И я уехал в Баку. Пять незабываемых курсантских лет (1960–1965) промелькнули как один день, как вагоны проносящегося мимо поезда. С замиранием сердца я погружался в густые южные запахи цветов, когда бродил с автоматом между спящими корпусами училища во время вахты, когда губами касался непроницаемо черной глубины влажного ночного неба, осязаемо и властно охватывающего собой Землю. Днем же я чувствовал нежность небесного покрывала, смягчающего жаркие потоки пребывающего в нем светила.
Подъемы и отбои, проверки и военные учения, различные кабинеты и лаборатории – все было в радость, все находило свое место и время, не мешая той внутренней сосредоточенности, которая, словно свернувшийся в клубок котенок, жила во мне и будто ждала своего часа, ждала той минуты, чтобы вдруг распрямиться и прыгнуть на показавшуюся из норки мышь. Учение давалось легко, что позволяло значительно расширить круг моих интересов.
В училище оказалась прекрасная библиотека, видимо потому, что был еще здесь артиллерийский факультет для иностранцев. И я зачитывался книгами Аристотеля и Беркли, Бекона и Гольбаха, Канта и Локка, Монтеня и Монтескье, Фейербаха и Юма. Но больше всего меня захватила своей мощью философия Гегеля. Я был поражен его энциклопедической осведомленностью во всех сферах человеческого познания и, особенно, тем логическим стержнем, на который он умело нанизывал его плоды, словно на шампур мясо для облитого шампанским шашлыка.
Так, в промежутках между физикой и химией, математикой и астрономией, кораблевождением и ядерными реакторами, эти книги открыли для меня переливающийся всеми цветами радуги мир западной философии, социологии и политики. И вместе с тем каждое лето я продолжал корабельные купания в лазурных и черных, тихих и буйных водах морей и океанов. «Мертвый штиль» Средиземного моря и шторм Бискайского залива – до сих пор отражают во мне рай тишины и гул преисподней.
Письмо 3. Офицерские будни
7 августа 1999.
Друг мой, думал я, что в двух-трех письмах, совсем коротенько, тяп да ляп, сообщу тебе о своих новостях за последние шесть лет, а теперь вот захотелось поведать, да и самому получше понять, что же произошло со мной за минувшие годы. И не только за шесть лет твоего настырного молчания, а за те 25, что были отмерены мне линейкой времени уже после выхода моего из лагерной зоны. К тому же мои знакомые сибиряки и читатели повести «Спаси себя сам» настойчиво просили написать продолжение.
Долго я колебался, начинал писать и снова бросал – кому, мол, все это интересно, кому это надо. Но если не сейчас, хотя бы в письмах, пообщаться с друзьями, то когда же – до Конца Света несколько дней. К тому же Севочка подошел с «Докладом»:
– Вот, здесь и здесь, папа, подпиши, – и карандаш мне протягивает для наложения визы.
– Ну я же, не читая, не подписываю бумаг.
– Прочитай.
– Может быть, ты мне смертный приговор принес.
– Какой приговор? Это разрешение, чтобы ты писал про Севу.
– От кого разрешение?
– От Ельцина. Вот печать.
– Ельцин-то причем? От премьер-министра Черномырдина куда уж ни шло. Извини, сняли его. Теперь от Степашина, стало быть.
– Я хочу от Ельцина.
– Ладно, пусть. Только прежде исправь: не Ельцына, а Ельцина, грамотей. И не даклад, а доклад. Ищи проверочные слова.
– Ладно.
– Что ладно?
– Много говоришь. Подписывай, папа.
Около слова «потпись» я расписался.
Итак, разрешение дано, бумага подписана и заверена печатью – теперь за дело.
Дорогой Друг, старый сон, оставшийся на другой стороне листа от бывших времен, можешь пропустить.
А можешь и взглянуть краешком глаза, подумать о его созвучии с реалиями нашей жизни.
Огромный город простирался от горизонта до горизонта. Казалось, что он продолжается и дальше, не имея конца. Город-гигант, город-завод, в котором башни и здания, конструкции и станки, механизмы и трубы располагались так тесно, что представляли собой сплошной кусок железа. Люди надсадно и безуспешно старались протиснуться сквозь узкие проходы в этом железе, униженно и жалко пытаясь как-то освободиться из железных объятий железного города.
Пробираясь по лестницам и коридорам домов, я искал место, где было бы можно поесть. И не находил его – нужной мне пищи в городе не было. Встречались, правда, комнаты-столовые и длинные, как железные ленты, очереди за куском мяса, тоже казавшимся железным, да за хлебом, напоминавшим кусок кровли, свернутой в трубочку. Тыркаясь, как котенок, в железные прутья и стены домов, я вместе со всеми все пытался и пытался найти выход отсюда, протискиваясь между станками, за которыми суетились люди, вдоль мрачных улиц, на которых толпились люди. Безуспешно цепляясь за железные прутья, я перелезал через бесконечные трубы, протискивался между массивными прессами и безуспешно спрашивал у прохожих: где же выход?
И вдруг в просвете – железная дорога и вагоны, мертво застывшие порожние товарняки, неподвижные и холодные поезда. Будто логово смерти. И голубизна неба казалась насмешкой среди груды мертвого металла. Лишь на маленькой площадке-станции, стиснутой со всех сторон строениями, находились люди, напоминавшие манекены. Они играли в детские игры – как автоматы.
И я осознал неожиданно для себя, что нет у меня ключей, чтобы выйти из этого города – города-смерти.
После окончания училища (осень 1965) в звании лейтенанта меня направили дежурным инженером в группу радиационной безопасности Учебного центра офицеров атомных подводных лодок в городе Палдиски (Эстония).
Вот почему пришло письмо оттуда на красивой белой бумаге с водяными знаками и разводами. Оказалось, что штрих моей жизни оставил там свой заметный след, если его очертания были видимы и сегодня. Первоначально меня поселили в офицерском общежитии, предоставив небольшую комнату, затем, когда я женился и Галя переехала из Калинина (теперь это Тверь) в Палдиски, нам выделили двухкомнатную квартиру на пятом этаже «хрущевской» пятиэтажки. Почти рядом с домом шуршали о гальку воды Финского залива. Иногда я бывал здесь, слушая неторопливый голос волн и наблюдая, как вода ласкает своими ладонями прибрежные валуны, тут и там разбросанные вдоль берега до самого горизонта.
И, когда четыре года спустя (в 1969), у побережья залива моя семимесячная дочь Люба, сидя в коляске, лепетала что-то свое, казалось мне, что она понимает еще, о чем беседуют между собой эти волны, в отличие от нас, взрослых, которым за суетой каждодневных дел нет времени прислушиваться ни к дыханию моря, ни к шепоту звезд. Конечно же, к этому времени моя детская и юношеская романтика уступила место серьезному размышлению о том, чем же заняты окружающие меня люди. Не на кухне, разумеется, ради которой не жалеет человек ни сил, ни времени, а чем они заняты в своем одиночестве, когда остаются сами с собой, с наступающей ночью после закончившейся суеты дня, или утром, когда эта суета еще не наступила. И все чаще и чаще я вспоминал выписанное когда-то из Сенанкура:
«Подлинная жизнь человека заключена в нем самом, а все, что он получает извне, случайно и подчиненно».
В силу этого, помимо служебных обязанностей, как и ранее помимо учебы, меня продолжала интересовать философия и социология, которые постепенно стали перетекать в историю и психологию: «Статьи и письма» П. Я. Чаадаева, «Философские произведения» А. И. Герцена, «Курс русской истории» В. О. Ключевского, «Педагогические произведения» Н. А. Добролюбова. Книги же «Россия под властью царей» С. М. Степняка-Кравчинского, «История царской тюрьмы» М. Н. Гернета и сборник документов по «Делу Чернышевского» стали почти настольными.
Отсюда возникло и более внимательное отношение к тому, что происходило теперь не в чопорной Англии или в экспансивной Франции, а в своей собственной неприкаянной стране. А с этой ступеньки оставался лишь один шаг и до политики – этой проститутки, которая отдается то общественному мнению, то власть имущим.
В собственной же стране к 1966–1968 годам отчетливо обозначился закат демократических перемен, начатых Никитой Хрущевым.
Воспитав себя на основах западной демократии, с таким «закатом» преобразований в России я был не согласен.
И свернувшийся в клубок котенок прыгнул вдруг на показавшуюся из норки мышь. Но котенок – это все же не умудренный годами кот. Да и мышка оказалась клыкастым тигром. В связи с этим «несогласием» и возникло «уголовное дело» офицеров Балтийского флота, которым интересовался теперь (через 30 лет) у себя в Эстонии неизвестный мне господин Виктор Нийтсоо.
Тогда же, 3 июня 1969 года, меня уведомили об исключении из партии (КПСС). В этот же день незнакомые люди произвели обыск в комнатах нашей квартиры, в ее чулане и в совмещенном с ванной туалете, не забыв по небольшой лестнице подняться на чердак, а затем и спуститься с пятого этажа в подвал дома, где находились так называемые «сараи» его жильцов.
Что они искали на чердаке и в сарае – гаубицу, что ли, или еще какое смертоносное железо, трудно сказать. Но, уходя, пришельцы случайно прихватили с собой взятую из-за стеллажа в первой комнате, совсем еще новую пишущую машинку «Consul» вместе с футляром кофейного цвета, в котором лежали две пачки еще не использованной копировальной бумаги.
Я уж не говорю о магнитофонных лентах, которые им и совсем-то были ни к чему – солить, что ли? Но если подсчитать, то три катушки по 180 метров, плюс шесть катушек по 350 метров, итого – 2 км 640 м. Как раз от нашего дома до вокзала. Конечно же, они перепутали, приняв магнитофонную ленту за бикфордов шнур.
Пришельцы и есть пришельцы. Что еще можно ожидать от сектоидов или крислидов со змеюками. Думаю, что и магнитофон «Днепр-11», обнаруженный в передней комнате крислидами, переодетыми в военную форму и, наверняка, с фальшивыми документами, был принят ими за адскую машину, тем более что на нем указывался и радиус действия – 9,5 и 19 метров. По современным меркам – маленький террористический акт одного бизнесмена (нового русского) против другого. А сколько было вывезено от нас уложенной в мешки бумаги (газетных вырезок, писем с конвертами, даже несколько книг иностранного издания). И разве мог я подумать, что уже тогда даже в особых отделах пришельцев была такая «напряженка» с туалетной бумагой. Вот откуда через 30 лет у нас сложности и с бумагой для писем.
Через два часа после окончания обыска меня мирно уволили с работы, не забыв изъять кортик – неотъемлемый атрибут достоинства морского офицера.
6 июня эти же люди забежали еще раз, чтобы в законном, как они сказали, порядке вынести из дома радиоприемник «ВЭФ-радио» и наушники с кабелем. И как я ни объяснял, что этот железный ящик лишь для прослушивания эфира и наушники, чтобы не мешать спать жене и ребенку, – нет, уперлись и все: «Вы не только вокзал хотели взорвать, но и всю Россию от Финского залива до Японского моря», – слышалось мне в звуках удаляющихся шагов, пока незваные люди, уходя, с мешками на плечах и в руках спускались по лестнице. И, наверное, успокоенные добротно выполненным делом, уже 11 июня они уведомили Галю, что «в отношении Вашего мужа 10 июня 1969 года избрана мера пресечения – содержание под стражей в следственном изоляторе города Таллинна».
При этом, что самое изумительное, слово «Вашего» было написано с большой буквы. Недаром, видимо, я проживал в Палдиски на улице Садама, обернувшейся для меня узким тупиком Содома и Гоморры. С той лишь разницей, что если неправды и грехи жителей Содома вызвали грозный и праведный суд Божий над ними, то в нашем славном социалистическом прошлом этот грозный суд обернулся против меня, жены и восьмимесячной дочери.
И до сих пор не от тех, кто арестовывал и сажал своих политических оппонентов, «восходит дым и серный пар», как указывает Библия, а от самих оппонентов.
Особым отделом КГБ по Балтийскому флоту в июле и августе 1969 года помимо меня арестовали лейтенанта Алексея Косырева (сокурсника по училищу) и сверхсрочника Геннадия Парамонова (кандидата в депутаты местных Советов и комсомольского вожака нашего Учебного центра), которыми в своем письме ко мне также интересовался мой корреспондент из Эстонии.
Была попытка со стороны следствия привлечь к ответственности по моему делу «инакомыслящего» Сергея Солдатова из Таллинна, а также лейтенанта Александра Салюкова (однокашника по училищу, уволенного затем с флота) и некоторых близко знакомых со мной старших офицеров.
Радостно улыбаясь, следователи подшили в свои толстые папки и мою машинописную книгу «Слово и Дело», в которой рассматривались в их временной последовательности антидемократические события и политические процессы периода заката Брежневской оттепели, происходящие в Советском Союзе с момента «Пражской весны», начатой Дубчеком, до ввода в Чехословакию советских войск. Кроме того, эти события анализировались автором с философской и исторической точек зрения. Книга заканчивалась ходившей в то время по рукам среди диссидентов статьей А. Д. Сахарова «Размышление о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе». Следствие располагало также нелегальными данными о моем толстом светло-коричневом портфеле с замком, в котором находились материалы для 2-го тома книги «Слово и Дело», описывающего политические репрессии в Советском Союзе уже после ввода войск в Чехословакию.
Как-то на работе меня пригласили к телефону. И взволнованный голос Геннадия Парамонова сообщил: