– Он вышел.
***
После отставки Панчикова, телефон в его доме тоже умолк. Иногда, правда, звонила дочка, предупреждая, что недолго задержится на очередных её важных курсах. Пётр Васильевич быстро свыкся с такой сдержанностью со стороны средства заочной связи. Но сегодня аппарат будто расслабило. Он давал о себе знать каждую минуту. Панчиков, было, обрадовался, подумав, что вновь при деле. Но, оказывается, всё время кто-нибудь ошибался номером. Подустав от чужих огрехов и пригорюнившись, отставной чиновник уже постановил: до завтра более трубку не поднимать. Но телефон не умолкал, и едва уловимая надежда, а отчасти прежний обычай многие дела производить по телефону, одолели его нетвёрдое решение. Он очередной раз подготовил голосовую интонацию радостной и свежей, затем заученно сказал:
– Ало, Панчиков.
– Папочка, ты чего разболтался, сил нет никаких до тебя дозвониться, всё время то занято, то никто не подходит; ну, ладно, я хотела тебя предупредить ещё раньше, но вот как-то всё… знаешь, я ночевать буду в другом месте, всё в порядке, и волноваться, наверное, не стоит. Ладно?
– Ты, значит, будешь ночевать не дома, а мне, значит, ну, нет никакого повода волноваться. Ты хоть малость соображаешь?
– Ну, папочка, это очень срочно, я потом тебе всё расскажу, а теперь через полчаса я улетаю.
– Ты что, намазалась чем, или так, по современной вашей методике перемещаешься? Да не первое мая нынче, чтоб на Лысую гору лететь, – попытался пошутить отец, памятуя о последних занятиях дочери на курсах некого новейшего духовного усовершенствования.
– Я по-современному, папа, на самолёте, не на Лысую, я тебе потом расскажу, ладно? Пока.
– Ну, только если пока…
И телефон снова надолго онемел.
Жена от Панчикова давно ушла. Однажды и навсегда. «И не вздумай меня искать». Настоящий приговор, не предполагающий обжалования. О причинах такого происшествия он даже думать не собирался. Всё равно ошибёшься. А собственные призывы к разборкам в недрах совести, разума, и прочие родственные действия, – попросту не доходили до его сознания. Смирился. А потом привык. Соломенное вдовство и сделало его заведующим отделом райисполкома. Однолюб по натуре, он не позволял себе увлечься другой женщиной, а тем более, снова жениться. Так пришлось ему погашать порой вспыхивающие, затем подолгу тлеющие эмоции печали при помощи профессионализма в бюрократии. Но, в конце концов, и спасительная бюрократия оставила его, вернее, выставила. А нынче вот и дочь впервые сделала его полностью одиноким. Есть ли замена любви?
Бывший заведующий отделом райисполкома, бывший чей-то муж и человек, пробующий на вкус участь бывшего отца, незаметно для себя уснул, вот так, сидя за столом, уткнув лицо вместе с глазами в добытую им карту острова на письменном стекле.
Ему приснилось новое политическое устройство, состоящее из двух пар независимых властей. Царя и боярской думы – это власти, которые им принадлежат по праву рождения. Верховного судьи и государственной управы – их выбирает население. Народ может также, в случае чего, сместить царя да боярского думателя. Тогда их заменяют ближайшие родственники. Хотя эти власти особой силы не имеют. Они так, на всякий случай, а без такого случая – для украшения. И будто он, Панчиков, зашёл на избирательный участок голосовать за кого-нибудь из кандидатов на пост главы госуправы и ещё кого-нибудь на пост верховного судьи. Точнее, голосование тут оказалось протестным. Оно удобнее – вычёркивать тех, кто негоден. Внутри избирательного участка на одной стене висел портрет царя, а на другой – групповой портрет членов боярской думы. Их Панчиков не выбирал, но интуитивно чувствовал: они висят на стенках по праву. Фамилии у всех звучные, родовитые. Пётр Васильевич примерил мысленно свою фамилию к ряду бояр, невольно смутился. Её буквы отскакивали оттуда, подобно штукатурке от полированного гранита. «Зато я имею право голоса лишить любого из них боярского звания, – подумал он, – я даже имею право голоса лишить царя его прав». И слово «Панчиков» ровненько улеглось в русло симпатии. Смущение прошло.
Проснулся Пётр Васильевич от неудобства. Небо смотрело сквозь лоджию в незашторенное окно своей ранней осенней прозрачностью. Вообще все миры, любые обитатели вселенной, просвечивали сквозь друг друга, и линии наиболее отдалённого из них были видны столь же чётко, насколько и случайно висящий кусок провода, отнятый от электрического тока, явно вырисовывал никчёмную линию подле окна сбоку от лоджии. Панчиков привстал, опершись кулаками о стол, запрокинул голову. Он сжал веки, отвернулся от оконного проёма, чтобы ни один из внешних миров не достал его сознания. До дивана далеко идти не привелось. Он, неубранный ещё с утра, нарочито белел вблизи стола. Покряхтев с лёгким стоном, не оголяя глаз, Панчиков разоблачился. Затем недолго постоял он у окна, осторожно отомкнув веки, но прищурившись. Глядел только вниз, на пустынную набережную, носящую имя отечественного цареубийцы, и далее наискосок – на берег противоположный, где за поворотом начиналась набережная имени цареубийцы зарубежного.
“Ох”, – единственно что промолвил он про себя.
Потом, то ли забыв зашторить зияющую оконную дыру, то ли не имея на то желания, то ли умышленно оставив открытой связь пространств, он улёгся в полутораспальное ложе. И продолжал теперь уже с низкой точки, сквозь сомкнутые веки смотреть в окно из крохотного объёма комнатки на великое пространство над рекой, не сдерживаемое ни береговым гранитом, ни махиной Смольного монастыря. И снова уснул.
Хотя Петру Васильевичу было всё равно, кого избрать в судьи, тем более в госуправу, он внимательно прочитал все жизнеописания и все чины кандидатов под пристальным взглядом царя со стены. Правда, избиратель посетовал на то, что не было приложено фотографий, тогда бы он сравнил их с боярами на стене. Однако из всего списка самым экстравагантным ему показался некто Контрдансов, а самым скромным – некто Пациевич. Их обоих Панчиков и вычеркнул. Это в судьи. А в госуправу он вычеркнул всех. Потом вернулся к судьям и тоже повычёркивал остальных, а в пустой рамочке вписал: “Старогорницкий”. В жизненном обиходе человек с такой фамилией не попадался. Невозможно предположить, откуда появилось это слово. Звук понравился? Или иное неведомое параллельное чувство побудило всё-таки к выбору достойного кандидата? Мы пока затрудняемся уловить причинно-следственную связь его поступка.
Исполнив гражданское право, сновидец будто бы вышел на улицу. А там и лиц людей нет. Так, кое-кто, да те со спины и далековато. Лишь кувыркались на ветру отклеенные от стендов предвыборные плакаты с лицами кандидатов. Что необычно, так слишком светло кругом, и солнце восседает заметно выше, чем у берегов Невы, но все редкие прохожие и все вывески на улице изъясняются исключительно по-русски. И деревья вроде бы незнакомые, ранее не виденные им даже в кино. К тому же – сквозное безмусорье (если не замечать плакатные кульбиты). И некоторая… как поточнее бы выразиться… щедрая скромность, что ли, пронизывала окружение. Не похоже на всегдашний обиход там, дома. Там – и щедрость, и скромность – плотно окутаны безудержной спешкой бестолкового существования. Кстати, а где вообще дом Панчикова, очаг его родной? Он не знал ничего о нём и не мог понять, куда идти после голосования. Да и кроме ощущения гражданского права, иных чувств и позывов, попутных и поперечных, он не испытывал ни в сердце, ни в уме. Подхватив влетевший ему прямо в руки один из плакатов, при лёгком порыве тёплого ветерка, он опустился на изумительно удобную уличную скамейку, пробежал по агитке равнодушным взглядом, но с затупленными остатками пытливости. Там сияло цветное фото застенчиво улыбающегося кандидата Пациевича, им вычеркнутого. Пётр Васильевич вспомнил, будто он уже когда-то слыхивал эту фамилию. И, кажется, от дочери. Ну да, в связи с последними её занятиями. Она так и говорила: «хожу на Пациевича». Но по рассказам дочери о содержимом тех занятий он представлялся Панчикову почтенным старцем, имеющим глубоко посаженные светлые очи под могучим открытым лбом. А тут – мальчишка с рыбьими глазами да сильно заросшей головой, включая лоб, этакий типичный любимец американской публики. «Историк, философ, инженер, проповедник», – избиратель читал слова, составленные из букв, обрамляющих портрет правильной окружностью.
– Папа, ты здесь? Почему? – он как бы услышал голос из-за спины.
Выкинув плакат, он как бы обернулся. Там стояла его дочь рядом с лохматым рыбоглазым кандидатом, оказавшимся несколько постарше портрета на плакате. Пётр Васильевич как бы понимал, благодаря чему он тут, поэтому шепнул, дабы ненароком не разбудить себя:
– Я тут во сне. Это несложно. А ты что, на самолёте сюда так быстро прилетела?
Дочь вопросительно глянула на Пациевича.
– Нет, перед нами явная небывальщина. Перемешивание эксперимента и снов – это настоящая дискредитация науки, – ворковато и неразборчиво, глядя на кончик своего носа, молвил удивлённый Пациевич, – Наденька, узнайте у него ещё что-нибудь. Я не понимаю, вдруг, здесь вышло дурацкое совпадение, – при последних словах Пациевич сделал шаг назад, выпрямился за спиной Наденьки.
Она спросила:
– Папа, а что ты сейчас делал?
– Исполнял гражданское право. И вычеркнул твоего приятеля. Скажи лучше, кто тебя сюда закинул? Я что-то подозреваю. Тут не просто сон. То место, где мы сейчас находимся, очень далеко от дома, и твой самолёт должен быть ещё в пути.
– Да я улетела в Ухту, папа, в Ухту.
– Да-да, мы в Ухте, проводим эксперимент, опыт. Но ваше присутствие здесь нас обескураживает, сбивает с толку. Такая встреча не согласуется ни с одной научной теорией, вообще такого контакта не может быть, – сказал кандидат из-за наденькиной спины, торопливо, не без нервозности.
Панчиков знал (не только благодаря кроссвордам, а также по служебным делам), что Ухта недалеко от Полярного Круга, поэтому он издевательски указал Пациевичу на полуденное солнце, висящее слишком высоковато для тех широт, ткнув туда указательным пальцем, а затем постучал средним пальцем себе по лбу. Пациевич и Наденька смотрели на Петра Васильевича, но его манипуляций не замечали, потому что их взгляды и вообще их головы пронизывало удивление. Они уже ничего не говорили, а просто стояли друг за дружкой, вроде матрёшек на художественном рынке.
Пётр Васильевич поднялся со скамейки, не проявляя заметного интереса ни к встрече этой, ни к её внезапности, даже полной недопустимости, как пояснил историк, философ, инженер, проповедник и кандидат, и пошёл по направлению к океану, чей прибойный шум доходил до стен избирательного участка.
Там, где искусственное мощение кончалось, и начинался природный песок, на декоративной стене красовалась мозаичная карта сей земли, сего царства-государства – в точности схожая с вынутой Панчиковым из бутылки. И параллели с меридианами не забыты. Только на ней была ещё стрелочка, глядящая на то место берега, у которого находился Пётр Васильевич. Она касалась чётко нарисованной бухты на юго-востоке, обширной и продолговатой. По-видимому, здесь очень заботятся о случайно потерянных прохожих. Значит, Мойка, где он выловил зарубежную бутылку, вытекала, протекала и впадала далеко-далеко за спиной. Или её течение велось также вдалеке, но впереди, что совершенно одинаково, если всё-таки считать землю шарообразной.
Рядом с декоративной стеной, словно подчёркивая границу между искусственным мощением и естественным песком, на горлышке вверх дном стояла чистая порожняя бутылка, точь-в-точь похожая на обычную нашу, на из-под «Столичной».
***
Афанасий Грузь попал на побережье белого острова Теrrа Pacifica, не снабжённое мозаичной картой и указателем на ней. Однако настоящая поверхность его не вполне оказалась такой уж белой. Только песок и камни блистали белизной, хотя, при более тщательном изучении, можно обнаружить в них кремоватые, розоватые, а то и зеленовато-голубоватые оттенки. Прочие вещества на острове имели разные иные цвета. Правда, от изобилия дневного света и они казались почти белыми, похожими на то, что бывает в передержанной обращаемой цветной фотоплёнке. Что касается здешних людей, цвет их пока неизвестен по причине откровенного безлюдья.
Учёный опустился коленями на песок. Сел, водрузив остальное тело на пятки. Он почерпнул обеими руками двойную горсть песка вместе с мелкими камушками, внимательно осмотрел их составляющие материалы. Знания геологических наук ещё не покинули его, несмотря на изменение профиля института.
«Альбит плагиоклаз, – догадался он, – порода изверженная». Песок вместе с камушками ссыпался с переполненных рук. «Или известняк, порода осадочная», – продлил он поток сметливости.
– Скорее всего, и то, и другое, – произнёс вслух учёный человек, отряхивая руки от песка скользящими хлопками.
Звук получился звонким и ясным, будто в пустом павильоне киностудии. Тут же и птица местная или перелётная откликнулась чистым чириканьем. Грузь обернулся на голос предположительного местного жителя, увидел маленькое деревце, лохматое и ветвистое, а на его макушке сидело глазастое пернатое существо, тоже маленькое, коренастенькое и моргало веками снизу вверх.
– Салют, абориген, – вежливо сказал Афанасий, поднимая с пяток, а потом и с колен остальное тело, продолжая хлопать ладошками; звук производился тонко и хрупко, – ты настоящий или нарисованный?
– Скорее всего, и то, и другое, – картаво, но смачно отозвалось от деревца. Затем пересмешник расправил крылья, которые неожиданно оказались немалых размеров, оттолкнулся крепкими лапками от ветки, взмахнул этими белоснежными парусами и быстро удалился, растворяясь в белёсой синеве неба, не оставляя никаких поводов для дальнейшего диалога.
Безлюдье не нарушалась. Надо было куда-то идти. Но Грузь не знал и не догадывался, в какую часть видимого света ему предстоит двигаться. Морской берег сулил два противоположных направления. “И то, и другое”. Подсказчика в выборе движения поблизости не оказалось. Оценив наскоро своё положение, он решил сэкономить на раздумьях, да двинулся тем же курсом, что и смекалистая птица, обладающая ёмкими выразительными очами, владеющая великолепным вокалом. Пожалуй, она и есть тот самый, недостающий подсказчик. Так Афанасий и поскакал с камня на камень, растопырив руки, но не взмахивал ими, оттого слишком высоко не взлетал.
Меж камней то там, то сям повылезали крепыши-деревца, похожие и непохожие на то, первое им увиденное. Но горизонта они почти не заслоняли: ростом пока не выдались. А на черте между небом и землёй возвышалось несколько чётких треугольников, наподобие знаменитых пирамид в Гизе, только чуть поострее. Масштаб хоть и нелегко было найти, но в оценке Грузя размеры местных доминант явно превосходили фараоновское величие. И он, пожалуй, не ошибся. Их грандиозность подтверждалась по мере приближения к ним. А именно: они упрямо не приближались, словно поселив себя навечно за горизонтом.
Ни дорог, ни даже тропинок не попадалось. Ничего не напоминало следов человека и других существ, обычно передвигающихся по земле. «Наверное, все тут летают, – подумал Грузь, критически оглядывая ноги, – а это приспособление для передвижения здесь явно неадекватно среде». Он немного пригнулся, чтоб повнимательнее, будто впервые, оглядеть своё неотъемлемое средство передвижения, и тут же увидел пустую консервную банку, лежащую на ребре позади его левой пятки. На золотом фоне ультрамариновыми буквами было качественно отпечатано красивым шрифтом: «огурцы тихоокеанские, пряного посола». «Даже банки», – закончил Афанасий мысль о полётах и поддал пяткой артефакт островной цивилизации, не обращая особого внимания на вполне понятный ему здешний язык. И поскакал дальше, не заметив, как свободная металлическая тара взметнулась вверх и, согласно правилам пространственной траектории, связанной с силой земного притяжения, спустя определённый отрезок времени нашла себе новое место покоя в ветвях ближайшего деревца коренастой внешности. Грузь не видел и того, что её без промедления облюбовала местная змеюка, свернулась внутри неё в калачик, точнее, в спиральку.
***
Долго ли коротко продолжался коллективный шок от внезапной отправки Афанасия в путешествие по линиям перспективы, но учёный люд, обитающий в НИИ «Притвор», показал, что он устроен манером удивительнейшим. Его мало смущают подобные реальные события. Мысль, она вообще неизвестно откуда является, обосновывается в головах, живёт сама по себе, невзирая на обстоятельства. Научная беседа воскресла. Тем не менее, воссоздавшись, она потекла несколько под иным углом зрения. Наверное, поступок Афанасия, пусть не поколебал, но окрасил науку некоторой новизной. Иван снова, по настоянию Нестора, говорил избранными приёмами, то есть он старался излагать мысли образными конструкциями. А слушатели, конечно, по-прежнему, как и мы, продевали его речь сквозь игольное ушко собственного видения вселенского окружения и сквозь ткань личного опыта в собственном микрокосме. Рассказ Ивана самопроизвольно оборачивался самобытными одеждами, создавая некую мысленную убедительность. Поглядим, что поселилось, например, в голове Нестора.
Он воевал со скукой, несмотря на свежие мазки научного полотна. Он всегда это делал. Поэтому и занятия менял, как можно чаще. Вот и теперь, слушая рассказчика, он тасовал в уме различные области своих интересов да упаковывал в них образную мысль Ивана. Многомерность массы, столь же развитая, что и многомерность пространства – вот одна из интеллектуальных сфер Полителипаракоймоменакиса. Появилась она от ревности к пространству или интуитивно, не знаем. Скорее, от ревности. Так, по его мнению, тяготение тоже имеет своеобразную длину, ширину и толщину. Их надо бы обозначить подобающими тремя буквами. Одну он уже придумал. Для толщины. Она похожа на перевёрнутую «Т».
А не менее того Нестор Гераклович обхаживал вездесущую творческую силу иррациональности любых взаимоотношений. Иррациональность он вообще ставил во главу угла при возведении по сути любого изобретения или открытия. Надо сказать, из всего иррационального он предпочитал “золотое сечение”, умел его распознавать повсеместно, с радостью, перетекающей в безмерное восхищение.
(«Золотое сечение» – наиболее очевидно в геометрическом соотношении двух частей отрезка, где малая часть относится к большой части, в точности так же как большая часть относится ко всему отрезку в целом. Этой темой занимаются учёные и художники, начиная со времён древнего Египта и продолжая в наши дни. Данная тема неисчерпаема, так как присутствие «золота» прослеживается во всех проявлениях природы и искусства. И при сотворении мира).
Но, не будем говорить за него, предоставим слово собственно ему. Скука, так скука.