Оценить:
 Рейтинг: 0

Сей мир. Стена

Год написания книги
2021
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 11 >>
На страницу:
5 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

От стрекотаний звонких кузнечиков, от жужжаний слепней вокруг, от дурмана цветов, от бабочек на плечах «напеи» и от насмешливых «А» и «Б» её, от наивности доводов обнажённой селяночки, Разумовский, сказав: – Хитры твои А и Бэ, увёртливы, – потянулся за пачкой и зажигалкой, а закурив, опять повёл: – В школе учишься? Ты вот это вот – «об одном и о том же разное» – где-то выучила[4 - «На слово есть и обратное», мысль скептиков.]?

– Не помню, – молвила Дана. – Учат не правду, а как все выдумки прясть друг с дружкой. Выдумки мёртвые. Я не знаю их… – Говорилось всё медленно, точно Дана подыскивала слова. Глаза её были странно восторженны.

– Мне, – вскричал толстяк, – импонирует, как она валит наш логицизм, друзья!

Разумовскому кстати был вдруг вмешавшийся в спор толстяк, треск рухнувшего мольберта горе-художника, вслед за чем тот проплёлся вяло на выкос, где вознамерился рисовать – скорей всего, три избы за речкою. В стороне, на их береге и чуть выше по склону, взору открылся некто шагавший в длинной хламиде, к джипу спускавшийся, а бубнявый галдёж вдали обозначил движение – тоже к джипу на выкос – давешних братьев.

И Разумовский разом постиг вдруг, – он не любил эти вдруг мучительно! – что ему лучше ехать, ехать немедля из аномальной гл?ши с нудисткою, с тремя храмами на полсотни селян-пьянчуг, с живописцем-профаном, с дурнями-братьями, ну, а главное, с идиотской полемикой, в первый раз за его сорок лет бессмысленной, не несущей триумфа и оскорбительной. Обнажённая привела на ум древний спор, где Сократ пререкался криками, показав, что победная философия быть должна принудительной… Не уехав, однако, он с сигареты пепел стряхнул, сказав:

– Математика есть закон. Железный и непреложнейший. Дважды два есть четыре, а не один, не двадцать.

– Может и пять быть, если одна лиса с лисовином, – голос потёк в него, – вдруг родит никого почти, а вторая родит лисёнка. Сложите – будет пять по цифрам.

В данином сердце счёт был иной: величилось, чем гнушались.

Все разом прыснули – плюс Толян и Колян, признавшие, что «Данюха такая, бле!» Их везло в жаре, и они восклицали, взмахивая бутылками: – Счас сожи?г глядеть!

– Не хитри с математикой, – произнёс Разумовский, мысля, что делать. Опыт, кой ставил он, пьянством братьев-косцов закончился. И с нудисткой крах. Если он не возьмёт верх, сложится, что в логике цели он прикатил сюда, но случайность бзикнутой девочки завлекла его странным образом… Это было чудовищно. Интеллект его мыслил денно и нощно, как акцидентность, сколько ни есть её во вселенной, дать неслучайностью, тем избавив жизнь от «чудесного». Для него человек был факт обобщения, – стало быть, разрешён уже, объяснён и раскрыт, изучен, классифицирован и разложен по полочкам, и он ждал, чтоб селяночка вставилась в отведённое место.

Дана, надев очки, наклонилась к былинке; бабочки взмыли было в тревоге, но успокоились.

– Дважды два?.. – Это вымолвив, Дана сдвинула к прядям спутанных светлых жёстких волос дужки тёмных очков своих выше искристых экстатических глаз.

– Естественно. Дважды два сказал. – Разумовский держал сигарету в пальцах бескомпромиссно.

– Две вот такие точно былинки мы взяли дважды, да? – подняла она пять былинок ещё. – Их шесть. Смотрите. – И улыбнулась.

Выслушав, Разумовский следил сперва, как художник мазюкал кистью в мольберте, часто сморкаясь. После увидел, как приближается к ним монашек в выцветшей рясе.

– Просто с законами? – посмотрел он на Дану. – Ты, вероятно, даже летаешь? Что гравитация для незнающей девочки? Как с «не хлебом единым»? В смысле, нужно и дух крепить, жить разумным познанием?

– Да, тот «хлеб» – из Евангелья. Мне мой дед Серафим читал… Да, «не хлебом единым»… – Дана помедлила. – Я не ем.

– Не жрёт она! – закивали косцы. – Всамделишно! Это тут с радиации, а она из Чернобыля. С радиации пьём к здоровью… – И оба сели на пиджаки свои подле джипа на выкосе, продолжая вздор: – Водку пить с эНЛэО велят… Тут зелёные эНЛэО. Грибы ещё псилоцибики, – с эНЛэО они; вот в дожди и зачнут расти…

Игнорируя бред их и безразличие к голой Дане, явно знакомой им, увлечённый догадкой, кончив курить, задумчиво Разумовский бросил: – Все не едят у вас?

Старший – вроде Толян? – похмыкал. – Эта… едят тут все. Псилоцибики – с эНЛэО в Мансарово. Там акей у нас. Взять, Дашуха, жена моя, эта жрёт всегда. Данка – дура с Щепотьево. Вот она и не жрёт, прикинь. Что ей? Дура щепотьевская не жрёт… С Щепотьево… У нас нет тут дур. Тут нормально… Сожи?г, прикинь!

Трое спутников после этих слов по-иному восприняли необычную Дану, вникнувши, что она, может быть, не слышит, что говорят ей, и отвечает, как стукнет в голову. Объяснился восторженный взгляд её, нагота, шесть былинок в её кулаке и бабочки, близ неё мельтешившие, плюс лохматые и густые, цвета соломы, длинные пряди, плюс неуместные, старой моды, очки. Подумали, что она, как шавка, ищет внимания и готова пристать к ним. Младший, до этого с ней заигрывавший, остыл. Парфюмленный же толстяк, поникнув, ни для кого, вполголоса грустно выложил:

– Идиотство мужчины куда ни шло по его сверхзадаче в разуме и по дерзости войн с природой. Ницше, к примеру, спятил прекрасно… Что же, сражался, знал, за что: за возможность, – нравится образ, только не помню чей, – «древо Жизни» к земле пригнуть. – Он вздохнул и прервал себя. – Да, сражался-сражался – и проиграл. Естественно, с точки зрения битв с природой; разум ведь делан и неестествен… – Он, из кармана брюк вынув блистер, выдрал таблетку, чтоб положить её под язык. – Зной… сердце… – прокомментировал и продолжил: – Но идиотка – эндшпиль разумным; знак, что без разума жить возможно. То есть рожаем сонмы кретинов – и проживут вполне; и, по их ощущениям, лучше всяких нормальных, гляньте на Дану. Может, заменят нас, хомо сапиенс. «Мыслю значит я есмь» Декарта, стало быть, глупость? Разума, кратко, власть нестабильна и не щедра на счастье? Может быть, видимость, что творит он потребное для действительной жизни? Ибо приходит дурочка Дана и не нуждается ни в делах, ни в лифчиках, ни в идеях, ни в нормах, ни в идеалах, сходно во времени, обитая в беспамятстве без ума счастливая, и рожает не смыслы – а, дьявол, тех плодит, кои нам по рукам дадут, дабы мы «древо Жизни» их не коверкали. Идиотка, выходит, – он растирал грудь, морщась от боли, – порка для Гегелей, дабы разум отставили, дабы впредь не в него смотреть, в наш блистательный разум, точно в толковник, но окоём смотреть, в мать-природушку. – Он вздохнул и влез в джип. – Душа болит…

– Счас сожи?г! – встряли с криком и отпивая каждый с зелёной толстой бутылки «Тютчевки» -водки братья-пьянчуги. – Счас, акей!

Разумовский, рассержен диким, абсурдным словом «сожи?г», заметил, кроме монашека в бурой рясе, кой сел на выкосе, и художника при мольберте, здесь рисовавшего больше часа, множество к выкосу направлявшихся: старика с клюкой, двух юнцов, стайку женщин и разновозрастных разночинных мужчин. Толпа почти собралась.

– Сожи?г пришли зыркать в Квасовке! – братья громко долдонили, и рефрен их, схожий с назойливым криком птицы в знойный томительный день, бесил.

Достав пиджак, чтоб набросить на Дану, рядом стоящую, белокожую, несмотря на зной, Разумовский, – как прежде думал, что где-то видел те на яру три дома, – смутно гадал теперь про название «Квасовка», сознавая факт, что его безупречная, образцовая память не реагирует, оттого что он сам ей велел когда-то не вспоминать три дома по чрезвычайному, видно, поводу. Глянув в сторону принакрытой им итальянским сукном и в тёмных очках селяночки, он спросил: – Так. Девушка из Щепотьево? – И, как только Толян, икнув (а возможно, и брат его), что-то буркнул под нос, опять спросил: – Что ж её не в больницу, если безумна?

– Дуру? Живёт пускай. Жрать не просит… Слышь, с радиации, из Щепотьево: Серафимки Чудного столпника внучка, всё на столбе стоял… У Мехметки Ревазова дура – скотница. Он придёт – ты его пытай. Тут чечен, слышь, орава, хочут мечети; но тут Михалыч наш… Самогонкой нас поят. Водкой спасаемся, этой… «Чючевкой». Чючев был наш поэт: Россию, бле, не понять, прикинь… – Объяснявший следил, болтая вздор, как проходят, здороваясь с ними, местные, среди них и чужие, – может быть, с города, что вставал вдали.

Тимофей, – парень с камерой, самый младший из спутников, – влез в салон, где уже был толстяк в поту, багровевший от зноя, слабо обмахивавшийся веером. Разумовский присел за руль и не знал, как быть. В пиджаке его и прижав ладонь к подбородку, Дана стояла и из-за треснутых тёмных линз смотрела, – вдруг на него, решил он? Так и случилось; только он произнёс:

– Одна живёшь? – как она подошла твердя:

– Рыбы, бабочки…

Разумовский безмолвствовал. Ибо Даны ему жаль не было, и жалел он другое. В Дане был дар; коррекция возвратила бы ей разумность, чем сократились бы сроки трудного утверждения мирового порядка, коему нужно, чтоб всякий частный сбой в общей логике был разыскан, кассирован, замещён, per se, новой «Даною», здравомыслящей, убеждённой, что дважды два – четыре. Факт недвусмысленный, что прорвавшийся в этой дурочке хаос сеет помехи: их испытали, кажется, многие, в том числе и друзья его и он сам, укрывшиеся в «лендровер», но и косцы-бездельники, коим дурочка есть образчик жить в праздности в «псилоцибиках» с водкой «Тютчевка», плюс юнцы в «адидасах», с виду развратные, что воззрились на грудь её и её изнасилуют, верно, нынче же. Разумовский, жрец разума, в должный час оказался здесь: лишний раз уяснить вред частности и исправить сбой.

– Дана, – он предложил. – Поедем.

– Да, – приняла она и ладонь опустила от подбородка.

– Ближний к нам Мценск, смотрю?.. – Он взглянул на часы. – Я сдам тебя в интернат. Со сверстниками быстро…

Дана попятилась.

Он полез, чтоб вернуть её, из «лендровера», но распахнутой дверцей с маху сшиб инока в бурой рясе, что плёлся мимо.

– Чёрт… Извините.

– Всё ради Бога. – Тот приподнялся и поклонился.

К церкви, к монашествующей в частности, к «воронью» то бишь, Разумовский питал презрение, усложнённое тем сейчас, что «смиренный раб Божий» снова «ущерб понёс», «пострадал», – уж в который раз: в сотый? в тысячный? в миллиард сто пятнадцатый? – от всесильного «князя мира», чем и воспользовался учить его этим «всё ради Бога».

– Я верю в разум, – рёк Разумовский.

Ибо с их «богом», бьющим народы – сонмы народов, чтоб оживить лишь Лазаря, то внушающим «Град Земной», то «Небесное Царство», он разобрался, слив «бога» в воду сказок-побасенок. Проще, «бог» клерикальщины, то услужливо добрый, то наказующий, – результат донаучного объяснения мира. Ну, а его бог – только законы, мнил Разумовский. Если и был «бог» в давние эры – то стал невольником «вечных истин» вроде главнейшей, что «всё рождённое умирает»; бог покорился им. Эти «вечные истины» суть законы, кои в сознании суть понятия. «Бог» давно уже – разум. Долг людей, осознав, что они не венец Земли, – отодвинуть библейского «бога» в прошлое. Имя прежнее – суть же будет иною. Бог станет Логикой, рядом цифр. Избыть произвол, блажь, норов, прихоть, капризы и непосредственность – высший долг людей. Человек лишь субстрат, подчёркивал Разумовский. Жизнь он считал энергией для идей и смыслов. Мёртвые впредь не значили, оттого не ходил он к месту покоя матери и отца; а также он не имел ни кошки, либо подруги, либо ещё кого. Он был строже Гуссерля, кто обвинил философов, что при них философия не была столь строгой, чтоб стать научною. Он считал, что, пока хомо сапиенс не усвоит факт, что как раз идеальное есть реальность, дело не сдвинется. Он считал, что вот-вот создаст не хорошую философию, дабы стать в ряд великих имён, не лучшую, дабы ряд тот возглавить, но – безупречную, у которой на всё ответ (игнорируя, что познание есть казнь замшистых, архаических истин свежими, в постоянности веры, что очень странно, в их непреложность). Он прибыл вовремя. Нет, не прибыл, точнее, но неизбежно, необходимо, в сроки, фатально, – закономерно то есть, – возник. Весь мир до него пух сектами, хамством власти, пьянством, развалом и уголовщиной; культы выдохлись в блеск обрядов, в казовость, в бутафорию. Но пришёл Разумовский. Ибо мир понял: надобно новое. Надо слово слить с делом. Слово есть дело, так… Рок философа – умирание, как Платон писал (ведь философ обязан сделаться Логосом); вот и он, Разумовский, к смерти готов вполне. Он считал: в целях разума род людской должен вымереть. Сонм идей потесняет плоть. А он жрец идей. И его достижением, его подвигом будет чистое сверхмышление, претворённое, дабы речь ему, как Христос Аквинату: «Bene de Me scripsisti» – «Славно явил Меня»[5 - Видение Фоме Аквинскому.]…

Но пока он не знает Высшей Идеи, выяснив, что она не сократовы «добродетели», кои тешат себя единственно, не платоново «царство истин», с коего мир копируют, не «суждения априори» Канта, сдавшие разум этике. Ей не быть, в числе прочего, гегельянско-марксистским вапленным бытием, трактуемым и плодом мышления, и его же творцом. Нет, истина – вещь в себе и должна, как солнце, нудить всех щуриться, поражать должна, быть в чудовищный, острый, едкий соблазн, взрывающий веры, мнения, догмы! околдовать должна всех in saecula saeculorum истинным МЕНЕ, ТЕКЕЛ, ФАРЕС (Расчёл, Сопоставил, Определил). Вот именно!

Но в финале истории Человека Живого и близ сверкающих триумфальных зорь Дигитального Человечества, когда он, Разумовский, лидер новации, стал радеть о деталях вроде селянки, дабы вместить её в строй грядущей формации; когда он вводил бога нового, – Электронную Логику, – вдруг чернец-старик прибыл с тезой того, кто мир бросил после кликушеских двух-трёх сценок с посулами, но объявлен «Спасителем»?! Не смолчав, Разумовский немедленно о своём кредо высказал и, пожалуй, с жары, плюс с затеи с косьбой вообще, плюс от странностей Даны жёстко закончил:

– Вы помолчали бы. В мире есть, что ни нам, «простым», и ни вам, «святым», не позволит сравнять его с транспортёром за гроб, старик.

– Вера умных есть змей в раю, – был ответ. Щуплый инок, вздохнув, вытер пот со лба полинялой скуфьёй, добавив: – Мимо в обитель тёк. Думал есть просить, да насытился… – Он прошёл к толпе возле берега и вскричал вдруг (так что другой старик, деревенский, что был обочь с клюкой, руганулся):

– Страшный час! Ибо надобен не покор князьям-иерархам и их велениям, будто сыплют нам истины, но смирение перед Богом – Богом Всемилостивейшим, Жи?вым, как заповедал Он, что придёт к неискавшим и к невзывавшим; как Он открыл, что милует, кого хочет, и всем по вере даст! Ибо знание – это зло в раю, где запрет был на знание. Бог не в мудрости, но в безумии! Не гордись, что умён, что пастырь; но, кто от веры, тот затвори уста, ибо сказано: мудрость мудрых отвергну. Умствуют – а Господь лишь ждёт, дабы с первым, в ком вера, мир уничтожить. Ей! нам молчать пора и в молитве и в разуме. От поганого дерева – плод дурной. И Саровский во пустыни домолился до брани и замолчать решил. Вере место дай, где досель был Псалтырь с Евангельем! Веруй Жи?вому, словно Бог с тобой! Плачь о Нём всем дыханием! Час грядёт, что ничто уже нам не в хлеб, не в воду – только бы Он предстал. Ей! воистину, не ищи словобога – но ищи Жи?вого в глубине твоей, где царит сумрак веры, где несть законов, разума, знаний! Будь полным в вере – и Бог найдёт тебя. Ей! не в разуме истина, но в сердцах! Крича молись – и грядёт Господь! Не замедлит к взыскующим, но презрит маловеров Тот Всемогущий, Кто из ничто может всё создать! Будь же всяк в полноверии, но в таком большом, что апостолам не далось никак, ибо кабы случилось, Бог был бы с нами!

Трое у джипа, люди и Дана под пиджаком приезжего – все монашека слушали.

Между тем на другом берегу, к раките, стывшей над травным мысом речушки, с яра спустился вдруг человек, остриженный, в форме хаки, в чёрных перчатках и молодой. Помедлив и оглядев толпу за журчащей водой на выкосе, он извлёк, присев, зажигалку. Миг спустя знойный день вспыхнул пламенем, что трещало, ярилось и куролесило. Подле трёх домов на яру вверху появилась машина с сопровождением; там была и полиция на трескучем «УАЗике». Инок был игнорирован; а художник стал спрашивать старика с клюкой, на вопросы ворчавшего; а Толян/Колян (различить их непросто), пьяные, поднялись с трудом и, шатаясь да падая, вниз по выкосу взяли к берегу, прокричав:

– Михалыч! Вот, сам Квашнин, акей! Прикатил эта… в Квасовку! Счас сожи?г пойдёт!

От машин, замеревших против старинных трёх изб на выступе, к речке тропкой спускаться стал (как до этого молодой сходил) при баульчике белоснежного цвета рослый мужчина, ширококостный, в смокинге с галстуком типа бабочки. Вслед, с опаской, нетвёрдо, боком сползали: низенький шаровидный семит при пейсах и в чёрной шляпе да в лапсердаке плюс тип в костюме синего цвета, служащий банка.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 11 >>
На страницу:
5 из 11