– Разберёмся, – бодренько ответил я.
Когда я открыл дверь, на пороге возник небольшой щуплый мужичонка с чернильно-синими наколками на запястьях. Что примечательно, у него было лицо спившегося Фрэнка Синатры: голубые размытые глазки смотрели вопросительно и при этом нагло.
– А ты что за пассажир? – спросил он и добавил не дожидаясь ответа: – Григорича давай.
– Что хотел, мил человек? – спросил я довольно жёстко.
В нём почувствовалась некое замешательство: он не понимал, кто я такой и можно ли с меня содрать кусок кожи. Он смотрел на меня испытующе – взглядом энтомолога, поймавшего диковинную бабочку.
– Ну-у-у-у-у-у, опохмеляй в таком случае… сосед! – воскликнул дядя Ваня, по-дирижёрски взмахнув указательным пальцем, а я продолжал тупо сверлить его взглядом.
Он поменял тактику.
– Ну, ладно… Будь другом – налей сто грамм… Или дай копеечку на опохмелку.
Я видел, как его слегка потряхивает, и понимал его состояние лучше, чем кто ни было, – я сам находился примерно в таком же треморе. Тем более я рассмотрел его наколки и прекрасно понимал, что имею дело с человеком довольно авторитетным в определённых кругах.
– Вот это другой разговор, а то ведёшь себя как сявка беспородная, – сказал я. – Со мной, дядя Ваня, такие номера не проходят. – Он аж заморгал часто-часто. – Мы с тобой люди фартовые, а значит должны друг друга уважать. Согласен? – И он послушно кивнул головой.
– Звёзды на плечах за что носишь? – спросил я после небольшой паузы (дал ему перевести дух и собраться с мыслями).
– За вечное отрицалово. За девять лет в ШИЗО. За бунт в красноярской ИТК. Да много за что, сынок, – ответил он без всякой бравады и даже слегка подтянул спортивные трусы, перед тем как отрапортовать о своих подвигах.
– Заходи, – сказал я сухо.
Мы прошли на кухню.
– Здравствую, Ритуля,– сказал он.
– Здравствуйте, Иван Петрович, – ответила Марго.
Его шустрый взгляд тут же зацепился за бутылку водки, стоящую на столе. Он медленно присел на табурет и начал смотреть на неё так, словно это была лампа Алладина.
Маргарита принесла пару рюмок, и мы начали пить. Она выставила перед нами две тарелки с макаронами по-флотски. Они аппетитно дымились, но Петрович решительно отказался от еды, характерным движением руки отодвинув тарелку.
– Я свой желудок, ребята, оставил в лагерях, – пояснил он. – Сейчас ем как птичка колибри, а вот беленькую попиваю изрядно.
– Ну тогда погнали, – сказал я, и мы синхронно опрокинули по пятьдесят.
Ровно через три секунды он сказал, с жадностью глядя на бутылку:
– Ну что, повторим, пока первая далеко не убежала?
Всё время, пока мы пили, он даже косого взгляда не бросил на эту полуобнажённую загорелую «марцефаль», которая постоянно крутилась на кухне: мыла посуду, перебирала в банках какие-то крупы, шлёпала дверцей холодильника, возила тряпкой по полу, от чего у меня началась дикая тахикардия, – а мы в это время вели задушевные разговоры про волю и неволю, при этом звучали громкие фразы, типа: «Я отмороженный на всю голову – мне и на красной зоне лафа» или «Сейчас никаких законов нет – одни бабки. Я видел, братишка, как петухов на зоне коронуют», и всё в таком духе.
– Дядя Ваня, еще в ходку пойдешь? – спросил я с ехидцей.
– А как же? Куда я денусь, когда партия позовёт? – ответил он и сделал плакатное лицо.
– У штрибанов, дядя Ваня, в квадрате есть одно преимущество – нижняя шконка.
– Да-а-а, – задумчиво произнёс он, – а зажмуриться, конечно, хотелось бы дома. Лежать так аккуратненько в белых кружевах и гвоздиках, и чтобы детки плакали, и жена – навзрыд.
Когда Марго ушла в ванную, я спросил Петровича:
– Слушай, дядя Ваня, у меня вопрос есть. Просто пьяное любопытство. Только не обижайся.
– Ну говори… Что хотел? Ты ведь меня сегодня выручил, – сказал он и улыбнулся несвойственной ему улыбкой, и вся его каторжанская сущность слетела в одно мгновение: лицо разгладилось, стало добродушным, голубенькие глазки запали в мягкие сморщенные мешочки, рот растянулся от уха и до уха, обнажив гнилые редкие зубы, – он напомнил мне Ганса Христиана Андерсена, ему только ночного колпака не хватало.
– Ты в принципе ещё молодой мужик… Ну-у-у, лет сорока пяти, хотя выглядишь гораздо старше.
– Угадал. И что? – спросил дядя Ваня, сохраняя добродушный вид.
– Там, на Северах… – Я замялся. – … не только уши отморозил?
– В каком смысле? О чём ты говоришь?
– Ну-у-у, петушок твой кукарекает, хотя бы по утрам?
– Не понял. – Лицо его вновь покрылось суровыми морщинами, левая бровь угрожающе приподнялась.
– Это я к тому, что шикарная баба крутит перед тобой задницей, а ты на неё даже не реагируешь… Глазом в её сторону не повёл! Да если бы она не мутила с моим другом, я б её, голубушку, прямо на этом столе драл бы и драл, драл бы и драл, без остановки, не вынимая, пока солнце не упало бы за горизонт. – Я перевёл дыхание, промочил горло золотистым фрешем и хотел было продолжить в том же духе, но дядя Ваня решительно прервал мои пьяные словесные эскапады:
– Красиво звонишь, фраерок. Эпистолярным не балуешься? Стишки не крапаешь на досуге? – Он сверлил меня холодным взглядом. – В натуре… Так вот, радио-няня отвечает на твой вопрос…
Он на секунду задумался, набрал полные лёгкие и выдохнул мне в лицо перегаром:
– Да разве ж это баба?! Это ж хвостик поросячий!
Пепел обломился с кончика сигареты и упал в рюмку. В ванной перестала шуметь вода и полилась тонкой струйкой. Холодильник устал гонять фреон и, стукнув несколько раз подряд, вежливо затих в углу, словно собрался послушать, о чём мы воркуем с Петровичем.
– Ты мою Матрёну Сергеевну видел? – спросил он тоном влюблённого Шекспира.
– Не имел чести.
– Ну-у-у, сынок, ты много потерял. Она большая и статная! У неё грудь в два раза больше, чем у меня голова!! – кричал он, распаляясь всё больше и больше. – Я даже в ночнушке её вижу… это сеанс!!! Я могу петрушить её каждые полчаса!!! Но Матрёна Сергеевна балует меня энтим не часто.
– А жопа у неё такая огромная, – продолжал он, задыхаясь от переполняющих его чувств, – что я не могу глазам свои поверить! У неё трусики размером с наволочку! Прикинь!
– Кожа бархатная… нежная… как на портмоне, – констатировал Петрович таким же бархатным голосом и зажмурился от счастья как котяра.
Я слушал, открыв рот, и следил за каждым движением его рук. Он рисовал её портрет настолько художественно, что я восхитился в очередной раз величию русского языка и разнообразию тюремной распальцовки.
– Она не женщина… Она – монумент! – подытожил Петрович, и мы опять сделали это синхронно.
– А ты мне эту пигалицу предлагаешь… Тьфу! – возмутился он, скривившись от отвращения.
– Ну ладно, Петрович, убедил… О вкусах не спорят, – сказал я, разливая по рюмкам последние сто грамм.