-Из Центрального отделения пришла телеграмма. Сейчас зачитаю ее – Горенштейн, шурша свежей бумажкой в руках, прищурился и начал – в ходе оперативно-следственных действий было выяснено, что Илья Лихунов, задержанный сотрудниками Первомайского районного отделения милиции, на самом деле является Егором Митрофановичем Рощиным, 1912 года рождения, уроженцем села Брогино Калужской области. 24 июня 1941 года призван в ряды РККА Калужским РВК. 31 июля 1941 года в ходе боев в районе города Умань перебежал на сторону немцев. Товарищи пытались его остановить, однако Рощин застрелил их из автомата и совершил побег. Далее было выяснено, что с декабря 1941 года Рощин стал служить в составе войск Вермахта. Состоял в карательных отрядах и расстрельных командах, принимал участие в убийстве мирных жителей Белоруссии и расстреле советских военнопленных. 29 сентября 1942 года произведен в унтер-фельдфебели, 31 сентября того же года переведен в Дулаг №191 в районе Воронежа. Там возглавил расстрельную команду. По данным узников лагеря, за одну неделю провел четыре массовых расстрела военнопленных. 6 октября 1942 года при массовом побеге военнопленных из лагеря был тяжело ранен, вернулся в строй в январе 1943 года. Был отправлен в Белоруссию, в район города Витебск, в качестве офицера карательного отряда. Лично участвовал в расстрелах жителей деревень и в операциях по уничтожению партизан. В 1944 году вместе с немцами отступал из Белоруссии. 9 марта 1945 года стал бойцом «Русской освободительной армии» (РОА), воевал до апреля 1945 года. В середине апреля 1945 года, понимая, что может попасть в советский плен, подделал документы и выдал себя за Илью Лихунова, которого убил в апреле 45-го. Настоящий Лихунов служил в «Русском охранном корпусе» с 1942 года, воевал в районе Югославии.
Приговором Новосибирского областного суда Рощин Егор Митрофанович признан виновным в совершении преступлений, предусмотренных статьей 1-й Указа Президиума Верховного Совета СССР от 19 апреля 1943 года и статьями 58.8, 58.10, 58.13, 136, 95, 82 УК РСФСР и приговорен к 25-ти годам исправительно-трудовых лагерей без права переписки.
Летов сначала долго сидел с асбсолютно железным, окаменелым лицом. Он дико смотрел на желтоватый листок, который сжимал в своих руках Горенштейн. Потом же произошло то, чего никто не мог ожидать: Летов всхлипнул, схватился рукой за лицо и начал плакать. Сквозь эти горкие слезы он говорил: «Твою ж мать, эту, эту мразь не расстреляют?».
-У нас мораторий теперь – мрачно ответил Горенштейн – никого не расстреливают.
Летов заревел. Это была его личная победа: преступника, который убивал невинных людей поймали и арестовали. Летов плакал и понимал, что да, да, есть от его скудного существования хоть какой-то смысл: он поймал эту немецкую мразь, благодаря нему этот урод теперь будет гнить в лагере и вряд ли оттуда когда-нибудь выйдет. Его вывели на чистую воду, доказали, что он виновен в этих жутких злодеяниях. Перед глазами Летова перемещались только три картинки: когда Рощин расстреливал его товарищей, когда Рощин был ранен при побеге и упал на землю и когда лежал в крови на полу камеры, будучи уверенным в том, что его не раскроют.
Это была маленькая победа для Советского Союза и большая победа для Летова – маленького человека, для которого Рощин, в какой-то мере, наряду с самим собой, стал олицетворением зла.
…Заснеженные коридоры всеми забытого барака на окраине Первомайки снова оглушал крик. Павлюшин лежал на своем грязном полу около излучающей тепло печки. Его лицо, руки – все дергалось. Последние часов пять на него вновь напали видения и на этот раз весьма нестандартные: ему представлялись только изуродованные тела, истерзанные животы, изрубленные лица – он получал неимоверное удовольствие от этих картин. Точнее, это удовольствие он чувствовал где-то глубоко в своем подсознании, ибо никакие чувства уже не проходили сквозь стены сумасшествия когда он был в припадке – вот когда он рубил тело убитого человека, нанося так 25-й удар, вот тогда да, он чувствовал наслаждение, душевное удовлетворение, он чувствовал блаженство. А сейчас все это было где-то в глубине. Однако было ясно, что он получал огромное удовольствие от этих жутких картин пред его воспаленными и красными глазами.
Когда припадок прошел, Павлюшин недолго думая взял топор, спрятал во внутренний карман пальто и взглянул на часы. Запыленный будильник, стоящий на заваленном объедками и бутылками столе, показывал время в час ночи – самое то, чтобы выйти на охоту.
Ночная Первомайка для Павлюшина была куда более приятной, чем дневная. Мрак, изредка нарушаемый фонарями на новеньких столбах, абсолютное отсутствие людей и чувство близости удовольствия и удовлетворения.
Вот и нужный дом в конце Таловой улицы. Открытая калитка покосившегося забора, подгнившая лестница и дверь, которая заперта лишь на хлипенькую задвижку. Аккуратненький удар лезвием ножа (помимо топора Павлюшин носил с собой и поржавевший ножик, который был у него еще до войны) и задвижка вместе с кусками дерева падает на пол.
Павлюшин ворвался в дом, захлопнул дверь и под сонные крики «Кто здесь?!» быстро ее закрыл на второй шпингалет, который не был заперт. Затем в доме вспыхнул тусклый свет и соскочивший с кровати мужчина в одних портках увидел Павлюшина.
«Северьян, какого черта?!» – успел спросить хозяин этой бренной квартиры, после чего сразу получил удар топором по горлу. Он даже и не подумал, что этот молчаливый дворник, который раньше работал на заводе, пришел его убивать: ну, максимум украсть что-нибудь. Павлюшин же работал по стандартной схеме: топор он достал неожиданно и нанес молниеносный удар.
Мужчина упал на пол, схватился за горло и стал кряхтеть, пытаясь выдавить хоть какие-нибудь слова. Павлюшин же улыбался, все его тело, весь его воспаленный разум получал неимоверное удовольствие, впадал в экстаз при виде стоящего на коленях и истекающего кровью человека.
Второй удар и сквозь кровь проглянули переломанные кости носа. И так дальше: Павлюшин стал лупить несчастного по лицу, превращая его в месиво. После ударов пятднадцати бить уже было непочему: от прежнего молодого лица не осталось ничего, кроме мокрого места. Павлюшин сначала остановился и минуты так полторы с лицом полным удовольствия глядел на это изуродованное тело. Потом он вскрикнул, прорычал, сказал что-то бессвязное, перевернул убитого на живот и стал лупить уже по спине.
Все это жуткое действо продолжалось минут десять. Павлюшин рубил топором бездыханное тело, стряхивал с лица капельки крови и все равно продолжал рубить, рубить и рубить. Все в округе было в крови: стол, накрытый тряпочкой хлеб, кровать, подушка, стулья. Вот Павлюшин нанес очередной удар, качнулся назад и плюхнулся на пол. Его мышцы начало сводить, он корчился словно раненый, притягивал колени к груди, опять корчился, ворочался, катался по полу и кряхтел будто убитый им недавно человек. Нервы уже сдавали: после получения удовольствия у него теперь начинало сводить мышцы, а иногда даже перекрывать дыхание.
В итоге убийца, кое-как поднявшийся на ноги и ужаснувшийся своему перетянутому лицу с животом, сделал свое дело: отрубил кисть, кинул ее в баночку, стоящую в оттопыренном кармане пальто, и положил на единственную не залитую кровью часть тела убитого – на ногу – четверостишье из злочастного стихотворения великого Маяковского.
Павлюшин, опираясь о стол и стены, дошел до двери, по сути, выломал ее, повернул выключатель своей окровавленной перчаткой, и, качаясь, пошел прочь. Голоса выли в его голове: «Мало, мало, мало», зверский писк на который накладывались голоса усиливался, усиливался и тремор. Павлюшин чувствовал не удовлетворение, нет, он слышал лишь голоса, которые приказывали еще и еще убивать.
Опять выломанная дверь, опять удар по лицу вскочившего с кровати человека, опять крики, кряхтение, месиво и жуткие звуки ломающихся под весом топора костей шеи. На этот раз все прошло более стандартно: Павлюшину хватило избить труп по спине.
Убийца шел по ночной улице. Две стеклянных баночки с «трофеями» стучали друг по другу, создавая странные звуки, нарушающие спокойствие ночи. Топор, обтертый скатертью в доме убитого, оттягивал полу пальто вниз, а ноги заплетались. В целом, издалека Павлюшин напоминал слегка пьяного человека, который почему-то плелся ночью в будний день. Действительно, он был пьян: пьян удовольствием и счастьем, удовлетворением своих жутких потребностей. Руки слегка тряслись, голоса что-то шептали, что-то приятное и успокаивающее, хоть и неразборчивое.
До дома идти было минут пять. К счастью Павлюшина ночных патрульных, которые уже довольно давно ходили вдоль и поперек Первомайки, ему не встретилось, поэтому он спокойно добрался до своей комнаты, поставил «трофеи» к остальным баночкам, бросил на изрубленный пол топор, и свалился на кровать. Не спалось ему долго: он в коем-то веке чувствовал счастье, он улыбался, дрыгался, иногда даже постанывал, в общем, чувствовал экстаз, вспоминая изрубленное лицо его бывшего коллеги и окровавленную ручку топора.
Во сне к нему вновь пришел эскулап без границ. Точнее, Павлюшин сам не понимал, что это: сон, галлюцинация или реальность – все понятия, связанные с его чувствами смешались, он ничего не отделял – ни сон от реальности, ни реальность от галлюцинаций, не свои внутренние «голоса» от реальных голосов, не свои внутренние крики от криков реальных.
«Привет, Северьян. Как жизнь?» – задал вопрос эскулап, растирая носком сапога слой пыли на полу барака Павлюшина.
-Я… я не знаю. Голоса мне не говорят правил, а те правила, которые они мне наговорили я хочу нарушать – просто убийство это не месть этим уродам!
-Ты прав, ты абсолютно прав. Голоса же тебе не запрещают. Поэтому мсти им так, как желаешь нужным – я же говорил всегда, что правил нет. Главное мсти, а как – вторично.
… «Бл…во, какое же это все бл…во!» – промычал Горенштейн, заходя на новое место преступления. Действительно, по-другому это назвать нельзя – вся комната была красной: от подоконника и кровати, до каждого предмета на кухонном столе, на стене у выключателя засохли струи крови, напоминавшие изломанные ветки деревьев. Соседка, заметившая крики и вывалившегося из дома человека, с час просидела у себя в доме испуганной, потом заглянула в соседний домик и, увидев пятна крови на столе, бросилась в отделение. Оттуда ефрейтор помчался к Летову, от него к Валентине, а оттуда к Кирвесу. Собрав всю опергруппу, он рванул на окраину Первомайки, а у места преступления оказался уже, когда рассветало. Соседка заглянула в комнату и больше туда не заходила – боялась такого огромного количества крови. Действительно, даже Кирвес был поражен – в его практике еще не было столь ужасных убийств. Невозможно было даже посчитать, сколько точно нанесено ударов – спина, шея и лицо были превращены в жуткую кашу, сквозь маленькие кусочки плоти уже проглядывали кости. Повезло с парой ударов, которые были совершены отдельно от общего месива – уже ближе к тазу – по их глубине и характеру Кирвес с полной уверенностью мог сказать, что убийца тот же. Да и внешнее отсутствие пропажи чего-либо и осточертевшее всем четверостишье говорило об этом.
«Начало осмотра – 05 часов 20 минут 27 ноября 1949 г. Осмотр начал – капитан Горенштейн» – строчил сухие фразы на бумаге ефрейтор.
Летов оглядел комнату и увидел стоящую за стеклом одинокую рюмку из хрусталя. Он долго стоял и глядел на ее закругленные края, на ее великолепную красоту и чистоту: Летов не видел хрусталя с самой юности, когда производил обыск в квартире одного барыги. На его лице проступила легкая улыбка: впервые за долгие годы он увидел настоящую красоту какой-то необычной вещи, вот эту чисто хрустальную рюмку, одиноко стоявшую на запыленной полке.
«Знаешь, Веня, что хрупче хрусталя?» – неожиданно спросил Летов, не отрывая взгляда от рюмки.
-Жизнь?
-Да нет, жизнь, если умело ею обращаться может быть очень даже крепкой.
-Тогда не знаю.
-Иллюзии Веня, иллюзии – сказал Летов и резко отошел от полки, дабы снова не уставится на это произведение бытового искусства.
Скрябин же внимательно слушал этот диалог, и твердо для себя решил: вечером, как закончится рабочий день, он сбегает в библиотеку до закрытия, возьмет словарь и узнает, что же такое иллюзии. А то спрашивать тут неудобно.
В итоге труп и частично самую глубокую лужу крови накрыли плащпалаткой и соседку, наконец, завели в комнату. По ней был виден жуткий страх и растерянность – Летов был больше чем уверен, что до самой смерти эта пухлая женщина будет вспоминать повсюду залитую кровью комнату.
«В… вон там шкатулка в ящике выдвижном, в ней посмотрите. Он мне по пьяни ее показывал, мол, сам сделал давно еще» – заикаясь пробормотала соседка.
Летов открыл ящик, достал шкатулку и увидел лежащую в ней пятидесятирублевую купюру, сложенную вчетверо.
«Он откладывал, алименты платил, у него дочка с женой живет в Харькове» – мрачно сказала соседка, объясняя наличие этих денег.
«Хорошо. Как выглядел тот человек, который выходил из его дома? Во сколько примерно это было? Если можно, каждую деталь, пожалуйста» – записывая пробормотал ефрейтор.
-Да, только пойдемте не улицу, я тут не могу – ответила соседка.
Присев на гнилые доски старой скамейки, под порывами ветра с мокрым снегом, оперативники начали расспрашивать соседку. Все подняли воротники шинелей, натянули кополлы на головы, все, кроме Летова – он, не особо моргая от избивающих его грязное лицо кусков снега, глядел в чащу голого леса, которая начиналась за очередными домиками и бараками. Серые стволы огромных сосен прорезали серое небо сотнями своих тонких веток, и казалось, что скоро небо, устав от постоянного щекотания его живота, обрушит на бедных людей свои бомбы – то ли снег, то ли град – это уж решат там. Летов смотрел в черные полосы меж стволов, вспоминая реальные бомбежки под Куутерселькой в 44-ом, когда осколками рубило все вокруг и лишь он, упав в огромную воронку на несколько трупов финнов, сумел избежать учести быть прорубленным раскаленным куском железа; когда пули рикошетили от «Тридцатьчетверки» и косили идущих перед ним солдат, а танк пробивал оборону финнов; Летов и остальные бойцы эту пробоину расширяли, зачищая траншеи и расстреливая, порой в упор, всех, кто им попадался.
Повспоминав те кровавые лета и удержавшись от очередного приступа (впрочем, удержавшись с трудом), Летов вернулся в Новосибирск 1949-го.
«Было где-то часа три ночи. Я услышала крик и грохот, а так как сплю я плохо, то сразу вскочила и увидела, что у Ванечки в доме свет горит. Глаза протерла и вижу, за шторкой какой-то силуэт. Он рубил что-то – я сразу увидела топор. Сначала никаких мыслей не было, а потом вспомнила про душегуба этого с топором и сразу аж онемела от ужаса – неужели и Ванечку он прибил. В общем, минут десять я на все это смотрела, а потом силуэт этот, значит, упал и все. Потом смотрю – свет погас, дверь значится распахнулась, и по лестнице мужчина спустился. Ну, он точнее не спустился, а сполз – руками он о перила опирался, а ногами почти не шевелил. Словно раненый или пьяный – потом, как спустился, поплелся, качался весь, руками махал. Упал раза два, ну, там на земле кровавые пятна даже есть вдоль тропинки – Летов их сразу заприметил – потом калитку распахнул и пошел по улице о забор опираясь. Ну, я испугалась жутко – просидела дома на полу не знаю скокмо, а потом зашла в дом к Ванюше, как кровь увидела сразу бросилась в милицию. Лицо этого душегуба я не видывала, могу сказать только то, что плечи у него широкие и сам он крепкий и высокий. В черном он весь был, от чего еще хуже я его разглядела».
Не упустив ни одного слова, ефрейтор записал этот подробный рассказ, получил подпись соседки, и та ушла к своему дому, опустив голову – все уже давно поняли, что Ванюша этот был для нее больше, чем друг. Хотя, быть может и просто друг… Впрочем, какая уже к чертям разница – от Ванюши остался лишь проглядывающий сквозь изрубленную плоть скелет.
После этого во двор вбежал какой-то милиционер (вроде постовой, проверяющий документы на входе в отделение) и издалека прокричал: «Товарищи, быстро выезжайте на Протальную улицу!». Добежав до испуганного Горенштейна, милиционер, немного отдышавшись и выдыхая огромные клубы пара, сказал: «В пятом доме на Протальной улице еще один труп нашли, соседи кровь на калитке увидели. Там двое наших постовых, вас ждут и жителей не пускают».
Двоих оставили около дома Ванюши и понеслись на Протальную улицу. За окном машины, жутко качающейся на заледеневшей грязи, припорошенной снегом, серые бараки, старые частные домики, проглядывающие сквозь голые деревья рельсы на насыпи, одиноко стоящие на запасном пути полуразобранные паровозы, ржавые крыши продмагов, покосившиеся телеграфные столбы, бегающие с санками дети около горки, возвышающейся на фоне высоченной насыпи, начинающиеся огни Инской, парочка «Захаров Ивановичей[4 - Так в народе звали автомобиль «ЗИС-5»]», стоящих на обочине и бегающие вокруг них водилы в ватниках и валенках, опять бараки и домики, и, наконец, Протальная улица, стоящая на самой границе между Первомайкой и голым лесом.
Пятый дом стоял у самого леса. Из одного окна была видна улица и соседние домики с покосившимися заборами, на иглах которых изредка висели глиняные горшки, а из другого голый лес и снег. Зайдя в комнату оперативники сразу поняли, что человек, живущий там, опять закостенелый холостяк – грязь, пыль, мутные окна, куча окурков, разбросанный по комнате пепел и «бычки», пустые банки и грязные тарелки на столе.
У порога стояли двое суровых постовых, которых подняли с постели после ночного патрулирования, и кучка баб в лохмотьях, которые жаждали заглянуть во внутрь. Однако дверь закрыли, и постовые встали стеной перед ней.
Труп лежал на животе около стола. Одной рукой он мертвой схваткой схватился за ножку, другая лежала осиротевшей, без кисти. На затылке, как и обычно, лежало четверостишье из Маяковского. На этот раз все было более стандартно: вероятно, первый удар был нанесен по лицу, да с такой силой, что череп почти сразу раскололся. Затем таинственный убийца стал бить по шее и спине, при этом делать это было не нужно – человек был мертв после первого удара.
Летов оглядел труп, Кирвес, измерив глубину ударов, сказал, что убийца тот же. Ефрейтор осмотрел комнату, перепрыгнул через лужу крови и достал из под подушки поношенный бумажник, где лежало ровно сто помятых рублей одной купюрой.
Летов оперся о подоконник и сказал: «Судя по всему, что-то изменилось у этого урода – первое убийство какое-то необычное. То ли он решил что-то новое попробовать, то ли осмелел… если осмелел, то это хорошо – значит, поймать его будет легче. Но что самое интересное – за одну ночь он убил двоих. Обычно такого не было. Кажется, у него и вправду разгулялся аппетит, и он смелее стал. Значит это две вещи, одна приятная, а другая не очень. Коли он осмелел, значит, поймать его по идее будет легче, но также это значит, что крови может быть больше. А это уже плохо».