Пятьсот девятый поднес спичку еще ближе. Бергер стоял рядом наготове со склянкой йода в руке.
– Открывай…
Он осекся. Он теперь тоже увидел лицо Ломана. Не было нужды ходить за йодом. Да он и пошел-то так, скорее для виду, чтобы хоть что-то предпринять. Он медленно опустил пузырек в карман. Ломан смотрел на него спокойно, не мигая. Пятьсот девятый отвел глаза. Он раскрыл ладонь – на ней блеснул маленький золотой комочек. Он снова взглянул на Ломана. Но пламя опять уже покусывало пальцы. Чья-то тень метнулась сбоку и ударила его по руке. Свет погас.
– Спокойной ночи, Ломан, – сказал пятьсот девятый.
– Я попозже еще загляну, – пообещал Бергер.
– Бросьте, – прошептал Ломан. – Теперь уже все просто.
– Может, мы найдем еще пару спичек.
Ломан ничего не ответил.
* * *
Пятьсот девятый по-прежнему ощущал в руке твердую тяжесть золотой коронки.
– Выйдем-ка, – шепнул он Бергеру. – Лучше обсудить это на улице. Там никто нас не подслушает.
Они ощупью добрались до двери и вышли за ту стену барака, что была сейчас защищена от ветра. В городе соблюдалось затемнение, большинство пожаров успели погасить. И только колокольня церкви Святой Катарины пылала в ночи, словно гигантский факел. Башня древняя, в ней полно сухих деревянных перекрытий. Пожарные шланги тут совершено бессильны, надо просто дать огню выгореть, и все дела. Они присели.
– Что делать будем? – спросил пятьсот девятый.
Бергер потер воспаленные веки.
– Если коронка зарегистрирована в канцелярии, дело хана. Они проведут расследование и пару-тройку из барака вздернут, меня первого.
– Он же сказал, что коронка не зарегистрирована. Когда он сюда попал, учета коронок еще не было. Он ведь уже семь лет в лагере. Золотые зубы тогда просто выбивали, но не записывали. Регистрацию потом ввели.
– Ты точно помнишь?
Пятьсот девятый только пожал плечами. Они помолчали.
– Конечно, еще не поздно сказать все как есть и сдать коронку. Или вставить ему ее обратно, когда умрет, – раздумывал вслух пятьсот девятый. Пальцы его крепко сжали тяжелый комочек. – Хочешь, сделаем так?
Бергер мотнул головой. Золото – это жизнь, по крайней мере несколько дней жизни. Оба прекрасно знали, что теперь, раз уж коронка у них, они никому ее не сдадут.
– В конце концов, он ведь мог и сам давным-давно этот зуб выковырять и продать, – заметил пятьсот девятый.
Бергер посмотрел на него.
– Думаешь, СС на это купится?
– Нет. Особенно когда обнаружат во рту свеженькую дырку.
– И все-таки что-то в этом есть. Если он еще немножко протянет, рана подживет. А кроме того, это самый задний зуб, его не так-то просто проверить, когда тело уже остыло. Если он сегодня вечером умрет, завтра к утру окоченеет. А если умрет завтра утром, надо его попридержать, пока не застынет. Это можно, Хандке на утренней поверке мы что-нибудь наплетем.
Пятьсот девятый глянул на Бергера.
– Надо рискнуть. Золото нам позарез нужно. Особенно сейчас.
– Пожалуй. Да и нет у нас другого выхода. Кто в таком случае его загонит?
– Лебенталь. Больше некому.
Позади них открылась дверь барака. Несколько арестантов за руки и за ноги вытащили безжизненную фигуру и поволокли к куче трупов у дороги. Там складывали тех, кто умер после вечерней поверки.
– Это уже Ломан, что ли?
– Нет. Эти вообще не из наших. Мусульмане.
Бросив труп в общую кучу, арестанты, пошатываясь, поплелись обратно в барак.
– Кто-нибудь вообще заметил, что мы взяли зуб? – спросил Бергер.
– По-моему, нет. Там ведь все больше мусульмане рядом лежат. Разве что тот, который спички нам дал.
– Он сказал что-нибудь?
– Нет. Пока нет. Но если что углядел, всегда может заявиться и потребовать свою долю.
– Это еще полбеды. Не сочтет ли он более выгодным нас заложить, вот в чем вопрос.
Пятьсот девятый задумался. Он прекрасно знал: бывают люди, которые за кусок хлеба пойдут на любую подлость.
– Да вроде не похоже, – рассудил он наконец. – Иначе зачем бы он стал давать спички?
– Это тут ни при чем. В таких делах осторожность нужна. Иначе обоим крышка. И Лебенталю тоже.
Пятьсот девятый и сам прекрасно это понимал. Ему доводилось видеть, как людей вздергивали и за куда менее тяжкие провинности.
– Надо будет за ним присмотреть, – сказал он. – По крайней мере до тех пор, пока Ломана не сожгут, а Лебенталь не толкнет зуб. Потом-то он ничего нам не сделает.
Бергер кивнул.
– Пойду еще разок взгляну. Может, заодно и разузнаю чего-нибудь.
– Ладно. А я тут побуду, Лео подожду. Он, наверное, еще в рабочем лагере.
Бергер встал и направился к бараку. И он, и пятьсот девятый, не задумываясь, рискнули бы жизнью, если бы этим можно было спасти Ломана. Но спасти Ломана было нельзя. Вот они и говорили о нем, как о неодушевленном предмете. Долгие годы лагерной жизни приучили их мыслить практически.
Пятьсот девятый примостился на корточках у стены за уборной. Тут было самое укромное место – никто на тебя не смотрит. В Малом лагере на все бараки была только одна общая уборная, сооруженная как раз на границе с Рабочим лагерем – сюда и отсюда почти непрерывным потоком весь день, кряхтя и постанывая, тянулись скелеты. Почти у всех был понос, если не что похуже, и многие, упав прямо на землю, отлеживались под этими стенами, набираясь сил для обратной дороги. Вплотную за уборной проходил забор из колючей проволоки, отделявший Малый лагерь от Рабочего.
Пятьсот девятый устроился так, чтобы видеть калитку, проделанную в этом заборе. Калитка предназначалась для надзирателей, старост бараков, подвозчиков еды и сборщиков трупов с тележками. Из их двадцать второго барака здесь имел право проходить только Бергер, когда шел в крематорий. Всем остальным проход был категорически запрещен. Поляк Зильбер называл эту калитку «дохлячей», потому что, попав в Малый лагерь, арестант мог еще раз миновать эту калитку только в виде трупа. Часовые имели приказ стрелять без предупреждения при малейшей попытке кого-либо из скелетов прорваться в Рабочий лагерь. Впрочем, почти никто и не пытался. Из Рабочего лагеря, кроме тех, кому положено по службе, сюда никто не ходил. И дело не только в том, что Малый лагерь постоянно находился на карантине; просто заключенные Рабочего лагеря давно махнули на Малый рукой и относились чуть ли не как к кладбищу, где мертвецов, правда, хоронят не сразу, а дают еще какое-то время вылежаться и даже побродить.
Отсюда пятьсот девятый мог хорошо видеть сквозь колючую проволоку большую часть Рабочего лагеря. Его улицы и дорожки кишели арестантами, которые торопились использовать остаток своего свободного времени. Он видел, как они разговаривают друг с другом, стоя группами и парами и расхаживая по дорожкам, – и хотя находился он всего лишь в другом отсеке того же самого концентрационного лагеря, ему казалось, что их разделяет бездонная пропасть и что там, на той стороне, его потерянная родина, где худо ли, бедно ли, но еще есть жизнь и существует какая-никакая общность. За спиной же у себя он слышал только вялое шарканье доходяг, что плелись в уборную, и не нужно было оборачиваться, чтобы вспомнить, как выглядят их мертвые глаза. Они уже почти не говорили друг с другом – только стонали или переругивались изможденными голосами. И ни о чем уже не думали. Языкастая лагерная молва прозвала таких обреченных «мусульманами», ибо они всецело отдали себя на произвол судьбы. Они передвигались, как автоматы, это были существа, не имеющие собственной воли; жизнь в них, по сути, уже угасла, осталось лишь несколько физиологических функций. Ходячие трупы, они умирали пачками, как мухи на морозе. Малый лагерь буквально кишел ими. Этих сломленных, потерянных людей уже ничто – даже внезапное освобождение – не могло бы спасти.