
Святая покровительница лжецов
Она сидела на бортике ванны, еще не успев переодеться, в форме своего магазина. Мать продавала косметику в «Ай-Мегнин'з». Раньше она работала в трикотажном отделе, и переход на косметику стал для нее серьезным карьерным продвижением, поскольку ей полагался процент от продаж, а мать твердо знала, что ни одна женщина не считает себя красивой, или достаточно красивой, или красивой правильной красотой. «Они стоят перед зеркалом, и, могу с уверенностью утверждать, все, что они видят, – это коллекция морщин, – любила повторять она, – а я помогаю им с этим справиться». Клиенткам она ничего не навязывала, предпочитая мягко их успокаивать. Если они жаловались, что у них маленькие глаза, она этого не отрицала, а извлекала откуда-то из-под прилавка тонкий синий карандаш и показывала, как подкрасить веки. «Что толку переживать из-за того, что дано природой? – обычно комментировала она. – Главное, что с этим делать».
Я брала для своего макияжа что-нибудь из обширного ассортимента тестеров, которые мать приносила домой, – на клиентках она не экономила, но что-то все же оставалось и нам. Мать протерла бумажной салфеткой верхушку помады и протянула тюбик мне.
– Слишком светлая, – сказала я.
– Ничего подобного, – возразила она.
Мать любила наблюдать за тем, как я крашусь. Как я в детстве наблюдала за ее сборами. Отец умер, когда мне было три года. Через некоторое время после его смерти она снова стала ходить на свидания. Я любила брать в руки ее серьги и нюхать флакон с духами «Рив Гош». Женщины в церкви постоянно твердили маме, что она должна выйти замуж, чтобы у меня был отец. «У Роуз есть отец, и другого ей не надо», – отвечала она. Мать очень серьезно относилась к браку. Для нее он был святым таинством, таким же, как причастие. Гораздо позже она решила, что, возможно, узы брака с тем, кого уже нет на свете, не так крепки, как узы брака с живым. Когда я окончила школу, она уже долго встречалась с Джо, который продавал в одной компании страховки. Потом свидания прекратились, но последовала серия вечеров, когда она приходила к нему или он к нам, они готовили ужин и смотрели телевизор, после чего возвращались домой. Каждый к себе.
– У тебя слишком густые румяна.
Я повернулась к зеркалу и принялась их стирать. Я давно перестала спорить с матерью, по крайней мере из-за макияжа. Это был вопрос, в котором она, надо отдать ей должное, отлично разбиралась.
Я поворачивалась к зеркалу, но она не спускала с меня глаз, думая, что я этого не замечаю. Она смотрела на меня так пристально, что я догадывалась: она изучает меня как бы с позиции чужого человека, оценивая максимально строго и отстраненно. Наверное, мать полагала, что таким образом сумеет подготовить меня к предстоящему событию.
– Красивым труднее, – бросила она, когда я причесывалась.
– Ты о чем?
– Многие считают, что некрасивые, вернее, невзрачные девушки заслуживают жалости. Зато к ним… – Она нахмурилась, подыскивая нужное слово. – Зато к ним меньше цепляются. Всегда найдется кто-нибудь, кому захочется объяснить красавице, как она должна себя вести и о чем думать. Обычно красивой девушке можно продать больше, чем дурнушке. Красивые никогда не знают, чего хотят.
– Господи, что ты несешь.
Мать любила порассуждать на подобные темы, но сейчас я была не в настроении. И к тому же боялась опоздать. Я прижала к накрашенным губам ладонь, а потом вымыла ее.
– Ты красивая девушка, – сказала мать. – И я была красивой. Так что я знаю, о чем говорю.
В юности мать была хорошенькой. Я видела ее фотографии: темные волосы пышной волной обрамляют лоб; голова чуть наклонена вбок; за приоткрытыми губами – ряд некрупных зубов идеальной формы. На фото, сделанном после конфирмации, она стоит на ступеньках церкви. На другом, снятом во время экскурсии, она на носу «Куин Мэри»; на ней темные очки; она машет рукой, а другая, в перчатке, указывает в сторону фотографа. С возрастом мать стала настоящей красавицей. Я никак не могла определить, в какой момент это произошло. На фото она изменилась, ее лицо утратило милоту, но взамен приобрело нечто другое. Особенно это заметно на фото с похорон отца. Я так и не выяснила, кому хватило смелости достать камеру и как снимок оказался у нее; на нем она в черном платье идет в сторону фотографа, но смотрит не в объектив, а куда-то вбок. Кладбище служит фоном; деревья образуют над ее фигурой арку, а надгробия напоминают кусты сирени. Она там красивее невесты. Однажды, когда мне было десять лет, я собирала фотографии отца и наткнулась на этот снимок. Когда я показала его матери, она опустила глаза и отвернулась. «Если хочешь, возьми себе, но чтобы я больше никогда его не видела, – сказала она. – Ты меня поняла?» Весь день потом она была молчаливой, и до меня только гораздо позже дошло, что она не желала вспоминать день, когда хоронили моего отца. Но тогда я объяснила себе, что она стыдилась, что ей было неудобно за свою красоту, которая как будто бросала вызов царившей вокруг скорби. Я спрятала фото в своей Библии, между Евангелиями от Луки и Иоанна. Уезжая, я взяла Библию с собой. И это моя единственная фотография матери.
Я оставила мать в ванной, пошла в гардеробную, включила свет и закрыла дверь. Внутри имелось зеркало в пол, и я хотела немного поизучать себя не под материнским взглядом. Интересно, что бы она сказала, подойди я к ее прилавку? Обвела бы ладонями контур моего лица, как она поступает с другими женщинами, – я сама это наблюдала? Посоветовала бы, как подправить форму губ или длину носа? И меня посетила бы та же мысль, что наверняка посещала этих женщин: неважно, насколько привлекательнее она меня сделает, все равно я никогда не стану такой красавицей, как она.
– Я надену твое синее платье! – крикнула я через дверь.
– Давай! – крикнула в ответ мать. – Тебе пойдет.
Я надела платье и вдруг заколебалась. Может, лучше остаться дома и запереть дверь? У меня была веская причина: я не помнила, как выглядит Томас Клинтон. Но потом все-таки вспомнила.
Мне было девятнадцать, а майский вечер на юге Калифорнии был таким же, как все предыдущие вечера. Но, когда возвращаешься к нему спустя годы, находясь там, где нет океана, этот вечер вспоминается как сказочный сон. Куда ни пойдешь, слышен шум воды – так человек слышит звук своего дыхания. Сквозь всплески воды доносится гул автострады, или стук поездов, или женские голоса. Но эти звуки настолько органично вплетены во все, что тебя окружает, что их уже не воспринимаешь. Я считала шум воды само собой разумеющимся. Как и свет, отражающийся на воде и днем и ночью. Как возможность долго-долго созерцать океан, пока не перестанешь различать, где заканчивается вода и начинается небо. Песок, который ветер несет на автостраду, где он скапливается у обочин, образуя маленькие дюны. Запах воды. Густую траву, которая растет ниоткуда. Мягкую горячую смолу и птиц, каких я больше никогда и нигде не встречала. Я называю все эти вещи по памяти, но что-то постепенно забываю. Но вот что я помню хорошо: я надела это мамино синее платье с листьями падуба, потому что знала, что, когда задует ветер, он подхватит юбку, прижмет к моим ногам и надует, как парус. Я не сомневалась, что мы пойдем вдоль берега, значит, Томас должен будет запомнить меня в этом платье. Я надела его, потому что Томас учился в колледже и мне нравилось, как он смотрит в сторону, разговаривая со мной. И еще я знала, что это платье разобьет его сердце.
Томас Клинтон был примерно моего роста, но из-за худобы, хрупкого сложения и узких плеч казался ниже. Все в нем наводило на мысль, что он родился слишком поздно; он только выиграл бы, будь он своим отцом. Или моим. Я могла вообразить его в фетровой широкополой шляпе со свернутой в трубку газетой под мышкой. Я прямо видела, как он уступает место в автобусе любому, кто изъявит желание сесть.
Он приехал за мной на голубом «Додже Дарте» с широкими сиденьями. У нас с матерью не было автомобиля, так что я радовалась любой возможности прокатиться на машине. Я опустила стекло и подставила лицо вечернему ветерку. Томас вез меня на ужин в полном молчании. Просторные улицы были застроены маленькими домами, абсолютно одинаковыми, за исключением какой-нибудь мелкой детали: живой изгороди у фасада, панорамных окон, гаража. Дома были выкрашены в леденцовые цвета – светло-оранжевый, или розовый, или сливочно-желтый. Ровные дорожки, аккуратно подстриженные лужайки. Наверняка и все остальное там такое же. Я рассмотрела один из домов, а потом закрыла глаза. Когда я открыла их через целый квартал, передо мной вырос тот же самый дом. Мне нравилась эта игра, и я играла в нее всякий раз, когда ехала в машине с очередным поклонником, особенно если ему нечего было сказать.
Томас Клинтон плохо управлялся со словами. Пока мы ждали свой заказ, ему удалось сообщить мне, что после колледжа он собирается работать учителем математики. По-моему, он успешнее выразил бы свои чувства, если бы написал на салфетке пару уравнений. Сколько процентов своего сердца он отдал мне по сравнению с долей, отведенной родителям и работе. Он ловко обращался с цифрами и мог их объяснить, но в итальянском ресторане, гоняя телячий стейк от одного края тарелки к другому, растерялся. Никакой романтичной атмосферы, в которой долгое молчание исполнено глубокого смысла, здесь не было и в помине. Светлый чистый зал; официантки, в строгой форме больше похожие на медсестер. Та, что обслуживала нас, без конца подходила к нашему столику, потому что было поздно и остальные клиенты уже расплатились и ушли.
– Не нравится? – спросила она Томаса, показывая на тарелку. – Если что-то не так, скажите, ладно?
Это была блондинка лет пятидесяти с небольшим, c волосами, напоминающими пук сахарной ваты.
– Все хорошо, – успокоил он ее, отрезая кусочек мяса. – Очень вкусно.
– Надеюсь. Вот вашей подруге понравилось. Смотрите, она почти все съела. – Она наклонилась ко мне, словно собиралась что-то сообщить по секрету: – У нас отличный чизкейк. Вам можно, вы худенькая. Если еще осталось место, советую подумать.
В ее непринужденной манере было что-то такое, от чего наше молчание странным образом сделалось совсем невыносимым.
– Мне только кофе, – сказала я.
– Почему я и говорю, возьмите еще чизкейк, – вздохнула она. – А вы отказываетесь. Кофе без чизкейка – совсем не то.
Она отошла, и мне сразу захотелось, чтобы она вернулась. У меня был опыт первых свиданий, включая всю их ужасную специфику, но большинство моих прежних кавалеров в основном трещали не закрывая рта, изо всех сил стараясь произвести на меня впечатление.
– Я знаю, вы работаете в «Симмз», – наконец-то выдавил Томас, не поднимая глаз от стола.
Официантка унесла наши тарелки, но настояла на том, чтобы упаковать несъеденный стейк и отдать его Томасу с собой, хоть тот и отказывался.
– Ничего, сейчас не хотите, – возразила она, ставя на стол между нами белый пакет, – зато завтра наверняка с удовольствием съедите на обед.
– Да, я работаю в «Симмз», – подтвердила я. – Занимаюсь графиком поставок.
– Знаю. Видел как-то утром, как вы входите в здание фабрики. Я как раз проезжал мимо.
Он замолчал, а я ждала продолжения, которое явно должно было последовать.
– Вы заметили меня в церкви?
– Да, я встречал вас в церкви. Вы приходите с какой-то женщиной, – кивнул он.
– С матерью.
– С матерью, – повторил он. – Я так и подумал, что это, наверное, ваша мать.
Я повернула голову к окну, боясь смутить Томаса слишком долгим взглядом. Я искренне сочувствовала ему – не злилась и не раздражалась, как это бывало со многими другими. Я хотела тоже что-нибудь сказать и искала, о чем бы поговорить, но наша беседа текла в таком тоне, что просто обмениваться словами оказалось очень трудно.
– Пожалуй, я бы прогулялась, – предложила я, обращаясь к окну.
Пока он расплачивался, я ждала у двери. Официантка пожелала нам доброй ночи и вышла вслед за нами на крыльцо, вручив Томасу пакет со стейком, который он забыл на столике.
– Вы оба такие милые, – похвалила она. – Хорошего вам вечера.
Насчет ветра я не ошиблась, но, к сожалению, моя юбка под его порывами стала похожа на развевающийся у нас за спиной флаг. На улице уже стемнело, а на пляже Империал-бич, куда мы спустились, перейдя через автостраду, было еще темнее, и я надеялась, что он этого не заметит. Звезды не светили, и только от волн исходил жалкий намек на свет. Днем было жарко, но к вечеру посвежело, и я ощутила запах – пахло не песком, солью или водой, а всем этим вместе. Мы остановились, и я, чтобы удержать равновесие, положила на плечо Томасу Клинтону ладонь и сняла босоножки. Я почувствовала, как он напрягся, словно испугался или забыл о моем присутствии, но, когда я отстранилась, взял меня за руку и прижал ее рядом с воротником своей рубашки. Так мы с ним и стояли. Было в этом жесте, странном и неожиданном, что-то такое, из-за чего у меня мелькнула мысль, как бы мне не простоять здесь всю ночь.
– Я знал, что в церковь вы ходите с матерью, – наконец произнес он.
Он стоял лицом к морю. Он говорил так тихо, что мне пришлось наклониться, чтобы расслышать его сквозь шум волн. Просить его повторить я не рискнула, понимая, что если он замолчит, то больше не скажет ни слова.
– Я знал, что это ваша мать. Знал, где вы работаете и где живете. Однажды утром я ехал за вами, когда вы шли от дома до «Симмз».
Я едва не хихикнула, посчитав это шуткой, но вовремя догадалась, что он абсолютно серьезен. Ветер поднимал с пляжа песок и задирал мне юбку.
– Не однажды утром, гораздо чаще, – спокойно добавил он. – Нет, я не сошел с ума. Господи, никакой я не сумасшедший. Дело в вас, Роуз. Когда я увидел вас в церкви… Увидел, как вы опускаете лоб на ладони, когда стоите на коленях… – Он пробежался своими пальцами по моим; его рука дрожала. – Я сел прямо за вами. Я смотрел сзади на вашу шею. И на ваше платье. – Он сильнее притиснул мою ладонь к своему плечу, но на меня даже не покосился. – Каждую неделю я собирался заговорить с вами – и вот наконец сделал это. Сегодня. Каждый вечер я сидел здесь и представлял, как скажу вам все. Все, о чем думаю. Так продолжалось семь месяцев. Вы решите, что я сумасшедший, но я не могу вам не признаться.
Сердце у меня колотилось так быстро, что я была не в состоянии думать ни о чем другом, кроме того, что и его сердце колотится так же быстро. Мое сердце бьется так же быстро, как его.
– Мне пришлось ждать, пока мысль о том, что я ничего вам не скажу, стала невыносимее мысли, что я должен вам все сказать. Есть ли тут хоть какая-то логика? И вот я увидел, как вы в одиночестве едите свой обед. Это было недалеко отсюда. Я вас не искал, но вы оказались рядом. Я привык думать, что мне достаточно хранить в душе ваш образ. И смотреть, когда захочу, на ваше лицо. На ваше прекрасное лицо.
Он замолчал и, по-прежнему глядя на океан, втянул воздух. Ветер поднял высокие волны. Черные, как ночь, хотя днем они были синими, как небо. Глаза у меня привыкли к темноте, и я смогла его рассмотреть. У него были светлые волосы, и он носил очки в тонкой металлической оправе. Красивый парень. Раньше я не задумывалась о его внешности. Помню, я заплакала, но не могу с уверенностью объяснить почему. Возможно потому, что очень долго ждала, пока услышу от кого-нибудь нечто подобное. Это звучало невероятно романтично. Чего только не навоображаешь, когда тебе девятнадцать! Можешь даже отказаться от всего, что составляет твою жизнь, и по единственной причине: какой-то человек сказал тебе на темном пляже что-то такое, что прозвучало романтично.
Он не сделал ко мне ни малейшего движения, но почему-то это произвело на меня особенно сильное впечатление. Другие парни, которым я дала от ворот поворот, все как один, целуя меня, выдергивали у меня из пояса юбки блузку и норовили облапать живот. Они не скрывали, чего хотят, тянулись к моей груди, шее, бедрам. Но я была сильнее любого из них. Мне ничего не стоило вывернуться из объятий и шагнуть в море, или попросить их отвезти меня домой, или просто уйти. Однако до сегодняшнего вечера я не догадывалась, что они чувствовали, когда пытались прижаться щекой к моей груди и удержать меня возле себя. Какое это было бы для них блаженство. Но я не позволяла им лишнего. В темноте на месте Томаса Клинтона мог оказаться кто угодно, но мне почудилось, что именно он понимает меня, как понимает только Господь Бог. Чем дольше мы молча стояли там и моя рука оставалась зажатой между его рукой и плечом, тем ярче мое подсознание расцвечивало сказанные им слова, пока они не забурлили у меня в желудке и груди и не растеклись по конечностям, как будто то была моя кровь. Ну да, моя собственная кровь. Самое примитивное проявление сексуального желания в девятнадцать лет на темном майском пляже у Тихого океана в Южной Калифорнии. Но я была слишком неопытной и приняла его за божественный знак.
Я повернулась к нему лицом, притиснулась к его груди, притянула его за шею, накрыла его губы своими, опустила его руку себе на спину и распласталась по нему, словно хотела пройти сквозь него, всем своим телом пройти сквозь него. Я стояла на одной ноге, а вторую подняла и обхватила ею его ногу. В прошлые разы, когда я вовремя останавливалась, я понимала, что от меня нужно чужому телу. Но тут я сама провела ладонью от его шеи до макушки, опустила руку вниз, просунув под воротник его рубашки, и вернула на прежнее место между нашими телами. Потом высвободила руки из рукавов платья и положила их ему на талию. А где был в это время он? Господь всемогущий, да я вообще забыла о нем, пока он не взял мои руки в свои и не оттолкнул меня от себя. Чуть придержал и посмотрел на меня, но испугался и отвел взгляд, поспешно натянул на меня платье, застегнул его и принялся искать в песке две отлетевшие пуговицы, но было темно, и он их не нашел. Он поднял белый пакет со своим стейком, который уронил, откинул мне назад волосы, взял меня за руку и отвел к машине. Он отвез меня домой, за всю дорогу не произнеся ни слова, проводил до двери и не поцеловал на прощание. Следующим вечером он позвонил и пригласил меня на свидание. И на следующий вечер тоже, и на следующий. Он женился на мне в конце лета в церкви Лурдской Богоматери, и отец О'Доннелл отслужил мессу. Из Викторвилла приехали родители и две сестры Томаса, и мы вселились в студенческие апартаменты для семейных. Мать поплакала, а когда я выносила на улицу последние коробки с вещами, ушла на кухню. Через год он получил место учителя математики в средней школе в Марина-дель-Рей. Вот и все. Все, что надо об этом знать.
2
Мать умела водить машину, но не делала этого. Утверждала, что разучилась. Заодно она забыла, как ездить в машине. Предпочитала по возможности ходить пешком. Если шел дождь, она надевала джинсы и футболку, убирала рабочую одежду в мешок из химчистки и вместе с обувью и кошельком укладывала в большой пластиковый пакет «Ай-Мегнин'з», запас которых хранился у нас под кухонной раковиной. Если ей надо было куда-нибудь далеко от дома, она садилась на автобус, но это ей не нравилось. Она говорила, что там грязно и полно народу, а она не любит толкаться среди чужих людей. Если возникало срочное, совсем срочное дело, она заказывала такси или просила управляющего, мистера Липтона, чтобы он ее подвез. Так она поступила ночью, когда мне было пять лет и у меня лопнула барабанная перепонка. Или когда у меня в четырнадцать лет поднялась высокая температура и я не узнавала мать, хотя она без конца спрашивала: «Кто я?» В больнице мне удалили аппендикс, а когда я поправилась, домой меня привез мистер Липтон, но мама дошла до дома пешком, поскольку не видела в возвращении особой срочности.
Тут не было никакой загадки. Дело в том, что отец умер в машине. То есть умер он позже, в больнице, что делает эту историю трагичной, а не просто очень печальной. Автомобиль почему-то потерял управление, воспротивился, несмотря на свой вес, силе притяжения и трижды перевернулся, после чего въехал на тротуар, где в тот момент никого не было. Позвоночник отца превратился в пыль. «В костяную пыль», – шепнул мне по секрету, когда мне было семь лет, двоюродный брат на заднем дворе дома моего дяди. Он был единственным, кто сообщил мне подробности. Мама никогда не делилась ими со мной, а я никогда не спрашивала. Отец провел пять недель в реанимации, где и завершилось начатое. Он умер от пневмонии, что, если я правильно поняла, походило на то, как если бы он утонул.
Но я любила водить машину, как обычно любят все запретное. Томас научил меня вскоре после того, как мы поженились. Он был терпеливым учителем, и ему нравилось, что он может мне чем-то помочь. Подозреваю, впрочем, что впоследствии он пожалел о своих уроках. Мы сидели на цементных ступеньках перед нашим домом, рядом с кустом красного гибискуса, который садовнику все время приходилось подвязывать, чтобы он не загораживал полностью входную дверь. Я закатала шорты как могла высоко, чтобы ноги немножко загорели, а Томас гонял меня по правилам дорожного движения. «В какой момент тропического ливня улицы наиболее опасны? – спрашивал он. – Который из двух автомобилей, одновременно подъехавших к перекрестку, имеет право первым его пересечь?»
Когда я сдала экзамен, он пришел за мной с цветами, и я задалась вопросом, влюблены ли в него старшеклассницы. Пишут ли они в тетрадях по математике свои имена рядом с его именем?
Долгое время я не осмеливалась ездить по Сан-Диего из опасения встретить мать. Это был смешной страх, потому что мне было точно известно, когда и по каким улицам она ходит. Но как только мы перебрались в Марина-дель-Рей, я стала кататься повсюду, где хотела. Я на машине приезжала в энергокомпанию, чтобы лично оплатить счет; в продуктовый магазин, где, как я знала, выгодные цены на товары первой необходимости; мчалась в соседний город, потому что там некоторые продукты были лучшего качества. Я охотно отвозила Томаса по утрам в школу и, прежде чем высадить мужа у дверей, ползла в хвосте машин вместе с мамашами, по очереди доставлявшими в школу своих и соседских детей. Позже я присоединялась к родительским машинам в три или в пять часов – в зависимости от того, были или нет в этот день у Томаса с детьми тренировки по баскетболу.
Но однажды я не приехала, потому что была слишком далеко. Я двигалась по автодороге штата Калифорния вдоль Тихоокеанского побережья и слушала радио. Мимо мелькали холмы, а я вспоминала пожар, бушевавший здесь в прошлом году и оставивший после себя разрозненные группы колючих черных стволов. А теперь, всего через год и парочку тропических ливней, растительность снова была такой же сочной и зеленой, как раньше. Из-за этих холмов я и опоздала, а когда поняла, что не успеваю, решила не торопиться. Томас волновался, долго ждал возле школы, затем пешком пошел домой – проверить, может, я там. Потом подумал, что, возможно, разминулся со мной и я жду его у школы, и снова вернулся.
Не припомню, чтобы Томас когда-нибудь злился на меня. Иногда ночью, в постели, он пересказывал события тех семи месяцев, что предшествовали нашему знакомству, когда он повсюду искал меня взглядом.
– Помню, как-то ты пришла в церковь в красном платье, – начинал он.
– У меня никогда не было красного платья, – возражала я. Моя голова лежала у него на груди, рукой он обнимал меня за плечи.
– Это было красное платье с рукавами по локоть и круглым воротником. Еще на тебе были черные туфли без каблука и черный пояс.
– Наверное, это было мамино платье, – предположила я. – Я про него забыла.
– Ты сидела через проход от меня. Я всегда приходил попозже, чтобы сесть ближе к тебе, но в тот раз ты опоздала. Ты была одна. И села через проход от меня. Я чувствовал запах твоих духов. Волосы у тебя были еще влажными. Я не слышал ни слова из того, что говорил отец О'Доннелл.
На протяжении тех семи месяцев им владела глубокая печаль, потому он не мог их забыть – так моя мать не могла забыть о временах Великой депрессии и постоянно запасала на будущее всякие мелочи. Томас сказал, что дал Богу обет, и, хотя он не объяснил, в чем этот обет состоял, я догадывалась, что он касался не только любви, почтения и послушания. За ним стояло отчаяние, чем-то напоминающее отчаяние Ионы в чреве кита, заставившее его воззвать к Господу. Разница в том, что Томас, я уверена, не нарушил свою клятву – во всяком случае, за те годы, что я его знала.
Итак, если мои постоянные поездки и раздражали Томаса, он их со мной не обсуждал. Если мои опоздания, особенно к ужину, его нервировали, он меня не упрекал. Я старалась вернуться вовремя, и это мне почти каждый день удавалось. Именно тогда я начала чувствовать стеснение в груди. Иногда это ощущение будило меня ночью, и я лежала без сна, боясь сделать глубокий вдох. Я слушала дыхание Томаса, мирно спящего рядом, чувствовала тепло его тела в нашей постели и размышляла – как угадать, что Бог подал тебе знак? Что это в самом деле Божие знамение? Это были смутные, трудно определимые мысли, но я чувствовала, как они на меня давят, пока я сплю, хожу по дому с пылесосом, выбираю обои, покупаю хлопья или пишу письмо домой.