, я уверен в этом, но где-то, в моих мечтах, я совсем иной, совсем другой. Не криминалист, а музыкант, например, не нудный, а веселый, не скучный, а интересный и интригующий, не одинокий, а… эх.
-А с чего ты взял, что ты нудный и скучный?
-Мне так многие говорили. Да и я сам это понял. Когда ехал в поезде сюда, в Сибирь. Когда бросил все и решил начать с чистого листа, а оказалось, что я просто перевернул страницу моей скучной и затхлой книги.
– И что, ты не страдаешь от одиночества?
– Нет, к одиночеству привык – одному даже полегче, в какой-то мере. Когда ты один, ты свободен.
-От чего?
-От обязательств, помимо рабочих, само собой, и от лишних людей.
Выпили за детей. Потом за победу. Потом за жизнь. После небольшой паузы, сильно выпивший Летов, впервые заговорил первым:
–Знаешь, Яспер, я стал за собой замечать: я теряю всякие чувства, я словно становлюсь… деревянным. Нет, способность чувствовать радость или вообще что-то хорошее, счастливое, я потерял еще до войны. То есть, я вот смеюсь, но внутри, внутри я деревянный, внутри я ничего не чувствую: не смеха, ни радости. Но это просто неспособность чувствовать счастье. А вот недавно, где-то с полгода назад, я стал ощущать, что я вообще теяряю всякие чувства, словно я уже не способен вообще что-то чувствовать. Только боль, но она так приелась, что я это уже не чувством считаю, а состоянием души, будь она неладна.
-Это, Сергей, называется ангедонией – с сильно выраженным эстонским акцентом произнес Кирвес.
-А-н-г-е-д-о-н-и-я – по буквам повторил задумчивый Летов.
После небольшой паузы уже сильно пьяный и ставший гораздо быстрее говорить Кирвес, спросил: «А у тебя была жена?»
Летов, тоже не хило выпивший, помрачнел, усмехнулся, налил и после долгого молчания ответил: «Жены не было. А вот любовь была, да. Мне тогда лет тридцать было. Ну, до этого тоже с девчонками гулял и то не много: я в милиции уже служил тогда, учился и работал усердно. А потом познакомился с ней… с Олей… любил ее страшно, как помню. Ну, она меня тоже по-началу любила, даже жениться думали. Я уж верил в то, что жизнь прям наладится. А потом… потом я уехал в Барабинск, помогать там с каким-то делом, не помню уж каким. И как вернулся я, оказалось, что она уже с другим, офицером-летчиком. Не стал я отбивать ее: иногда лучше сдаться, это я давно понял. Мучался я, мучался. Друг мой Леха помог, и спиться не дал, и на работу вернул. А потом война. А потом… потом много чего.
-И где теперь она?
-Она с этим своим хахалем сначала в Читу, а потом на Украину уехала. Не знаю, может и пережила оккупацию, а может и нет, а вот что этот хахаль ее погиб в 41-ом под Киевом я знаю. Они и обженились вроде за пару месяцев до этого.
Помолчали. Допили водку, Летов, который опьянел гораздо меньше, чем редко выпивающий Кирвес, разбавил немного медицинского спирта водой и недавно ставшие друзьями Кирвес и Летов принялись пить эту ядреную «бадягу».
«Скажи, ты жалеешь о том, что натворил?» – после недолгой паузы спросил Кирвес. Говорил он теперь быстро: обычная медлительность языка исчезла, однако ударения на буквы «л» и «н» все равно остались и удивляли слух. Глаза его горели, лицо все покраснело, а тело постоянно качалось из стороны в сторону, несмотря на то, что Кирвес плотно сидел на стуле.
-Знаешь, последние семь лет моя жизнь заключается только в сожалении и боли. Я очень слабый человек, мне выпала тяжелая жизнь и я это испытание, пожалуй, совершенно не выдержал. Я ж на войну уже пошел надломленным: почти пятнадцать лет работы в милиции сделали свое дело. На войне я сломался окончательно: убийство Лехи, ранения, все эти ужасы… а в лагере меня просто дотоптали, хотя там и топтать то уже было нечего. Начать с чистого листа не получится, все страницы моей книги уже испачканы. Да и скоро уже последний лист, наверное. Знаешь, это как вот если ножом о камень бить, то вскоре он сломается. Также и с моей жизнью: уж слишком часто ее били о камень.
-А ты уверен, что заново уже не начать?
-Уверен, еще как уверен, Яспер.
-Знаешь, я не буду лезть к тебе в душу. Признаюсь, хотелось, но потом понял, что себе хуже будет. – Кирвес встал со стола, качаясь подошел к замазанному белой краской окну, оперся о подоконник и мрачно, почти не запинаясь, сказал. – Я, Сергей, лучше залезу в ту гнилую рану в трупе Дронова, нежели в твою душу. В ране только руку испачкаешь, и та в перчатке, а в душе твоей от грязи не убережешься. Прости, ну уж приходится говорить правду.
-Будто я обижусь? Так и есть, ты абсолютно прав. Да, грязи там много. Там же и крови много, и слез, и боли, и ненужных мечтаний. Я, когда еще вместе с Лехой сидел в окопе, мечтал, что вернусь домой, маму обниму, жену заведу наконец-то, детей, и будем мы чаи гонять с семьей Лехи. А оказалось… Леху убили под Воронежем, меня тоже убили, черт знает где. Я уже не тот Летов, коим был до войны. Мамы нет, жены нет, детей нет, ничего нет. Только ужасные воспоминания и вся гниль, которую я в себе ношу.
-А выгрузить ее?
-Знаешь, когда каждый день перед тобой встает окровавленное тело ребенка, которого ты убил, стеклянные и полные ужаса глаза бедной женщины, которую ты сам застрелил – как тут можно выгрузиться?
-Зачем ты их убил?
-Ты думаешь, я знаю? Ни коим разом. Это было какое-то помутнение, это был не я, это… наверное, война меня тогда окончательно добила. Я не отрицаю своей вины, и садить меня должны были по 136-й статье, а не по 138-й.
…В итоге Кирвес лег на стульях в кабинете Горенштейна, ибо напился до такого состояния, что вообще не мог идти, хотя выпил от силы пол литра. Летов же, выпивший под литр, качаясь пошел в свою комнату. Ветер освежающе резал его лицо, раздувал полы расстегнутого пальто, но Летов все равно шел вперед, как, впрочем, и в последние годы своей жизни. В голове не было никаких мыслей: словно все вымыло оттуда. Никаких мыслей, ни воспоминаний.
Неожиданно все вокруг замерцало ярким, ярчайшим светом. Дома стали расплываться, а потом и вовсе рассыпаться, узоры голых веток оживали и словно змеи летели по горящему небу к Летову. В ушах начался дикий писк, из глаз полились слезы, ветер прекратил выть и словно исчез, канул в Лету. Всю Первомайку, кажется, накрыл артиллерийский обстрел: помимо писка Летов стал слышать разрывы снарядов и вой осколков. Поверх северных сияний и летающих черных змей веток полетели пылающие снаряды, которые добивали черные развалины домов. Летова накрыли сотни птиц, которые, подлетая к нему сантиметров на тридцать, сразу отлетали обратно, словно врезаясь в какую-то резину. Летов стал отмахиваться от них руками, упав в снег, откуда он увидел, что все, земля, снег, развалины домов – все пылало. Вокруг везде был огонь, а Летова постоянно прошивали раскаленные снаряды, летающие на фоне пылающего неба.
Летов закричал, схватившись за голову, и рванул по улице в побелевшем от снега пальто. Северное сияние бросало на него свой слепящий свет, вокруг рвались снаряды и тек, словно вода, огонь. Змеи неслись по небу, иногда сталкиваясь со снарядами, как вдруг перед Летовым из земли выросла огромная голова Дронова, изо рта которого вырвался мощный поток воздуха, бросивший Летова в текущий огонь. Сзади мерным шагом брела колонна солдат с «ППШ» на перевес. Они все разом пустили автоматные очереди в огромное лицо Дронова, кровь которого мощными струями заливала Летова. Бедный опер даже кричал что-то, но солдаты его не заметили, промаршировав поверх выгоревшей спины. После этого Летов пополз по огню. В него врезались снаряды, по нему ползали змеи с деревьев, а из рупоров на столбах орал знакомый голос: «От советского информбюро! Сегодня предатель Советской Родины Летов Сергей Владимирович, кавалер ордена «Красной звезды» и «Красного знамени» был задавлен колонной солдат 9-й гвардейской армии РККА».
…Очнулся Летов под утро. Пролежав в ледяной канавке у дороги примерно полчаса, он покрылся тонким слоем свежего снега. Как оказалось, небо было все такое же темное, дома все также стояли целыми, и деревья не лишились своих корявых веток.
Летов дошел по ночной улице до дома и сразу же упал спать, впервые за долгое время укутавшись в одеяло, и сняв с себя лишь заснеженное пальто. Спал он глубоким сном, однако кошмары никуда не исчезли – во сне он вскрикивал, говорил какие-то неразборчивые слова, трясся и ворочался. Летову снились ужасные сцены: то его давит танк, то его внутренности едят огромные ящеры, то его насмерть запинывают те трое австрийцев.
…Проснулся он от треска будильника. Часы показывали 6:30 утра – в окно уже бил тусклый солнечный свет, которого скоро совсем не будет, а на город окончательно упадет тьма. Летов сполз с кровати, пытаясь вытащить из помутневшей головы события вчерашнего дня: пьянка с Кирвесом, какая-то куролесица на улице и поимка подозреваемого.