– Так почему же вы ни разу не заглянули в течение двух месяцев?
Молодая девушка покраснела. Ей опять приходилось лгать, и это смущало ее.
– Ведь вы знаете, что я не свободна… О, г-жа Ванзад очень добра, но она больна и никогда не выходит. Сегодня она сама настояла, чтобы я вышла погулять…
Она не могла сказать ему, как она терзалась от стыда в первые дни после приключения на Бурбонской набережной. Очутившись в тихом доме благочестивой старухи, она вначале с ужасом думала о ночи, проведенной у незнакомого мужчины. Затем ей стало казаться, что образ этого мужчины совершенно изгладился из ее памяти, словно дурной сов, воспоминание о котором бледнеет с течением времени. Но некоторое время спустя среди однообразия я тишины ее жизни образ молодого художника снова овладел ее воображением, стал неотступно преследовать ее. И должна ли она стараться забыть его? Ведь она ни в чем не могла упрекнуть его! Напротив, она должна быть очень признательна ему… Желание еще раз увидеться с ним, желание, которое она вначале старалась побороть всеми силами, овладело, наконец, ею. Каждый вечер, оставшись одна в своей уединенной комнате, она чувствовала, как пробуждается в ней это желание, которое оставалось непонятным для нее самой и которое она объясняла потребностью выразить юноше свою благодарность. Она чувствовала себя такой одинокой среди этой сонной тишины пустынного дома!.. Она положительно задыхалась в ней… Молодая кровь кипела… сердце жаждало дружбы…
– Вот я и воспользовалась первым выходом, – продолжала она. – Да и сегодня первый хороший день после всех этих несносных дождей.
Клод стоял перед ней с сиявшим счастьем лицом и тоже исповедовался, не утаивая, однако, ничего.
– А я не смел больше и думать о вас… Вы казались мне одной из тех сказочных фей, которые неожиданно появляются перед нами, бедными с мертвыми, и также неожиданно исчезают. Может быть, думал я, мне просто пригрезилось, что она была в этой комнате… И вот вы опять тут! я так рад, так несказанно рад видеть вас!
Смущенная Христина не смотрела на него, а делала вид, что осматривает мастерскую. Но, как и в первый раз, ужасная живопись, покрывавшая стены, испугала ее. Улыбка исчезла с ее лица и, охваченная невольным ужасом, она пробормотала изменившимся голосом:
– Я, кажется, мешаю вам… Я сейчас уйду.
– Нет, нет! – вскричал Клод, останавливая ее. – Я измучен работой, я так рад отдохнуть в беседе с вами!.. Да, эта проклятая картина извела меня!
Христина взглянула на большую картину, которую ей так хотелось видеть в тот раз, когда она была повернута в стене.
Поляна, освещенная солнцем, все еще оставалась только на меченной широкими взмахами кисти. Но две маленькие женские фигурки, блондинка и брюнетка, ярко обрисовывались среди зелени. Мужчина в бархатной куртке, три раза переделанный, представлял довольно печальный вид. В данное время художник бился над главной фигурой – голой женщиной, лежавшей в траве. Головы он в течение этих шести недель не касался, но работал над туловищем, меняя каждую неделю натурщиц. Однако ни одна из них не удовлетворяла его, и он, хваставший, что ничего неспособен выдумать, решился, наконец, работать без помощи натурщиц.
Христина сразу узнала себя. Да, конечно, это она, эта улыбающаяся голая девушка, развалившаяся на траве с закрытыми глазами, закинув руку под голову!.. В душе молодой девушки поднималось чувство глубокого негодования, словно ее раздела чья-то грубая рука и выставила напоказ. В особенности оскорбляла ее грубость живописи, яркие краски, благодаря которым тело ее казалось точно избитым… Она не понимала этой живописи, но инстинктивно возмущалась ею, ненавидела ее точно личного врага.
Вскочив со стула, она сказала:
– Однако мне пора идти.
Клод смотрел на нее с недоумением, удивленный и опечаленный этой внезапной переменой.
– Как, уже?
– Да, меня ждут. Прощайте.
Она подходила уже к дверям, когда Клод схватил ее руку и решился спросить: – Когда же мы опять увидимся?
Маленькая ручка задрожала в его руке; с минуту девушка, казалось, колебалась.
– Не знаю… Я так занята…
Она высвободила свою руку, но, уходя, пробормотала:
– Постараюсь… на днях… Прощайте!
Клод стоял, точно вкопанный, на пороге. Что случилось с нею? Чем объяснить эту внезапную перемену, эту сдержанность и глухое раздражение? Он притворил дверь и стал ходить по комнате, размахивая руками и тщетно стараясь припомнить фразу или жест, которые могли оскорбить ее. Наконец он презрительно пожал плечами, точно желая отвязаться от этой глупой заботы, и громко выругался. Кто разберет их, этих баб!.. Но розы, красовавшиеся в кувшине с водой, смягчили его своим восхитительным ароматом, и он молча принялся за работу.
Прошло опять два месяца. В первые дни после посещения Христины Клод при малейшем движении оглядывался, отрывался от работы, и на лице его всегда выражалось разочарование, когда оказывалось, что привратница принесла ему завтрак или письма. Он старался не выходить из дона до четырех часов; однажды вечером, возвратившись домой, он пришел в отчаяние, когда привратница заявила ему, что его спрашивала какая- то молодая девушка, и успокоился лишь тогда, когда узнал, что была натурщица, Зоя Пьедефер. Затем им снова овладело безумное желание работать. Он не принимал никого, не виделся ни с кем, избегал даже самых близких людей, а когда встречался с ними, то проповедовал такие крайние теории и с таким болезненным ожесточением, что даже самые близкие друзья не решались противоречить ему. Одним взмахом руки он собирался стереть с лица земли все, решительно все, оставляя одну живопись. Необходимо извести всех: и родных, и друзей, и женщин… да, в особенности женщин! После этого периода лихорадочного возбуждения наступил период угнетения. Глубокое отчаяние овладело Клодом, целая неделя прошла в мучительных сомнениях. Затем он несколько успокоился и снова принялся за свою работу. Однажды, в туманное утро конца октября, Клод совершенно погрузился в свою работу, когда шум легких шагов на лестнице заставил его вздрогнуть. Он бросил палитру и побежал к двери… Да, это была она!
На ней была длинная серая шерстяная мантилья и темная бархатная шляпка с черной кружевной вуалеткой, усеянной, словно бисером, каплями осевшей влаги. Первое дыхание зимы, казалось, оживило ее. Она сейчас же стала извиняться в том, что так долго не приходила, но чистосердечно созналась, что долго колебалась и решила было совсем не приходить… по разным соображениям… Без сомнения, он поймет ее… Но Клод не хотел и не старался понять этих соображений. Для него было довольно того, что она пришла, что она не сердится на него и согласна хоть изредка заглядывать к нему, как добрый товарищ. Этим ограничились объяснения. Оба умолчали о тех мучениях, которые были пережиты ими со времени последнего свидания и таким образом провели около часу в спокойной дружеской беседе. Христина, казалось, но замечала даже ужасных этюдов и набросков на стенах мастерской. С минуту она пристально смотрела на большую картину, на голую женщину, которая лежала в траве, под дождем золотистых лучей солнца… Нет, это не она!.. Эта женщина ни лицом, ни фигурой нисколько не походит на нее. Как могла она в тот раз узнать себя в этой страшной мазне? И Христина почувствовала глубокую жалость к бедному юноше, который не умеет даже придать сходство своим лицам. Уходя, она первая протянула ему руку.
– До скорого свидания!
– Да, через два месяца!
– Нет, я зайду на будущей неделе… вот увидите… в четверг!
Она сдержала обещание и пришла в четверг. С тех пор она стала каждую неделю навешать Клода, сначала появляясь в разные дни, а затем избрала для своих посещений понедельники, говоря, что г-жа Ванзад освобождает ее на этот день для прогулки в Булонском лесу. Она приходила всегда раскрасневшись от быстрой ходьбы, так как от Пасси до Бурбонской набережной было довольно далеко, а в одиннадцати часам она обязательно должна была вернуться домой. И, несмотря ни на морозы, ни на проливные дожди, ни на грязь, ни на туманы Сены, сна в течение четырех месяцев, от октября до февраля, аккуратно навещала молодого художника. Со второго месяца она начала заходить в мастерскую неожиданно, не в назначенные дни, когда приходилось бывать в Париже по поручению г-жи Ванзад; но в таких случаях она оставалась не долее двух-трех минут и, поздоровавшись с Клодом, немедленно спускалась вниз.
Клод начинал понимать Христину. Не доверяя женщинам, он долгое время сомневался, подозревал, что в прошлом этой девушки, вероятно, скрывается какая-нибудь любовная интрига. Но ее кроткие глаза и чистосердечный смех победили его, убедили его, наконец, в том, что она чиста и наивна, как ребенок. Теперь Христина не смущалась более, являясь в мастерскую; она чувствовала себя в ней будто дома и болтала без умолку. Раз двадцать она принималась рассказывать Клоду о своем детстве и постоянно возвращалась к этому времени. Она была с матерью в церкви в тот вечер, когда скоропостижно умер отец ее, капитан Гальгрен. Она хорошо помнила возвращение из церкви и все подробности той ужасной ночи. Капитан, тучный, высокий мужчина с сильно выдававшейся вперед челюстью, лежал вытянувшись на тюфяке… таким он навсегда запечатлелся в ее памяти. У нее самой, говорят, такая же точно челюсть, и нередко мать, выведенная из себя ее шалостями, восклицала: «Ах, эта несчастна челюсть! Она погубит и тебя, как погубила отца!» Бедная мать, как измучила она ее своими шумными играми, своими дикими шалостями! Она и теперь часто видит ее точно живую – маленькую, худощавую женщину, вечно сидевшую у окна, склонившись над своей работой. У нее были удивительно кроткие, ласковые глаза, и она очень гордилась тем, что дочь унаследовала эти глаза, так что знакомые, желая доставить ей удовольствие, часто говорили ей: «У Христины ваши глаза», При этом лицо матери всегда сияло счастьем и озарялось довольной улыбкой. Но со времени смерти мужа она так надрывалась над работой, что начала терять зрение. Нелегко было жить с ребенком, получая пенсию в шестьсот франков! В течение пяти лет бедная женщина билась, изнемогая под бременем непосильного труда, бледнея и худея с каждым днем. Молодая девушка и теперь нередко упрекала себя в том, что была так легкомысленна в то время и своей беспечностью приводила в отчаяние бедную мать. Сколько раз она задавалась самыми благими намерениями, сколько раз клялась, что будет работать, что будет помогать матери зарабатывать хлеб, но, несмотря на все усилия, она не могла совладать с собой и положительно становилась больна, когда ей приходилось сидеть долгое время неподвижно. Наконец, настал день, когда мать ее уже не в состоянии была встать: она умерла вечером того же дня, устремив на дочь полные слез глаза. Христина и теперь часто видела устремленные на нее, широко раскрытые, полные слез глаза матери…
Иногда Клод расспрашивал молодую девушку о Клермоне, и Христина, забывая об этих печальных событиях, предавалась веселым воспоминаниям и хохотала от души, рассказывая о своей жизни в Клермоне в улице de l’Eclache. Отец – гасконец, мать – парижанка и дочь – уроженка Страсбурга – все трое ненавидели этот Оверн, куда забросила их судьба. Узкая, сырая улица de l’Eclache, спускавшаяся к Ботаническому саду, напоминала большой погреб; не видно было ни лавки, ни прохожих… одни мрачные стены с закрытыми ставнями! Но внутренний фасад их дома, выходивший во двор, был обращен к югу, и окна их квартиры были залиты солнечным светом. Столовая их выходила на широкий балкон – нечто вроде деревянного коридора, просветы которого были украшены роскошной зеленью гигантской глицинии. В этом доме росла девочка, играя возле больного отца, а затем безвыходно находясь при матери. Она даже не знала города и его окрестностей, и вопросы Клода всегда забавляли ее.
– Есть ли там горы? – спрашивал художник. Да, с некоторых улиц видно, что за городом возвышаются горы, с других же улиц видны только поля. Но это было довольно далеко от их дома, и она никогда не бывала там. Она знала хорошо только дорогу в собор, до которой и теперь добралась бы с закрытыми глазами. Нужно обойти площадь Жод, затем свернуть в улицу des Gras… все остальное перепутывалось – переулки, бульвары, спускавшиеся вниз… огромный лабиринт темных улиц, по которым во время грозы текли потоки воды, освещаемые молнией. Боже, какие там бывали грозы! Она с ужасом вспоминала о них. Громоотвод музея, видневшийся из окна ее комнатки, расположенной под самой крышей дома, казался всегда объятым пламенем. В столовой, служившей вместе с тем гостиной, Христине было отведено широкое углубление у окна – целая комната, где стоял ее рабочий столик. Здесь мать научила ее читать, здесь она засыпала во время уроков, слушая своих учителей. Теперь она сама смеялась над своим невежеством. Образованная барышня, которая не знает ни имен французских королей, ни времени их царствования! Знаменитая музыкантша, которая не пошла дальше «Petits bateaux». Замечательная акварелистка, которая не в состоянии написать дерева, потому что не умеет рисовать листьев!
Иногда она вспоминала о пятнадцати месяцах, проведенных ею в большом монастыре, расположенном за городом, среди великолепных садов. У нее был неистощимый запас рассказов о сестрах-монахинях, о их жизни и их невероятной наивности. Она задыхалась в монастыре, хотя и ей не оставалось другого исхода, как сделаться монахиней. Однако, настоятельница, очень любившая ее, воспрепятствовала ее пострижению и достала ей место у г-жи Ванзад. Христина не могла постичь, каким образом добрая монахиня могла так ясно читать в ее душе… И действительно, с тех пор, как она поселилась в. Париже, она стала относиться к религии с полнейшим равнодушием.
Когда все воспоминания о Клермоне оказывались исчерпанными, Клод начинал расспрашивать Христину о ее жизни у г-жи Ванзад, и каждую неделю она передавала ему какие-нибудь новые подробности. Жизнь в маленьком отеле в Пасси была так же монотонна, как бой старинных часов. Двое престарелых слуг, кухарка и лакей, жившие около сорока лет в старом доме, неслышно ходят но пустынным комнатам. Изредка навешают старуху гости – восьмидесятилетние генералы, которые кажутся привидениями. Это в полном смысле слова дом теней, и даже лучи солнца едва проникают в щели ставен, распространяя свет ночника. Сама г-жа Ванзад не покидает комнаты с тех пор, как она ослепла, и единственным ее утешением являются книги религиозного содержания. Боже, как надоели Христине эти бесконечные чтения! Если бы она изучила хоть какое-нибудь ремесло, с какой радостью она принялась бы за работу, сделалась бы швеей, модисткой, цветочницей. Но ведь она ничему не хотела учиться и ни на что неспособна. Ей иногда становилось невыносимо тяжело в этом замкнутом, строгом доме, в котором пахло смертью, и у нее делались такие же головокружения, какие бывали в детстве, когда она в угоду матери усаживалась, за работу, вся кровь кипела в нем от возмущения, ей хотелось кричать, прыгать, потребность жизни опьяняла ее. Но г-жа Ванзад обращалась с ней так ласково, так заботилась о ее здоровье, настаивая, чтобы она побольше гуляла, что молодая девушка всегда чувствовала угрызения совести, когда, возвращаясь с Бурбонской набережной, вынуждена была лгать, сочинять, что гуляла в Булонском лесу или была в какой-нибудь церкви, в которую она и – не заглядывала. И с каждым днем старуха все больше привязывалась к ней и постоянно делала ей ценные подарки: то шелковое платье, то маленькие старинные часики, то белье… Да и сама она полюбила добрую старушку и даже расплакалась на днях, когда та назвала ее СВОИ дочуркой. У нее сжималось сердце, при виде ее беспомощности она клялась, что никогда не оставит ее.
– Ба, – сказал Клод, – вы будете вознаграждены. Она сделает вас своей наследницей.
– Вы думаете?.. Говорят, что у нее три миллиона… Нет, нет, я никогда не думала об этом и не хочу этого… Что стала бы я делать с ее деньгами?
– Что? – воскликнул резко Клод. – Черт возьми, вы будете обеспечены… Прежде всего она, конечно, постарается выдать вас замуж.
Она громко расхохоталась.
– Да, конечно, за одного из своих приятелей… за старика- генерала с серебряным подбородком… Вот вздор!
Отношения их не выходили из пределов чисто-товарищеских. Он был в любви почти так же наивен, как и она, так как до сих пор жил в области грез, вне вопросов реальной жизни. Им казались совершенно естественными эти тайные свидания, эти товарищеские отношения, не допускавшие никаких любезностей, кроме дружеского пожатия-руки. Он даже не задавал себе вопроса, знает ли этот взрослый ребенок жизнь и мужчин, ничто пока не омрачало удовольствия дружеского сближения. Они весело беседовали, спорили иногда, но без всякого раздражения. Тем не менее, дружба эта так глубоко захватывала их жизни, что они не могли жить друг без друга.
Как только Христина являлась, Клод запирал дверь на ключ и вынимал ключ из замка. Она сама требовала этого, опасаясь, чтобы кто-нибудь не помешал им. Мало-помалу она совершенно освоилась с мастерской и чувствовала себя в ней, как дома. Но ей страстно хотелось привести все в порядок, окружающий беспорядок раздражал ее нервы. Добиться этого, однако, было нелегко, художник запрещал даже привратнице мести пол из боязни, что пыль пристанет к свежим краскам. В первый раз, когда Христина решилась, наконец, приступить к делу, Клод следил за ее движениями тревожными, умоляющими глазами. И к чему переставлять все? Ведь важнее всего, чтобы все было под руками!.. Но Христина так мило настаивала на своем, она казалась такой счастливой в роли хозяйки, что, в конце концов, Клод должен был предоставить ей полную свободу. Как только она приходила, она снимала перчатки и шляпку, подбирала булавками платье и в несколько минуть приводила все в порядок. Куча золы у печки исчезла, ширма скрывала кровать и умывальный столик, шкаф блестел точно новый, с соснового стола, не загроможденного грязной удой, были счищены все пятна от красок. Стулья были симметрично расставлены, хромоногие мольберты покоились у стен, а большие часы с кукушкой веселее отбивали свое тик- так. Мастерская точно преобразилась. Клод с удивлением следил за всеми движениями молодой девушки. Неужели же это та лентяйка, у которой являются несносные мигрени при малейшем усилии? Но Христина объяснила Клоду, что ее тяготит только умственная работа, физическая же, напротив, укрепляет ее и оживляет. Она с некоторым смущением сознавалась в своем пристрастии в грязной домашней работе; эти низменные наклонности приводили в отчаяние ее бедную мать, которая мечтала сделать из нее гувернантку-белоручку. Сколько раз мать бранила ее в раннем детстве, когда заставала ее с щеткой и тряпкой в руке, разыгрывающей кухарку! Да и теперь, если бы ей дозволили сражаться хоть с пылью в доме г-жи Ванзад, ей было бы веселей. Но, конечно, там это было невозможно, к ней потеряли бы всякое уважение… Зато она старалась удовлетворить своим наклонностям в мастерской на Бурбонской набережной и с увлечением предавалась своим любимым занятиям, при чем глаза ее сияли восторгом женщины, вкусившей от запретного плода. Иногда Клод, желая спокойно беседовать с молодой девушкой, просил ее пришить ему оторванный рукав или полу куртки, – она сама предложила ему пересмотреть его белье. Но в эту работу она не вкладывала того же огня; она почти не умела шить н держала иголку, как барышня, воспитанная в презрении к грубому шитью. К тому же неподвижность положения и мелкие стежки, которые нужно было делать один за другим, выводили ее из себя. Мастерская блестела чистотой, точно гостиная, а Клод ходил по-прежнему оборванный. Оба находили это очень смешным и постоянно хохотали над этим.
Как счастливо провели они эти четыре зимних месяца, несмотря на морозы и дожди! Зима, казалось, еще более сблизила их: железная печка пыхтела точно органная труба, соседние крыши покрылись снегом, воробьи бились крыльями в оконные стекла мастерской… а молодые люди улыбались и радовались тому, что у них тепло и уютно, что они словно затеряны среди этого громадного города. Мало-помалу, однако, они начали выходить из своего тесного уголка, и в конце концов Христина разрешила Клоду провожать ее домой. Долгое время она не дозволяла этого, не решаясь показаться на улице в сопровождении мужчины. Но однажды разразился проливной дождь, и она поневоле должна была позволить Клоду проводить ее с дождевым зонтиком. Как только ливень прекратился, Христина отослала Клода домой. Несколько минут постояли они на набережной, глядя на Сену и радуясь тому, что, наконец, могут быт вместе под открытым небом. Внизу у пристани выстроились в четыре ряда большие баржи с яблоками, стоя так близко друг к другу, что борты их, по которым бегали дети и женщины, казались улицами. Эти горы яблок в круглых корзинах загромождали берег, распространяя сильный, одуряющий запах сидра в брожении. Несколько дней спустя наступили солнечные дни, и Клоду удалось в один из этих дней уговорить Христину отправиться вместе с ним на пустынные набережные острова Сен-Луи. Они пошли по Бурбонской набережной, останавливаясь на каждом шагу, чтобы полюбоваться кипевшей на Сене жизнью: землечерпательной машиной, ведра которой непрерывно скрипели, поднимаясь и опускаясь, прачечным плотом, откуда доносилась брань прачек, подъемным краном, разгружавшим плашкоут. Христина положительно не верила своим глазам. Неужели же эта полная жизни набережная des Ormes и набережная Генриха IV, по широкому спуску которой дети и собаки играли, кувыркаясь в песке, неужели вся эта кипевшая жизнью часть города могла казаться ей залитой кровью и грязью в первую ночь ее приезда, во время грозы? Обогнув мыс, они пошли еще медленнее, наслаждаясь тишиной, веявшей от больших старинных зданий, и любуясь движениями воды, бурлившей между сваями Эстакады. Прижавшись друг к другу, точно сближенные мощью реки, они медленно возвращались по Бетюнской и Орлеанской набережным, устремив глаза на видневшиеся вдали Port au ?in и Ботанический сад. Дойдя до моста Сен-Луи, Клод указал Христине на собор Парижской Богоматери, который обрисовался вдали точно колоссальное животное, присевшее на своих протянутых лапах – аркаде и увенчанное двойным рядом башен, украшавших чудовищный хребет. По особенно обрадовало их открытие восточного мыса острова; мыс этот походил на нос большого корабля, остановившегося среди двух противоположных течений, беспомощно глядя на Париж, к которому он не может подойти. Молодые люди спустились вниз по крутой лестнице и очутились на совершенно пустынном берегу. Роща высоких деревьев представляла восхитительное убежище, скрытое от взглядов толпы, гул которой доносился с мостов и набережных в то время, как они наслаждались полнейшей тишиной. С этого дня пустынный мыс на острове Сен-Луи сделался их любимым убежищем в те часы, когда жара в мастерской, где пыхтела раскаленная железная печь, становилась нестерпимой. Однако, вначале Христина не дозволяла Клоду провожать ее дальше набережной des Ormes; тут она обыкновенно останавливалась и прощалась с ним, как будто только тут собственно начинался тот Париж, которого она так боялась. По отсюда до Пасси было так далеко и ей так надоело идти одной, что она, в конце концов, сдалась и позволила Клоду провожать ее сначала до ратуши, потом до Нового моста и, наконец, до Тюльерийского сада. Молодые люди шли под руку, точно новобрачные и эта постоянно повторявшаяся прогулка вдоль набережных, по одним и тем же тротуарам доставляла им невыразимое счастье. Они уже всецело принадлежали друг другу, хотя между ними и не было еще физической связи. Казалось, что душа великого города, витавшая над этой рекой, окутывала их всей той любовью, которая расточалась тут, на этих берегах, в течение многих веков…
С наступлением декабрьских холодов Христина приходила в мастерскую после полудня и около четырех часов, когда солнце начинало закатываться, уходила, опираясь на руку Клода. Как только они подходили к мосту Луи-Филиппа, перед ними в ясные дни развертывалась бесконечная линия набережных. Косые лучи солнца обливали золотистой пылью весь правый берег, между тем как левый – острова и здания – обрисовывался темной линией на огненном небе. Между этими берегами искрилась Сена, местами лишь омраченная тенью своих мостов пятью арками Notre Dame, аркой Pont d’Arcole, очертаниями Pont de Change и Pont-Neuf. Темная линия левого берега заканчивалась силуэтом Palais de Иustice с его остроконечными башнями; залитый солнцем правый берег тянулся так далеко, что павильон Флоры, видневшийся в конце этого берега, казался сказочным, воздушным замком, трепетавшим в розовых облаках на горизонте.
По Клода и Христину, стоявших под безлиственными чинарами, освещенными солнцем, занимали другие картины. В особенности интересовала их группа старых домов над пристанью; внизу красовались маленькие лавочки торговцев железом и принадлежностями рыбной ловли. Над ними виднелись террасы, покрытые цветущими лавровыми деревьями и плющом, а за ними, еще выше, полуразвалившиеся дома, на окнах которых было развешано белье для просушки. Группа эта состояла из самых странных, неправильных построек, сооруженных из досок, полу развалившихся стен и висячих садов, среди которых кое-где сверкали стеклянные шары. Миновав казармы и ратушу, молодые люди переходили на другой берег Сены. Здесь, над потемневшими старыми домами, ярко сияли башни Notre Dame. Лари букинистов загромождали тротуар; под аркой моста Notre Dame барки, нагруженные углем, упорно боролись с течением. В дни продажи цветов молодые люди останавливались тут, чтобы насладиться ароматом фиалок и ранних гвоздик. За Palais de Иustice левый берег расширяется; за серыми домиками набережной de l’Horloge, заканчивающейся живописной группой деревьев, тянутся набережные Вольтер и Малаке, а за ними виднеется купол института и квадратное здание монетного двора, длинный ряд серых стен без окон, целый остров крыш, трубы которых уподобляют его скале, поднимающейся среди фосфоресцирующих волн. Против него обрисовывается в последних лучах заходящего светила павильон Флоры, постепенно принимающий более определенные формы. Направо и налево, по обеим сторонам реки, виднеются: Севастопольский бульвар, бульвар du-Palais, новые здания набережной Megisserie, новое здание префектуры полиции, старый Pont Neuf со своей статуей, которая кажется чернильным пятном, затем Лувр и Тюльери и, наконец, вдали, за Гренелем, смутно обрисовываются Севрские холмы и окрестные поля. Это был конечный пункт их прогулки; у Pont Rоуаl, дойдя до высоких деревьев у купален Вижье, Христина останавливала Клода. И когда они, обмениваясь рукопожатием, оглядывались назад, глаза их невольно останавливались на видневшемся вдали острове Сен-Луи, над которым спускалась уже ночь.
И какими чудными закатами солнца случалось им любоваться во время этих еженедельных прогулок! Солнце провожало их, принимая активное участие в шумной веселости набережных, играя в волнах реки и освещая душные лавки, лаская цветы в горшках и птиц в клетках. По мере того, как молодые люди удалялись от Бурбонской набережной, небо все более и более разгоралось над темной линией домов; солнце точно ждало их, медленно закатываясь за далекими крышами, как только Клод и Христина переходили через мост Нотр-Дам. Нигде, ни в вековом лесу, ни па вершинах гор, ни в открытом поле они не могли бы узреть таких дивных картин, какими наслаждались они тут, когда солнце садилось за куполом института. Париж, казалось, засыпал в лучезарном сиянии. И с каждой новой прогулкой перед молодой парочкой развертывались новые картины, огненная корона меняла свои очертания. Однажды вечером разразился ливень в то время, когда они подходили к мосту Нотр-Дам; проглянувшее сквозь дождь солнце словно зажгло темную тучу, и казалось, что воздух наполнен воспламенившимися каплями, переливавшими розовыми и голубыми оттенками. В ясные дни солнце казалось огненным шаром, величественно опускавшимся в тихое озеро; затем часть его скрывалась за черным куполом института, и с минуту виден был только огненный серп; наконец шар становился багровым и медленно погружался в озеро, ставшее кроваво-красным. С февраля дуги, описываемые огненным шаром, стали постепенно увеличиваться, и он падал прямо в Сену, которая, казалось, начинала кипеть на горизонте, как только в ней прикасался раскаленный шар. Но самые величественные феерии неба получались в облачные дни. Тогда, следуя капризам ветра, перед ними появлялись то моря кипящей серы, волны которой бились о коралловые скалы, то сказочные замки и башни, пылая, разрушаясь, извергая потоки огненной лавы. Иногда солнце, скрывшееся за густыми облаками, неожиданно прорываю их такими яркими лучами, что казалось, будто по всему небу сыпятся искры. Когда наступали сумерки, молодые люди расставались, унося с собой впечатление последних лучей и чувствуя, что торжествующий Париж участвовал в их бесконечной радости… радости, которой они не могли исчерпать, хотя бы они повторяли до бесконечности свои прогулки вдоль старых каменных парапетов.
В конце концов случилось то, чего Клод более всего опасался: Христина перестала бояться встреч с посторонними людьми. Ведь ее, рассуждала она, никто собственно не знает в Париже! И она навсегда останется чужою для всех. Но Клод думал о своих товарищах и не раз содрогался, заметив издали фигуру, напоминавшую кого-нибудь из его знакомых. Его неотступно преследовала мысль, что кто-нибудь может подойти к ним, заговорить с ними, позволить себе какую-нибудь грубую шутку. И действительно, в один прекрасный вечер, в ту минуту, когда спутница его доверчиво прижималась к нему, Клод столкнулся у Pont des Arts с Сандозом и Дюбюшем, которые сходили со ступенек моста. Избежать их было невозможно; они, по-видимому, узнали товарища и улыбались ему. Сильно побледнев от волнения, Клод продолжал идти вперед. Дюбюш сделал какое-то движение, но Сандоз остановил его; они прошли мимо, делая вид, что не узнают его и, не оглядываясь даже, скрылись во дворе Лувра. Оба узнали в спутнице Клода оригинал головки, которую Клод в то утро оберегал от их взглядов с ревностью влюбленного. Христина ничего не заметила и продолжала весело болтать, а Клод, тронутый до слез деликатностью товарищей, отвечал глухим голосом на ее вопросы.
Несколько дней спустя Клоду пришлось опять пережить несколько тяжелых минут. Он не ожидал Христины и пригласил к себе Сандоза. Появление Христины, совершенно неожиданно нагрянувшей к нему, так обрадовало его, что, забыв о назначенном товарищу свидании, он по обыкновению запер дверь и вынул ключ из замка. Несколько минут спустя послышался знакомый стук. Клод вскочил в испуге и при этом опрокинул стул. Оставалось только отпереть дверь, другого исхода не было у Клода. Но Христина страшно побледнела и смотрела на него такими умоляющими глазами, что он стоял не двигаясь, притаив дыхание. Стук повторился, за дверью послышался голос Сандоза: «Клод!.. Клод!..» Клод стоял неподвижно с побледневшими губами и сильно бьющимся сердцем. Несколько секунд еще длилась полная тишина, затем раздался шум спускавшихся с лестницы шагов и скрип ступенек лестницы. Тяжелая тоска охватила Клода, удалявшиеся шаги словно укоряли его в измене, и ему казалось, что он отрекся навсегда от своего лучшего друга.
Некоторое время спустя случилась новая неприятность. Однажды, после полудня, Христина сидела в мастерской, когда в дверях раздался стук. Клод успел только шепнуть в испуге:
– Ключ остался в дверях!