Оценить:
 Рейтинг: 0

Другая Троица. Работы по поэтике

Год написания книги
2017
Теги
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
8 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
И все же во встрече Набокова с Дон Кихотом был смысл, не осознаваемый, конечно, ни университетским начальством, ни (поначалу) самим Набоковым.

В лекциях о «Дон Кихоте» есть фраза: «отражения и отражения отражений мерцают на страницах книги». Это верно, но то же самое можно сказать и о любой книге самого Набокова.

* * *

В предисловии к «Дон Кихоту» Сервантес говорит (правда, устами приятеля) о своей книге, что «вся она есть сплошное обличение рыцарских романов», то есть пародия на рыцарские романы. А в конце книги утверждает (правда, устами вымышленного автора истории о Дон Кихоте – Сида Ахмета Бенинхели[15 - Cide Hamete Beningeli.]): «…ибо у меня иного желания и не было, кроме того, чтобы внушить людям отвращение к вымышленным и нелепым историям, описываемым в рыцарских романах; и вот, благодаря тому что в моей истории рассказано о подлинных деяниях Дон Кихота, романы эти уже пошатнулись и, вне всякого сомнения, скоро падут окончательно». Тут автор морочит легковерного читателя. Кто бы тогда читал «Дон Кихота» – сейчас и на протяжении веков? Кому какое дело до рыцарских романов, для кого они актуальны? Только для чудаков вроде меня (и это мое любимое чтение – особенно сейчас, когда мне за пятьдесят). Известно, что рыцарские романы уже не были популярны даже в современной Сервантесу Испании. (Популярность прозаических испанских рыцарских романов началась с первого «бестселлера» – «Амадиса Галльского», увидевшего свет в 1508 году. Этот роман больше всего и отражен в «Дон Кихоте». После 1565 года популярность рыцарских романов сходит на нет. Первая книга «Дон Кихота» появляется в 1605 году, вторая – в 1615-м.) Вот что говорит об этом Набоков:

«Прирожденный рассказчик и волшебник, Сервантес вовсе не был пылким борцом против социального зла. Ему нет никакого дела, популярны ли рыцарские романы в Испании; а если популярны, то вредны ли они; а если вредны, то сможет ли из-за них свихнуться невинный дворянин пятидесяти лет. <…> Было бы пустой тратой моего труда и вашего внимания попасться на это надувательство и всерьез обсуждать совершенно надуманную и просто дурацкую мораль “Дон Кихота”, если она там вообще есть, но способ, которым Сервантес ставит рыцарскую тему на службу повествованию, – это увлекательный и важный предмет… <…>

Мода на рыцарские романы в Испании описывалась как своего рода общественное бедствие, с которым необходимо было бороться и с которым, говорилось далее, Сервантес боролся – и покончил навсегда. Все это представляется мне явным преувеличением. Сервантес ни с чем не покончил: и в наше время спасают оскорбленных девиц и убивают чудищ – в нашей низкопробной литературе и кино – с таким же вожделением, как несколько веков назад. <…>

Но если говорить о рыцарских романах в буквальном смысле этого слова, то, я думаю, мы обнаружим, что к 1605 году, ко времени создания “Дон Кихота”, рыцарские романы уже почти исчезли; упадок рыцарской литературы ощущался последние двадцать-тридцать лет. Сервантес, разумеется, имеет в виду книги, которые он читал в юности и впоследствии не брал в руки… <…> Иными словами, сочинять книгу в тысячу страниц, чтобы нанести еще один удар по рыцарским романам, когда в этом не было необходимости (так как о них позаботилось само время), было бы со стороны Сервантеса не меньшим безумием, чем бой Дон Кихота с ветряными мельницами».

Пьер дю Терай де Баярд (1476–1524), прозванный за свои подвиги «рыцарем без страха и упрека» (le chevalier sans peur et sans reproche). Погиб от пули (причем от выстрела в спину), что символично: огнестрельное оружие знаменовало конец рыцарства и тем самым наступление иной реальности

Может быть, роман Сервантеса о том, что человек ошибается, думая, будто мир обратил к нему свое внимание, будто все явления расставлены специально для него, на его жизненной дороге, будто им занимаются разные волшебники[16 - «– Санчо! Что ты скажешь насчет этих волшебников, которые так мне досаждают? Подумай только, до чего доходят их коварство и злоба: ведь они сговорились лишить меня радости, какую должно было мне доставить лицезрение моей сеньоры. Видно, и впрямь я появился на свет как пример несчастливца, дабы служить целью и мишенью, в которую летят и попадают все стрелы злой судьбы».]? Будто он – герой романа, то есть главный герой некоего художественного произведения, будто его жизнь представляет собой некий осмысленный (а значит, художественно ценный) сюжет? А на самом деле постоялый двор – сам по себе, просто постоялый двор, а вовсе не является вовремя и в подходящем месте возникающим замком, в котором должно произойти посвящение нашего героя в рыцари? И ветряные мельницы – сами по себе, просто мельницы, а не выпадающее на долю нового рыцаря испытание? И лодочка у берега – сама по себе, она вовсе не зовет героя в путешествие? Как сказано в лекциях о «Дон Кихоте»:

«Оказавшись на берегу реки Эбро, Дон Кихот воображает, что пустая лодочка, привязанная к стволу дерева, призывает его отправиться на помощь какому-то попавшему в беду рыцарю».

У Сервантеса:

«Ехали они, ехали и вдруг заметили лодочку без весел и каких-либо снастей, привязанную к стволу прибрежного дерева. Дон Кихот огляделся по сторонам, но не обнаружил ни одной души; тогда он, не долго думая, соскочил с Росинанта и велел Санчо спрыгнуть с осла и покрепче привязать обоих животных к стволу то ли прибрежного тополя, то ли прибрежной ивы. Санчо осведомился о причине столь скоропалительного спешивания и привязывания. Дон Кихот же ему ответил так:

– Да будет тебе известно, Санчо, что вот эта ладья явно и бесспорно призывает меня и понуждает войти в нее и отправиться на помощь какому-нибудь рыцарю или же другой страждущей знатной особе, которую великое постигло несчастье, ибо это совершенно в духе рыцарских романов и в духе тех волшебников, что в этих романах и рассуждают и действуют: когда кто-нибудь из рыцарей в беде и выручить его может только какой-нибудь другой рыцарь, но их разделяет расстояние в две-три тысячи миль, а то и больше, волшебники сажают этого второго рыцаря на облако или же предоставляют в его распоряжение ладью и мгновенно переправляют по воздуху или же морем туда, где требуется его помощь. Так вот, Санчо, эта ладья причалена здесь с тою же самой целью, и все это такая же правда, как то, что сейчас день…»

Уверенность Дон Кихота («эта ладья причалена здесь с тою же самой целью, и все это такая же правда, как то, что сейчас день») напоминает уверенность Шейда из романа Набокова «Бледный огонь» (Pale Fire, 1962), записавшего за несколько минут перед смертью:

Я думаю, что не без основания я убежден, что жизнь есть после смерти
И что моя голубка где-то жива[17 - Речь идет о дочери, покончившей с собой.], как не без основания
Я убежден, что завтра, в шесть, проснусь
Двадцать второго июля тысяча девятьсот пятьдесят девятого года
И что день будет, верно, погожий…

* * *

Установка Набокова: мир играет с человеком в шахматы (шахматы же – древний гадательный прибор). Как это – мир? Нет, не мир, а некий двойник – зеркальное (и подчас множественное) отражение героя[18 - В стихотворении «Слава»: «Но однажды, пласты разуменья дробя, / углубляясь в свое ключевое, / я увидел, как в зеркале, мир и себя, / и другое, другое, другое».].

На двойничестве построена набоковская поэтика: как рифмующиеся события и явления (событиядвойники, явления-двойники), так и игра словами (слова-двойники).

Нелюбимый Набоковым Фрейд писал о «работе сновидения», Набоков же пишет о «работе судьбы»[19 - В романе Набокова «Дар» (1938) главный герой так говорит о художественной установке своей будущей книги: «Вот что я хотел бы сделать, – сказал он. – Нечто похожее на работу судьбы в нашем отношении…» (И дальше намечает план.)]. Это совершенно сумасшедшая идея. У Фрейда все спокойно: мир и человек существуют вполне раздельно (я говорю сейчас не о социальной или экономической обусловленности человеческой жизни, а о восприятии человеком мира как совершенно отдельной от него данности), зато в голове человека возможны любые фантазии, особенно во сне (и сон склеивает их особым образом, осуществляя определенную цензуру, продиктованную влиянием общественных установок). У Набокова же мир словно снится герою – и если герой сделает тот или иной удачный шахматный ход, то мир будет соответствовать этому ходу (как бы подстроится под героя, подыграет ему). Но если ход будет неудачным, то берегись хода двойника! В любом случае мир – волшебен и неустойчив. (Может быть, это идея не сумасшедшая, а просто религиозная?) Мир, если употребить излюбленное набоковское словечко, – «валкий»[20 - Например, в «Защите Лужина»: «Тут он сам прозевал фигуру и стал требовать ход обратно. Изверг класса одновременно щелкнул Лужина в затылок, а другой рукой сбил доску на пол. Второй раз Лужин замечал, что за валкая вещь шахматы».]. Так, в конце романа «Приглашение на казнь» (1936) герой, лежащий на плахе, вдруг решается встать (и это оказывается удачным ходом):

«– <…> Теперь я попрошу тебя лечь.

– Сам, сам, – сказал Цинциннат и ничком лег, как ему показывали, но тотчас закрыл руками затылок.

– Вот глупыш, – сказал сверху м-сье Пьер, – как же я так могу… (да, давайте. Потом сразу ведро). И вообще – почему такое сжатие мускулов, не нужно никакого напряжения. Совсем свободно. Руки, пожалуйста, убери… (давайте). Совсем свободно и считай вслух.

– До десяти, – сказал Цинциннат.

– Не понимаю, дружок? – как бы переспросил м-сье Пьер и тихо добавил, уже начиная стонать: – отступите, господа, маленько.

– До десяти, – повторил Цинциннат, раскинув руки.

– Я еще ничего не делаю, – произнес м-сье Пьер с посторонним сиплым усилием, и уже побежала тень по доскам, когда громко и твердо Цинциннат стал считать: один Цинциннат считал, а другой Цинциннат уже перестал слушать удалявшийся звон ненужного счета – и с неиспытанной дотоле ясностью, сперва даже болезненной по внезапности своего наплыва, но потом преисполнившей веселием все его естество, – подумал: зачем я тут? отчего так лежу? – и задав себе этот простой вопрос, он отвечал тем, что привстал и осмотрелся.

Кругом было странное замешательство. Сквозь поясницу еще вращавшегося палача начали просвечивать перила. Скрюченный на ступеньке, блевал бледный библиотекарь. Зрители были совсем, совсем прозрачны, и уже никуда не годились, и все подавались куда-то, шарахаясь, – только задние нарисованные ряды оставались на месте. Цинциннат медленно спустился с помоста и пошел по зыбкому сору. Его догнал во много раз уменьшившийся Роман, он же Родриг:

– Что вы делаете! – хрипел он, прыгая. – Нельзя, нельзя! Это нечестно по отношению к нему, ко всем… Вернитесь, ложитесь, – ведь вы лежали, все было готово, все было кончено!

Цинциннат его отстранил, и тот, уныло крикнув, отбежал, уже думая только о собственном спасении.

Мало что оставалось от площади. Помост давно рухнул в облаке красноватой пыли. Последней промчалась в черной шали женщина, неся на руках маленького палача, как личинку. Свалившиеся деревья лежали плашмя, без всякого рельефа, а еще оставшиеся стоять, тоже плоские, с боковой тенью по стволу для иллюзии круглоты, едва держались ветвями за рвущиеся сетки неба. Все расползалось. Все падало. Винтовой вихрь забирал и крутил пыль, тряпки, крашеные щепки, мелкие обломки позлащенного гипса, картонные кирпичи, афиши; летела сухая мгла; и Цинциннат пошел среди пыли и падших вещей, и трепетавших полотен, направляясь в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему».

Победа Цинцинната – это именно та победа, которая нужна Дон Кихоту (и которую не дает своему герою Сервантес).

Установка Набокова всегда фантастическая, хотя далеко не всегда столь откровенно выходит на поверхность, как в «Приглашении на казнь», где просто использована сказочная концовка «Алисы в стране чудес» Льюиса Кэрролла (в переводе Набокова – «Аня в стране чудес»):

«– Отрубить ей голову, – взревела Королева.

Никто не шевельнулся.

– Кто вас боится? – сказала Аня. (Она достигла уже обычного своего роста.) – Ведь все вы – только колода карт.

И внезапно карты взвились и посыпались на нее: Аня издала легкий крик – не то ужаса, не то гнева и стала от них защищаться и… очнулась… Голова ее лежала на коленях у сестры, которая осторожно смахивала с ее лица несколько сухих листьев, слетевших с ближнего дерева».

Жан-Батист Симеон Шарден. Карточный домик. 1737 год

Подобно этому заканчивается и самое известное произведение «магического реализма» – роман Габриэля Гарсия Маркеса «Сто лет одиночества» (1967). Последний из Аурелиано читает пророческие записи цыгана Мелькиадеса о жизни своего рода, причем его чтение о гибели рода и поселка Макондо совпадает с самой этой гибелью:

«Макондо уже превратилось в могучий смерч из пыли и мусора, вращаемый яростью библейского урагана, когда Аурелиано пропустил одиннадцать страниц, чтобы не терять времени на слишком хорошо ему известные события, и начал расшифровывать стихи, относящиеся к нему самому, предсказывая себе свою судьбу, так, словно глядел в говорящее зеркало. Он опять перескочил через несколько страниц, стараясь забежать вперед и выяснить дату и обстоятельства своей смерти. Но, еще не дойдя до последнего стиха, понял, что ему уже не выйти из этой комнаты, ибо, согласно пророчеству пергаментов, прозрачный (или призрачный) город будет сметен с лица земли ураганом и стерт из памяти людей в то самое мгновение, когда Аурелиано Бабилонья кончит расшифровывать пергаменты, и что все в них записанное никогда и ни за что больше не повторится, ибо тем родам человеческим, которые обречены на сто лет одиночества, не суждено появиться на земле дважды».

В подлиннике: “la ciudad de los espejos (o los espejismos)” – «город зеркал (или миражей)». При этом обыгрывается то, что “espejo” (зеркало) и “espejismo” (мираж) – однокоренные слова. Роман Гарсия Маркеса – об одиночестве и отражениях[21 - В автобиографической книге Гарсия Маркеса «Жить, чтобы рассказывать о жизни» есть необычная история «случайной» встречи начинающего писателя с повестью Достоевского «Двойник».]. Об одиноких королях, ищущих выходы из своего королевства. О герое книги, который может эту книгу прочесть.

* * *

Враги повержены – замечательно, Дон Кихот едет дальше, «направляясь в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему». Однако представление, что двойник-мир с тобой играет, – не паранойя ли это?

В рассказе «Условные знаки» (или «Знаки и символы») (Signs and Symbols, 1948) Набоков пишет о своем герое (у которого, кстати сказать, есть двойник-антипод: «двоюродный брат, теперь известный шахматист»):

«Разновидность его умственного расстройства послужила предметом подробной статьи в научном журнале, но они с мужем давно сами ее для себя определили. Герман Бринк назвал ее Mania Referentia, “соотносительная мания”. В этих чрезвычайно редких случаях больной воображает, что все происходящее вокруг него имеет скрытое отношение к его личности и существованию. <…> Камушки, пятна, солнечные блики образуют узоры, составляющие каким-то страшным образом послания, которые он должен перехватить. Все на свете зашифровано, и тема этого шифра – он сам».

Вот, видимо, суть донкихотовой болезни.

Дон Кихоту кажется, что все происходящие вещи есть послания, сообщения, имеющие адресатом именно его самого, – даже случайно услышанные слова чужого разговора:

«Когда же они въезжали в село, то, по словам Сида Ахмета, Дон Кихот увидел, что возле гумна ссорятся двое мальчишек, из коих один крикнул другому:

– Зря силы тратишь, Перикильо, – больше ты ее никогда в жизни не увидишь!

<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
8 из 10