– А я сама не знаю, кто я такая. Имени у меня нет. А может быть, уже нашлось, ты меня назвал: «фотография». – Она быстро при этом замотала его лицо своей белой накидкой и встала.
– Мне больше всего подходит это имя, – теперь несколько сдавленно и приглушённо слышал Афанасий продолжение слов модели сквозь её же драпировку.
– Хотя нет, оно слишком длинное – Фотография – зови меня просто, Графия или ещё проще, Граня.
Пока Грузь распутывал тряпку да скидывал её с лица, пока, наконец, избавил очи от белой пелены, приподнялся на руках, – никакого человеческого существа поблизости не оказалось. Пусто. Даже намёка нет на недавнее забавное происшествие. Он встал, многократно обегал глазами окрест себя. Никого. Попробовал, было, крикнуть это слово «Граня», только оно, из-за нелепости происходящего, плотно застряло ещё на дне лёгких, на поверхности диафрагмы, он лишь задержал дыхание, комкая в руках бывшую одежду фотомодели – единственное доказательство чего-то действительно здесь происходящего. Затем, проделав густой с посвистыванием вздох, скомкал до конца материю в мячик, величиной примерно с волейбольный, кинул её назад, не глядя, как недавно пнул консервную банку. Мячик упал на белый морщинистый камень. И, по всем законам маскировки, стал неотличимым от него. Но Афанасий не обернулся. А когда, после непродолжительных прыжков по камням, он вспомнил о судьбе, подкидывающей вещицы по ходу жизни человека, на первый взгляд вовсе ненужные, но впоследствии необходимые, то остановился. Без колебаний вернулся на то место, где выкинул ткань (или ему показалось, что он вернулся именно туда). Опять обегал глазами вокруг себя. Искомое не обнаруживалось. А ещё мешало устойчивое воображение, заслоняющее взор. В нём неотвязно вырисовывалась эта Граня, свободная от одежд, скачущая по ближним и дальним камням, своими линями изгибов так похожими на её собственные выпуклости; или она стояла здесь, упрятав себя в соседней расщелине, и посмеивалась над ним.
И тут показалась его знакомая птица с крыльями-парусами. Она, планируя кругами, целеустремлённо снижалась. Затем, задрав вертикально оба крыла, опустилась на камень, выступающий прямо перед глазами Грузя, и, без всякого промедления, снова взмахнув парусами, стремительно взнеслась в небо, держа в лапах кончик того самого, белого полотна, послужившего материалом для изготовления Грузём волейбольного мячика да выкинутого, не глядя, в аут. Бездумно утраченная им ткань расправлялась на ветру, делаясь длинным шлейфом, растворялась в белёсой голубизне купола небесного вместе с несущей её птицей в направлении пирамид на недостигаемом горизонте.
Грузь проводил взглядом птицу, а затем долго смотрел на камни, белые, покатистые. Они потаённым зрительным образом всё более и более походили на детали живой, но невидимой ныне фотомодели. Такое навязчивое подобие настолько вклинилось в зрительный нерв Афанасия, что он теперь ничего не видел вокруг, кроме лишь единственной, распространяющейся всюду вдаль Грани, с которой птица сняла последнюю одежду и унесла в область пирамид. Холодок начал охватывать учёного от такого положения его. Как-то и прыгать по таким камням неловко стало. Он схватил себя за голову и, опускаясь, где стоял, застыл в такой же позе, что в момент изначального появления на острове. И закрыл глаза.
Каменная аллегория женщины показывалась и сквозь веки. То поэтическое настроение, неодолимо охватившее Афанасия из-за недосягаемости родника, теперь ещё более возросло.
– «Грудь женская! Души застывший вздох – суть женская», – нечаянно всплыли в памяти поэтические, но не лишённые тайного смысла, строчки несравненной Марины, и озвучились.
Но тайный смысл в этот момент особо не схватывался. Тайный смысл разбегался, растеривался меж простого зрительного впечатления. Афанасий, хоть и большой любитель символов, пока не более чем обозначил для себя существование тайны. Лишь выставил символ на видное место без намерения туда углубляться. Он довольствовался одним намёком.
Тишина стала наполняться тёплым шуршанием отдалённого моря. Затем – к нему присоединилось едва слышное урчание родничка у его ног. А позже – прозвучали совсем неслышные колебательные движения листочков на деревце, что также о чём-то призадумывалось позади него. Афанасий слушал, слушал это скромное содержимое тишины, стараясь не дать пробудиться в голове более ни единой мысли, ни единому образу. Пусть вольный слух не затмится даже самым привлекательным иным ощущением. Он и раньше так часто делал, когда хотел сосредоточиться на чём-то одном, чего пока не знал. Незрячая интуиция на ощупь ходила по неподвижному ровному полю мысли, одним лишь ей присущим чутьём останавливалась в нужном месте, будила там сознание. Мысль раскрывалась на этой арене, поднималась на вершину сосредоточения. Тогда-то Афанасий в восхищении отворял глаза, фокусируя взгляд на бесконечности, развивал открытую мысль далее, подвергая экспансии всё оставшееся поле. Так, взволновав ум вневременными колебаниями на вполне определённый лад, он готов был творить.
Сейчас его ум был взволнован белыми, упруго покатистыми камнями от горизонта до горизонта, а интуиция – то ли замерла в неподвижности, то ли потеряла чуткость осязания. Никакая продуктивная мысль ничем не пробуждалась. Таков был нынешний склад его ума.
(Вскоре после того)
Открыв глаза без предположительного восхищения, Грузь увидел снова присутствие человеческое на острове. Недалеко от него, в бездонном пеньюаре, стояла необъятная Роза Давидовна, растопырив руки в стороны, заслоняла собственным изображением половину огромного мира, окружающего Афанасия. Её общий вид аккумулировал в себе всё женское сословие, по-своему намекал на процветание тут ничем не ограниченного царства этого человеческого пола.
– Лепесток?! – Афанасий не то, чтобы обомлел, или, скажем, обрадовался, он просто ничего не понял из происшедшего около него. Закрыл глаза, но теперь при помощи рук.
– Ну и Амазония, – он выдавил из себя в ладони звук приглушенного шёпота.
***
Совершенно незаметно, тьма, завихряясь вокруг города Ухты, набрала, как говорится, обороты, захлестнула одним из бесчисленных широких рукавов почти весь гигантский Санкт-Петербург, уподобив течение времени самой заурядной ночи. На него упала тень.
Времяпослушное население немедленно решило отойти ко сну. А Роза Давидовна спала беспокойно. Она даже несколько раз вставала, и её ходьба по комнате казалась плаванием, напоминающим передвижение народного хора «Берёзка». Однако пения у неё не получалось – она лишь тончайше поскуливала и тихо всхлипывала. Более никаких звуков не исходило от её мелко дрожащей фигуры. Соломон Михоэлевич, супруг её, при этом полувставал, замедленно моргал длинными верблюжьими веками. Он в душе понимал состояние Розы, не препятствовал излияниям её чувств.
Когда Роза Давидовна делала открытие о собственном успокоении, она укладывалась обратно с зачатком уверенности в чём-то хорошем. Но потом снова вставала, предполагая, что недурственного-то мало во всём том, о чём ей думалось. Но само желание увидеть чего-нибудь славного всё-таки перевесило, наконец, предположительную реальную его недостачу, и она с твёрдой уверенностью в победе всего доброго над злым, улеглась на более долгий час. Соломон Михоэлевич при этом полулёг и, едва выждав, когда супруга его несмело, прерывисто, но спокойно засипела, тоже уверенно улёгся целиком. И тут же заснул. Совершенно беззвучно.
Розе снилось всякое о работе. Собственно работы ей, конечно, видеть не довелось. Были только сотрудники, было некое помещение. К удивлению Розы, присутствовали вообще все сотрудники одновременно, хотя для такого собрания не случилось хоть сколько-нибудь сильного повода. И вот, это помещение, эти все коллеги, в момент начала сна, и Роза ещё не осознала, начался ли у неё сон, а не продолжилась явь, всё увиденное стало стремительно уменьшаться, да с такой поспешностью, что вскоре она оказалась одна в сущем пространстве. Затем возникший новый мир принял обыкновенное для земного человека состояние, и она почувствовала себя на совершенно неузнаваемой земле, что ловко усеяна белыми камнями да успешно увенчана пирамидами на горизонте. На одном из удивительных камней она будто увидела Грузя. У неё тотчас перемешались чувства и память меж собой. Ведь все сотрудники недавно были в помещении, значит, Афанасий тоже присутствовал, а теперь вот он опять явился, но здесь, вместе с Розой в таинственном, хоть вполне обычном пространстве. Но было же, когда Грузь ещё днём исчез в глубинах карты земной природы. Именно это событие причинило Розе столько чувственных испытаний да бессонницу в придачу. Впрочем, и в настоящий час, меж белых камней и далёких пирамид полным ходом светил день. Поэтому Роза Давидовна, заимев тут восторг, близкий к экстазу, но, помня предыдущее трагическое событие, не могла определить, по какому такому поводу она ликует. То ли радость явилась из-за её удачного улетучивания в неизвестность, но не одной, а с Афанасием, то ли оттого, что Афанасий вот так вот счастливо отыскался, хоть пропал вчера бесследно.
«Афонюшка», – губы Розы шевельнулись, пропуская через себя и выдох, и торжество, но звука не произвелось.
Грузь сделал на неё будто бы круглые глаза. И крикнул, слышно крикнул, со звуком:
– Лепесток?!
Спустя кой-какое время, пока длилось изумление Грузя, доколе делались попытки Розы Давидовны свести впечатления, – от области пирамид примчалось эхо:
– Е-эс-со-о-то-охх!
Вслед за эхом оттуда прилетела подозрительная птица с огромными белыми крыльями, шевелящимися только самыми кончиками, закружила над Розой, гневно сверкая смышлёными глазами, сощуренными нижними веками. Она даже несколько раз похлопала сновидицу по щекам кончиками крыльев, шевеля ими более упруго и учащённо. В полёте она вытягивала золотистую налитую шею, чтоб клюнуть Розу в наиболее интересное место.
«Грузик», – снова беззвучно шевельнулись губы Лепестка, но пропуская уже не радость, граничащую с экстазом, а мольбу о спасении от назойливой птицы.
– Афонюшка-а-а! – Она проснулась, открыв глаза, а в них исчез всегдашний блеск.
Супруг полулежал на локте, с тревогой глядел на её рот, внезапно замерший в состоянии извлечения звука «А». Длинные веки его чуть ли не загнулись вверх
– Зоник, – он подтолкнул её другим локтем, и та пошевелилась, медленно закрывая рот и глаза.
Тело её обмякло.
– Как ты меня напугала, – продолжил супруг, с силой вбирая в себя воздух, – я подумал, что ты померла, – он упал с локтя. После громкого выдоха ещё промолвил, но шёпотом:
– Посмотри на себя в зеркало, ты же бледная, ну, всё равно, что кафель в нашей ванной.
Роза Давидовна беспомощно сползла с кровати, охая, но без звука, тяжело прошла в ванную, включила свет. Когда она взглянула на себя в маленькое круглое зеркало над умывальником, то, вправду, там вместо её отражения белел сплошной кафель. Она подвигала голову с боку на бок, вверх-вниз, но по-прежнему сияла одна белизна, более ничего. То есть зеркальце как бы превратилось в прозрачный диск, а сквозь него просвечивала облицовка ванной.
Либо прав был супруг по части невозможной бледности её щёк, либо ещё длилось невозможное обитание Розы на невероятно далёкой белой земле.
***
– Ну, Принцев, иди сюда. Он хоть и Пациевич, понимаешь, от слова «пассив», тихий, но пожрать молодец. Тут запасов на неделю для таких, вроде меня, – послышалось из дальнего угла помещения без окон, что пряталось среди иных обиталищ, где покорно спали труженики большого поселения с названием бодрого и одновременно тяжеловатого содержания – Ухта.
– Тихий, он же Великий, – с выдохом, отдалённо напоминающим усмешку, вымолвил Борис Всеволодович.
Его интонация таила ещё влекущуюся прорваться нелюбовь к кому-то из присутствующих.
– Ии, Ии (Иди, иди), – с полным ртом еды продолжал звать его Нестор Гераклович, – иессь уохо ууссово (Здесь много вкусного).
В голове и в потёмках души у Принцева тоже что-то продлилось, и с радостью Нестора не пересекалось. Странные позывы томили его, но они были пока загадочными для него, вместе с тем, казались неизмеримо важнее запасов еды.
– Васвушша-цц, Вассивеиш (Послушай, Пациевич), – Нестор освобождал рот форсированными глотательными движениями, одновременно царапая ухо со вдетой в него серебряной серьгой, – цц, а ты можешь оттуда чего-нибудь достать? Ну, проникнуть куда-нибудь, в такое очень даже чудненькое пространство, на твоём, как ты его иногда называешь, прницателезаторе, а заодно прихватить там тоже чего-нибудь чудненького, а?
– Не знаю, как вас по отчеству, – вспыхнула тут Наденька, – но очень даже нечудненько превращать высокую науку в орудие добычи. Ведь вы такой умный, весь пол измозговали, а так говорите.
– Ну, ладно, ладно, – едок говорил рассеянно, выискивая глазами, полными жаркого аппетита, наиболее примечательный кусочек на противне, – вам, конечно, спасибо за комплимент и за удачное выражение насчёт измозговывания пола. Да. Ну ладно, не прихватить, а наоборот, положить туда чего-нибудь, что не слишком жалко. Уэтть ожжо туоить-цц уазуввое, уоввое, иэшщое (ведь можно творить разумное, доброе, вечное).
Принцев не выдержал более такого испытания на выделение соков пищеварения, но, не бросая собственной затаённой заинтересованности к обстановке данного помещения, подошёл к тому месту, где Нестор Гераклович наслаждался чревоугодием.
– Бери, бери, Боря-цц. Чего бы такого попить? – глаза Нестора, немного поостыв, метали взгляд по окрестностям противня, – о! «Столичная»! Откуда она у тебя, Пациевич?
– Это не она, – сказал Борис Всеволодович, – правда, похожа, но только не наша бутылка.
– Импорт, – Нестор покосился в верхний угол помещения одним оком то ли с недоумением, то ли с подозрением, – в Ухте брал?
Пациевич отвернулся от них, пребывая во многократной неловкости от всей кучи происшествий, свалившейся на его тоже умную голову, и без того утомлённую собственной каторжной работой.
– В Ухте, в Ухте, – пробормотал он, – здесь всё импортом завалено.