– Правда, что ли? И удалось бежать?
Я кивнул:
– Охранника подкупил.
Кан оживился.
– Так это же прекрасно! Отыщем для вас пару-тройку свидетелей. Бетти кого только не знает. Вы-то сами никого не помните, кто в Америку перебрался?
– Господин Кан, – заметил я, – Америка – это была для нас земля обетованная. Там, в Гюрсе, мы так далеко в своих мечтах не залетали, нам бы за ограду лагеря выбраться. Да я и документов никаких не захватил.
– Это неважно. Что-нибудь раздобудем. Главное сейчас – добиться для вас продления пребывания. Скажем, на несколько недель. Или месяцев. Времени у нас мало, поэтому нам потребуется адвокат. Среди эмигрантов немало бывших адвокатов. Это уж Бетти обеспечит. Но сейчас, раз все так срочно, нам нужен американский адвокат. Бетти и тут поможет. Как у вас насчет денег?
– Дней на десять хватит.
– Это вы для себя приберегите. Нам на гонорар адвокату наскрести надо. Не бог весть сколько. – Кан улыбнулся. – Ничего, эмигранты пока еще держатся заодно. Беда и нужда сплачивают покрепче счастья и удачи.
Я покосился на Кана. Сейчас его бледное, изможденное лицо странно омрачилось.
– У вас передо мной кое-какое преимущество, – сказал я. – Вы-то ведь еврей. И, согласно программе этой своры у нас на родине, вы не из их числа. А я вот подобной чести не удостоен. Я, получается, из их числа.
Кан удивленно вскинул на меня глаза.
– Уж не хотите ли вы сказать: «мой народ»? – В голосе его звучала неприкрытая ирония. – Вы в этом уверены?
– А вы нет?
Кан молча смотрел на меня в упор. Мне сделалось не по себе.
– Да глупости все это, – окончательно смутившись, буркнул я, лишь бы что-то сказать. – Одно с другим никак не связано.
Кан все еще не сводил с меня взгляда.
– Мой народ, – повторил он затем, но тут же осекся. – Я тоже начинаю вздор нести. Знаете что… Давайте-ка поступим совсем не по-еврейски, а именно – разопьем бутылочку беленькой.
* * *
Вообще-то выпивать мне совсем не хотелось, но отказать я не решился. Вид у Кана был совершенно спокойный, нормальный, однако у Йозефа Бэра в Париже тоже был совершенно спокойный вид, когда я, сморенный усталостью, не стал пить с ним всю ночь напролет, а наутро, уже окоченевшего, извлекал его из петли в его убогом гостиничном номере. Люди, с корнем вырванные из всего родного и привычного, уязвимы до крайности, и любая случайность может стать для них роковой. Доведись Стефану Цвейгу в далекой Бразилии в тот вечер, когда они с женой решили покончить с собой, кого-нибудь встретить или хотя бы по телефону с кем-то поговорить, может, беды бы и не стряслось. А так он оказался совершенно один, на чужбине, среди чужих людей, да еще имел неосторожность писать там свои воспоминания, хотя как раз этого-то ему бы следовало избегать как чумы. Воспоминания его и доконали. Именно поэтому я себе такого ни под каким видом не дозволяю, покуда ничего со своим прошлым поделать не могу. Но я знаю, помню: там, в прошлом, за мной остался должок, и я должен, да и хочу этот тяжкий камень с души сбросить – только для этого надо, чтобы война кончилась и я обратно в Европу перебрался.
Я вернулся в гостиницу, встретившую меня еще тоскливей, чем обычно. Решив дождаться Меликова, я уселся в унылом старомодном холле. Вокруг вроде бы никого не видно, однако вскоре – или послышалось? – до меня донеслось чье-то всхлипывание. И действительно, в углу, возле жалкой пародии на зимний сад, сидела какая-то женщина. В скудном свете тусклой лампы я совсем не сразу разглядел, что это Наташа Петрова.
Вероятно, тоже Меликова ждет. Однако этот плач действует мне на нервы. Все еще слегка смурной от выпивки, я какое-то время колебался, потом все же решил подойти.
– Вам чем-нибудь помочь? – спросил я.
Она не ответила.
– Случилось что-нибудь?
Она только головой покачала. Потом проронила:
– С какой стати что-то должно случиться?
– Но раз вы плачете…
– И поэтому что-то должно случиться?
Я смотрел на нее, ничего не понимая.
– Но раз вы плачете, какая-то причина должна быть?
– Разве? – неожиданно резко спросила она.
В другое время я бы просто ушел, но голова была мутная, и меня заклинило.
– Вообще-то обычно бывает причина, – изрек я наконец.
– Вот как? Без причины, значит, уже и поплакать нельзя? На все и всегда причина должна быть, так?
Честно говоря, заяви она, что только для тупых немцев всегда и на все должна быть причина, я бы не удивился. Даже чего-то в таком роде ожидал.
Но вместо этого она спросила:
– С вами такого не бывает, да?
– Нет, но представить вообще-то могу.
– Значит, не бывает?
Я мог бы, конечно, ей растолковать, что у меня, к сожалению, причин всегда было более чем достаточно. А идея горевать и плакать просто так, от общей тяготы жизни и мировой скорби, – это, на мой вкус, достояние иных, куда более деликатных столетий.
– Да как-то случая не было, – ответил я.
– Ну конечно. Да и с чего бы вам…
«Ну, началось, – подумал я. – Белая гвардия пошла в атаку».
– Прошу простить, – буркнул я, намереваясь ретироваться. Только женской истерики мне для полного счастья недоставало.
– Да все я знаю, – проронила она с горечью. – Знаю, что война, знаю, что в такое время смешно плакать без причины, а все равно реву непонятно о чем, пусть там, на фронтах, хоть сотни битв разразятся.
Я остановился.
– Это как раз я понять могу. Только при чем здесь война? Даже если где-то погибают тысячи, а ты в это время порезал пальчик, тебе все равно больно.
«Что за чушь я несу? – мелькнуло у меня. – Какое мне дело до этой истерички, пусть ревет себе, сколько влезет. Чего я тут торчу, почему не ухожу?» И тем не менее я продолжал стоять, словно, кроме нее, у меня на целом свете никого не осталось. И именно при этой мысли вдруг ясно понял: я потому только и не ухожу, что не хочу один оставаться.
– Все впустую, – продолжала всхлипывать она. – Что ни делай, все бесполезно. Мы все умрем. От смерти не убежишь.