Трудно быть Анискиным - читать онлайн бесплатно, автор Ярослав Золотарёв, ЛитПортал
На страницу:
6 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

— Да. Я обещал. И я написал. Вот. — Он отнял ладонь от письма. — Это копия. Письмо в физико-математическую школу при Академгородке ушло позавчера, с «Пролетарием». И копия — в обком комсомола. Мальчика заберут осенью. На государственный счёт. Его будут учить лучшие учёные страны. Фёдор Иванович, вы же понимаете: здесь он погибнет. Здесь у него нет будущего. Здесь он будет всю жизнь чинить заборы и красть фары. Его необходимо изъять из среды.

— Изъять, — повторил Анискин. Он выговорил это слово медленно, будто пробовал на вкус. — Из среды. Это как Генку, что ли? Тоже изъяли.

Руматов покраснел.

— Это совсем другое…

— Другое, — согласился Анискин. — Ладно. А ты Витальку спросил? Хочет он, чтоб его изымали?

— Он… я ему говорил. Он обрадовался.

— А мать его, Алевтину, спросил?

Руматов молчал.

— Не спросил, — сказал Анискин. — Ну да. Чего её спрашивать. Она баба тёмная, она на ферме работает, она в Академгородках не разбирается. Ты за неё, товарищ Руматов, решил. Да ещё и в обком написал. Чтоб, значит, наверняка.

Он помолчал, глядя в окно. Потом заговорил — тихо, медленно, без всякой злости.

— Ты, товарищ Руматов, дом-то Прокофьевых видал? Двор видал? Забор видал новый? Крышу? Петуха на коньке? Это всё Виталька. Алевтина гвоздя забить не умеет. Отец ушёл, когда Витальке три года было. С тех пор Виталька в доме мужик. Один. Ты его осенью изымешь — кто им дров на зиму наготовит? Кто крышу подлатает, когда протечёт? Кто колодец почистит? Алевтина? Она одна в этом доме за зиму сгинет, товарищ Руматов. А может, и не сгинет, у нас тут не дадут. Да только каково ей будет, а? Каково Витальке будет в этом твоём Академгородке, ежели он будет знать, что мать тут одна, в холодной избе, с дырявой крышей?

Руматов смотрел в стол.

— Ты, товарищ Руматов, говоришь: здесь он погибнет. А он не погиб. Он здесь машину построил. Здесь. В Кедровке. Из кедровских фар, в кедровской кузне, при кедровской луне. Крылья-то, товарищ Руматов, у него здесь выросли. А ты их — по почте. В Новосибирск. В обком комсомола.

Он поднялся.

— Учиться ему, конечно, надо, — сказал он. — Я не против. Захочет — поедет. Сам. Когда мать на ноги поставит, когда сам надумает. Я ему и сам помогу, и председателя заставлю, и всю деревню. А только не так, чтоб по бумаге, из обкома, а его самого не спросили. Не так, товарищ Руматов. У нас тут так не делают.

— А как делают? — спросил Руматов тихо.

— А так делают, — сказал Анискин, — что сперва машина должна полететь. А потом уж поглядим.

Он взял со стола «Теорию крыла» и сунул под мышку.

— Письмо своё отзови, — сказал он уже от двери. — Как хочешь, а отзови.

6

Дело о пяти покражах Анискин закрыл в два дня, не написав ни одной бумажки.

На следующее утро он пришёл к председателю колхоза — молодому, недавнему, присланному из района на смену предыдущему, который теперь сидел на лавочке у конторы третьим, — и, не садясь, сказал:

— Стекло твоё с моторки нашлось. Его Виталька Прокофьев взял.

Председатель побагровел и начал было говорить про хищение колхозной собственности, про ответственность, про то, что надо сообщить, но Анискин его перебил:

— Ты, Сергей Иваныч, погоди. Ты погоди сообщать. Стекло он тебе вернёт. Не то, а другое, лучше. Он умеет. Он тебе такое стекло выгнет, что ты на моторке до самого Колпашева без единой брызги дойдёшь. А фары и аккумулятор он отработает. В колхозной мастерской. До конца лета. Без оплаты. Ты ему только скажи, что надо делать, а уж он сделает. Ты таких работников, Сергей Иваныч, в районе с фонарём не найдёшь.

Председатель долго молчал. Он был человек городской, недавний, Анискина побаивался и не понимал, а потому спорить с ним не решался.

— А мотор? — спросил он наконец. — Мотор-то милицейский. Государственный. Его ж в район надо…

— Мотор списанный, — сказал Анискин. — Я его ещё раз спишу. Задним числом. Это уж моё дело.

На том и порешили.

А вечером того же дня Анискин надел чистую рубаху, причесался, побрился и пошёл по деревне.

Он обошёл десять дворов. Колотовкина, который, оказывается, до сих пор с ним не здоровался. Братьев Паньковых, которые были хулиганы, но мотора не брали. Учётчика Ерёмина с его радиоприёмником. Витьку-киномеханика. И ещё шестерых. В каждом дворе он стоял у калитки, снимал фуражку — он для этого даже фуражку надел — и говорил одно и то же:

— Ты, это… ты извиняй меня. Я на тебя думал. А это не ты. Это я, старый дурак, ошибся. Ты извиняй.

Мужики пугались. Мужики не знали, что отвечать. Колотовкин, который воевал в разведке и ничего на свете не боялся, растерялся до того, что предложил Анискину выпить, и Анискин выпил, хотя не пил днём уже лет десять. Младший Паньков, Семён, хмыкнул и сказал: «Ладно, дядя Анискин, бывает», — а потом долго смотрел ему вслед, и лицо у него было непонятное. А Витька-киномеханик, который был подозрительный, вообще ничего не сказал, только кивнул и закрыл калитку, и Анискин потом полдня думал, простил его Витька или нет.

Домой он вернулся затемно, усталый, будто весь день косил.

— Ну? — спросила Глафира.

— Всех обошёл, — сказал Анискин и сел на лавку. — Десять дворов. Всем поклонился.

Глафира посмотрела на него долго. Потом поставила перед ним самовар и сказала тихо, чего никогда ему не говорила:

— Ты у меня хороший, Анискин.

Анискин поперхнулся чаем.

7

Первый полёт был ночью.

Так решил Анискин. «Ежели не полетит, — сказал он Витальке, — так чтоб никто не видел. А ежели полетит — так и при всём народе можно будет. Потом».

В субботу, около полуночи, они втроём — Анискин, Руматов и Виталька — выкатили машину из сарая и повели её к яру, к старому осокорю. Вели осторожно, как ведут больную лошадь: Виталька спереди, держась за раму, Руматов сзади, за хвост, а Анискин сбоку, придерживая лопасть, чтобы не задела за плетень. Деревня спала. Только собаки провожали их ленивым лаем из-за заборов, да где-то на другом конце, у протоки, опять играла гармошка.

Ночь была светлая. Над Обью стояла луна — большая, полная, низкая, жёлтая, как начищенный медный таз, — и от неё по воде шла дорожка, широкая, дрожащая, через всю реку, до самого Васюганья. Над кедрачами на том берегу поднимался туман. Пахло рекой, скошенным сеном и бензином.

Машину поставили на краю яра, на ровной площадке, где днём сушили сети. Виталька залил бензин, проверил тросики, подёргал рычаги. Руки у него дрожали. Руматов стоял рядом и тоже ничего не мог с собой поделать — у него тоже дрожали руки.

— Ну, — сказал Анискин. — С богом.

Виталька сел на велосипедное седло. Взялся за рычаги. Посмотрел на Анискина — тот кивнул. Посмотрел на Руматова — тот тоже кивнул. Виталька дёрнул шнур.

Мотор чихнул. Ещё раз чихнул. Закашлял, затрещал — и вдруг заработал, громко, ровно, на всю деревню, и собаки за заборами взвыли разом, как по команде.

Лопасти дрогнули. Медленно, нехотя, тяжело пошли по кругу. Быстрее. Ещё быстрее. И вот уже не было видно ни сосновых реек, ни берёзовых, ни кедровых, а только один сплошной дрожащий радужный круг над машиной, мерцающий в лунном свете, — и ветер ударил в лицо, рванул Анискину рубаху, сорвал с Руматова шляпу и покатил её по траве.

Машина качнулась. Накренилась на один бок. Выпрямилась. И — оторвалась от земли.

Сначала на вершок. Потом на аршин. Потом на сажень. Она поднималась медленно, неуверенно, кособочась, вздрагивая, будто сама не верила, что летит, — и Виталька на ней сидел, вцепившись в рычаги, белый, как его чуб, с раскрытым ртом. А потом машина вдруг выровнялась, повисла неподвижно, как стрекоза над водой, — и медленно поплыла от яра, над осокорем, над обрывом, над рекой.

Она повисла прямо над лунной дорожкой. Внизу дрожала вода, золотая от луны. Вверху дрожали лопасти, серебряные от луны. А посередине, на велосипедном седле, сидел Виталька Прокофьев и смотрел вниз — на Обь, на осокорь, на крыши Кедровки, на свой новый забор и петуха на коньке, на всю свою деревню, которую он видел так впервые в жизни.

Анискин стоял на краю яра и плакал.

Он плакал, не вытирая слёз, не стесняясь, открыто, как плачут дети и очень старые люди. Слёзы текли у него по щекам, по усам, капали на распахнутую рубаху. Он стоял огромный, неподвижный, с руками, сложенными на животе, и смотрел вверх, на машину над лунной дорожкой, и плакал.

А Руматов смотрел не на машину.

Он смотрел на Анискина. Он смотрел и думал о том, что за всю свою жизнь, за все годы в Институте, за все лекции и архивы, за всю базисную теорию — он ни разу не видел, чтобы кто-нибудь так смотрел на будущее. Не говорил о нём, не планировал его, не содействовал ему по пункту семнадцатому, а вот так — стоял и смотрел, как оно поднимается в воздух из колхозного сарая, и плакал. И ещё он думал о том, что этот толстый неграмотный старик, который не может прочесть «Теорию крыла» и получил двойку за словесный портрет, кажется, видит что-то, чего не видит База. Что-то очень важное. И что он, Руматов, этого не видит тоже.

Машина повисела над рекой минуты три. Потом медленно развернулась, проплыла обратно над обрывом и, кособочась, мягко опустилась на площадку, на то самое место, откуда взлетела. Мотор чихнул и замолчал. Лопасти, замедляясь, сделали ещё несколько оборотов и встали. Стало очень тихо. Собаки за заборами тоже замолчали.

Виталька сидел на седле и не мог встать. У него тряслись ноги.

Анискин подошёл к нему, вытер рукавом лицо и положил ему руку на голову.

— Полетишь в воскресенье, — сказал он хрипло. — При всём народе.

8

В воскресенье на яру стояла вся Кедровка.

Пришли все: бабы в праздничных платках, мужики в чистых рубахах, старики с палками, ребятишки, которые залезли на осокорь и сидели на нём, как воробьи. Пришёл председатель Сергей Иванович. Пришли братья Паньковы. Пришла Дуська из сельпо, закрыв магазин на перерыв в неположенное время. Пришёл учитель Филатов, трезвый и потому злой. Пришли бывшие председатели — их перенесли на яр вместе с лавочкой, потому что без лавочки они идти отказались. Пришла Фрося Бурлакова в своей каракулевой шубке, хотя была жара. Пришёл кузнец Юсупов и встал в самом заднем ряду, потому что ему всё ещё было стыдно за домового.

И пришла Алевтина Прокофьева. Она стояла рядом с Анискиным, маленькая, худая, в чёрном платке, и держала его за рукав рубахи — крепко, обеими руками, будто боялась упасть.

Виталька взлетел.

Когда машина оторвалась от земли, бабы ахнули и закрестились, и даже партийный кузнец Юсупов, не удержавшись, осенил себя крестом, а потом испуганно огляделся, не видел ли кто. Ребятишки на осокоре заорали так, что с того берега поднялись вороны. Машина повисела над яром, прошла над рекой, сделала круг над деревней — над крышами, над огородами, над колхозной конторой, где бывшие председатели, задрав головы, спорили, полетит она или нет, — и вернулась.

Когда мотор смолк, на яру стало тихо. А потом кто-то захлопал. И вся Кедровка захлопала.

— В Москве таких нет, — громко сказала Фрося Бурлакова. — Я, товарищи, тридцать лет в Москве жила. Таких там нет.

Алевтина отпустила рукав Анискина. Она смотрела на сына, который слезал с велосипедного седла, растерянный, красный, счастливый, со своим белым чубом и оттопыренными губами, — и плакала. А Анискин стоял и молчал.

Две вещи в это воскресенье прошли мимо всеобщего внимания.

Первая: в толпе на яру, в самом заднем ряду, рядом с кузнецом, стоял незнакомый человек в сером плаще и шляпе. Он приехал утром на «Пролетарии» и сказал, что он инструктор райкома, приехал проверить состояние культурно-массовой работы. Когда машина взлетела, он не ахнул и не захлопал. Он достал из кармана плаща блокнот и что-то в нём долго писал.

А вторая: письмо в физико-математическую школу при Академгородке, отправленное Руматовым в четверг, так и не было отозвано. Руматов честно пытался. Он сел и написал второе письмо — о том, что первое следует считать недействительным, — и отнёс его на почту. Но почтальонша Клава сказала ему, что первое уже ушло, а второе пойдёт только в следующий четверг, а в обкомах, она слыхала, бумаги лежат долго и читаются медленно, а уж если что прочитали — то назад не воротишь.

Руматов отправил второе письмо. Ответа на него не пришло.

Отчёт № 4

Объект «Кедровка». Наблюдатель — Руматов Г. Н.

1. Выявлено выдающееся техническое дарование в среде с низким культурным уровнем: Прокофьев В., 16 лет. Самостоятельно, без систематического образования, сконструировал летательный аппарат вертикального взлёта (геликоптер) с поршневым двигателем. Аппарат совершил два успешных полёта.

2. Наблюдатель в рамках п. 17 оказал содействие: обеспечение специальной литературой, консультации по вопросам аэродинамики.

3. Предлагаю рассмотреть вопрос об изъятии объекта из среды в специализированное учебное заведение (физико-математическая школа, г. Новосибирск). Наблюдатель направил соответствующее ходатайство по местным каналам.

4. Отмечаю реакцию местного населения на полёт аппарата: массовая, эмоционально окрашенная, с элементами религиозного поведения (крестное знамение). Участковый уполномоченный Анискин Ф. И. при первом полёте проявил сильную эмоциональную реакцию (слёзы). Природа реакции неясна. Требует изучения.

Ответ Базы:

По п. 2–3: напоминаю о п. 17 Устава. Осторожное содействие, а не ускорение. Не ускоряйте. Ходатайство по местным каналам — нежелательная инициатива; возможные последствия для объекта сектором не просчитаны.

По п. 4: эмоциональная реакция участкового представляется естественной. Не все вещи требуют изучения, Антон.

Отдельно: Отдел снабжения сообщает о расходовании аварийного клеевого состава из вашего полевого комплекта. Объясните. — Кондоров.

Руматов перечитал ответ три раза. На последнюю строчку он так и не ответил.



ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ. Лосиная кость

1

В начале августа председатель колхоза «Путь к коммунизму» Сергей Иванович Ковалёв перестал спать.

Он был молод, тридцати двух лет, прислан в Кедровку из района полтора года назад на смену предыдущему, который теперь сидел на лавочке у конторы третьим и с которым Сергей Иванович здоровался, отводя глаза. Был он человек городской, с образованием, с партбилетом, с портфелем, с хорошими намерениями, и ничего этого в Кедровке не хватало, чтобы убрать хлеб.

Хлеб стоял. Пшеница на дальних полях за Ерёминым бором дошла и начинала осыпаться, ячмень полёг после дождей, овёс ещё зеленел, а рук не было. Мужики были на покосе, бабы были на покосе и на ферме, молодёжь половину лета пропадала в райцентре, а из района каждое утро звонили по телефону, единственному в деревне, и голос в трубке, далёкий и треснутый, как из колодца, говорил одно и то же: «Ковалёв? Сводку. Почему отстаёшь? Под твою персональную ответственность, Ковалёв». И Сергей Иванович стоял в конторе с трубкой у уха, красный, вспотевший, и говорил: «Принимаем меры», — и знал, что никаких мер принять не может.

В пятницу вечером он сидел в конторе один, над сводкой, и пил холодный чай из графина, когда в дверь постучали.

— Можно? — сказал Руматов, войдя, и снял шляпу.

Председатель Руматова не любил. Председатель вообще не любил людей, которых не понимал, а Руматова он не понимал совершенно: тот был приезжий, как и сам председатель, но приезжий как-то по-другому, неправильно, и деревня, которая председателя за полтора года так и не приняла, к Руматову почему-то относилась с весёлой снисходительностью, как к блаженному. После истории с Виталькиным геликоптером председатель Руматова не любил вдвойне, потому что в той истории почему-то оказался виноват он, председатель, а не Руматов, хотя стекло было его.

— Садись, — сказал председатель. — Чего тебе?

Руматов сел на краешек стула.

— Я хотел предложить, Сергей Иванович, — сказал он медленно. — В связи с ходом уборочной. Я наблюдаю… то есть я вижу, что вы испытываете трудности.

— Испытываю, — мрачно сказал председатель.

— Я хотел бы предложить вам метод. Научный. — Руматов помолчал, подбирая слова, и все слова, которые он находил, были из передовиц. — Радиофикация уборочных работ. Установка громкоговорителей на полевых станах, на току, у правления. Трансляция бодрой музыки, производственной информации, призывов. Это научно доказанный метод повышения производительности труда. Он применялся на передовых предприятиях. Музыка организует ритм работы. Призывы мобилизуют сознание. Производительность повышается на двадцать—тридцать процентов.

Председатель смотрел на него долго.

— Это где применялось? — спросил он наконец.

— На передовых предприятиях, — повторил Руматов. — Об этом писалось.

Это была почти правда. Об этом действительно писалось, в журнале «Знание — сила» за 1957 год и в брошюре общества «Знание» «Музыка и труд», которую Руматову загрузили вместе с прочими передовицами. Остальное было неправдой, но об этом председателю знать было не нужно.

— А громкоговорители где взять? — спросил председатель. — Из района не дадут. У них у самих нету.

— Один уже есть, — сказал Руматов. — На конторе. Остальные я могу сделать сам. Из клубного оборудования. Я руководитель самодеятельного коллектива, я разбираюсь в аппаратуре. И ещё я бы предложил установить… — он запнулся на секунду, — одно небольшое устройство. Для улучшения слышимости. Противорадиопомеховая защита. ПРЗ. Чтобы сигнал не искажался на большом расстоянии.

— ПРЗ, — повторил председатель. Буквы ему понравились. Буквы были как в районе, как в области, как в тех бумагах, которые приходили сверху и которые он сам не всегда понимал, но всегда уважал.

— ПРЗ, — подтвердил Руматов.

Председатель подумал ещё минуту. Он думал о голосе в телефонной трубке. Он думал о том, что если не уберёт хлеб к двадцатому, его снимут, и он будет сидеть на лавочке четвёртым. И он думал о том, что хуже, чем есть, всё равно не будет.

— Делай, — сказал он. — Делай свою радиофикацию. Под мою ответственность.

2

В ту же ночь Руматов разобрал аккордеон.

Он делал это медленно, при свече, задёрнув окно каморки одеялом. Отщёлкнул медные застёжки футляра, вынул инструмент, положил его на стол, на расстеленную газету, и долго смотрел на него, не решаясь. Перламутр тускло отсвечивал в свечном огне. Аккордеон молчал.

Потом Руматов поддел ногтем панель слева, под рядами басовых кнопок, — там, где Шемахин показывал ему в подвале Отдела мимикрии, — и снял её. Под панелью, в гнезде из мягкого серого материала, лежали блоки передатчика: плоские, гладкие, похожие на кусочки мыла, без единой надписи. Их было шесть. Руматов вынул два.

Он знал, что делает. В Институте, на третьем курсе, был спецкурс «Технические средства массового воздействия в доиндустриальных и раннеиндустриальных обществах». Читал его старый Бромберг, ехидный, всегда недовольный, и одна лекция была целиком посвящена одной планете, о которой в Институте говорили неохотно и вполголоса, — планете, где целую цивилизацию двадцать лет держали в повиновении сетью излучающих вышек. Бромберг показывал схемы. Объяснял принцип. Объяснял, как определённая частота, наложенная на радиосигнал, воздействует на определённые участки мозга и вызывает у подавляющего большинства людей прилив восторженного, некритического энтузиазма. «Это мерзость, — говорил Бромберг, — запомните, это мерзость. Это худшее, что можно сделать с человеком, потому что после этого он перестаёт быть человеком и становится инструментом. Но вы должны знать, как это устроено. Потому что знать — значит уметь распознать». И нарисовал на доске схему.

Руматов помнил схему.

Он говорил себе, пока паял при свече крошечные контакты, что это совсем другое. Что там была диктатура, а здесь — уборочная. Что там людей превращали в инструмент для войны, а здесь он просто поможет им убрать собственный хлеб. Что излучение будет слабым, совсем слабым, на самой нижней границе. Что продлится это всего две недели, до конца уборочной. Что это — естественная тенденция к повышению производительности труда, только немного ускоренная технически. Что пункт семнадцатый. Что председатель сам попросил.

К четырём часам утра «ПРЗ» был готов. Он был размером со спичечный коробок, гладкий, серый, без единой надписи, с двумя тонкими проводками.

В пять Руматов, в серой паре и шляпе, с ящиком инструментов в руке, залез по приставной лестнице к громкоговорителю на столбе возле конторы. Громкоговоритель был старый, жестяной, похожий на огромный раскрытый колокольчик, крашенный когда-то в зелёный цвет, а теперь облупленный и ржавый. Деревня называла его «вышкой», потому что столб, на котором он висел, был самым высоким в Кедровке, выше даже осокоря на яру. Руматов открутил заднюю крышку, вставил коробочку внутрь, подсоединил проводки, закрутил крышку обратно.

На лавочке у конторы, несмотря на ранний час, уже сидели два бывших председателя. Они смотрели на него снизу.

— Ремонтируешь? — спросил первый.

— Устанавливаю ПРЗ, — сказал Руматов с лестницы. — Противорадиопомеховую защиту.

Бывшие председатели переглянулись.

— Защиту, — сказал второй. — От чего защиту?

— От помех.

— А-а, — сказал первый. — От помех. Это хорошо. От помех защищаться надо.

Руматов спустился. Посмотрел на часы. Было пять часов пятьдесят восемь минут. Он записал в книжечку: «Установка завершена. Начало первого сеанса — 6 час. 00 мин.»

Потом подумал и записал ещё: «Второй сеанс — 21 час. 00 мин. Продолжительность каждого — 2 часа. Мощность — минимальная».

В шесть ноль-ноль громкоговоритель на столбе хрипнул, кашлянул и заиграл марш «Прощание славянки».

3

Кость нашёл Дорофей.

Колхозный сторож Дорофей Ильич Бабкин был знаменит на весь район тем, что за двадцать лет службы ни разу не был застигнут бодрствующим. Спал он на крыльце конторы в любую погоду — летом на ступеньках, зимой в тулупе на лавке в сенях, — и обнимал во сне старую берданку, патронов к которой не было с сорок восьмого года. Председатели менялись, а Дорофей спал. Говорили, что он спит даже на собраниях, стоя, с открытыми глазами, и что однажды проголосовал во сне сразу «за» и «против».

В середине августа, пополудни, Дорофей проснулся оттого, что под крыльцом кто-то рыл.

Это был Полкан — ничейный пёс, рыжий, лохматый, с одним ухом торчком, которого вся Кедровка кормила понемножку и который поэтому считался чем-то вроде общей деревенской собственности, как колодец или как бывшие председатели. Полкан рыл под крыльцом яму и, нарыв, пытался запихать в неё что-то большое, белое, явно в яму не помещавшееся.

Дорофей свесился с крыльца, посмотрел, и сон с него слетел впервые, наверное, за десять лет.

— А ну отдай, — сказал он Полкану.

Полкан, который Дорофея уважал за то, что тот никогда не гонял его с крыльца, подумал и отдал.

Дорофей повертел находку в руках. Это была кость — длинная, тяжёлая, мослатая, с остатками жил, ещё розовая на сломе.

— Ишь, — сказал Дорофей. — Это ж не коровья.

На лавочке у конторы, разумеется, сидели два бывших председателя, и через полчаса до участкового уполномоченного Анискина докатилось, что у Дорофея в руках кость, а Дорофей не спит. Второе показалось Анискину едва ли не важнее первого, и через десять минут он сам пришёл к конторе.

Он взял у Дорофея кость, взвесил на ладони, поднёс к лицу, понюхал. Помолчал.

— Сохатый, — сказал он. — Молодой. Третьего дни, не раньше.

Он завернул кость в газету, которая всегда была у него в кармане, и только тогда поднял глаза и огляделся.

Деревня лежала вокруг конторы пустая и безголосая. Не ходили по улицам люди. Не катались на велосипедах ребятишки. Не семенили к колодцу старухи с вёдрами. Не плакали в люльках младенцы. Не стучали топоры, не скрипели калитки, не орали петухи. Только где-то на другом конце, у Изотовых, протяжно, тоскливо, на одной ноте ревела корова.

— Радость-то какая, — сказал Анискин и улыбнулся. — Человека нет в деревне.

Он сказал это громко, как говорил всегда. Но бывшие председатели, которые знали его сорок лет, услышали, что голос у него не весёлый.

Вот уже десять дней Кедровка жила так, как не жила никогда.

Началось это сразу, с первого утра, с первого «Прощания славянки». Анискин тогда проснулся в шесть, от марша, и полежал ещё, послушал. А когда вышел на крыльцо, увидел, что по улице, мимо его дома, идут бабы. Идут с вилами, с граблями, с серпами, торопливо, почти бегом, и лица у них такие, каких Анискин у кедровских баб отродясь не видывал. Светлые. Вдохновенные. Глаза горят. И поют.

На страницу:
6 из 7