Тут Дон Кихот сказал Санчо:
– Ты обратил внимание, друг мой, что сказал мальчишка: “Больше ты ее никогда в жизни не увидишь»?
– Ну и что ж такого? – возразил Санчо. – Мало ли что скажет мальчишка!
– Как что ж такого? – воскликнул Дон Кихот. – Разве ты не понимаешь, что если применить эти слова ко мне, то выйдет, что мне не видать больше Дульсинеи?»
Как затем выясняет Санчо, дело в том, что мальчик «отнял у своего товарища клетку со сверчками и больше никогда ему не отдаст». И Санчо уговаривает Дон Кихота не придавать значения таким пустякам.
Однако, поскольку слова мальчика сбываются, мы, читатели, видим, что они действительно были сообщением Дон Кихоту – помимо воли и понимания самого мальчика.
Кстати сказать, эти ссорящиеся мальчишки – «пустые двойники» (фигуры, подчеркивающие главное, содержательное двойничество, являющиеся олицетворением самого приема двойничества) – как, например, «два русских мужика» в «Мертвых душах» Гоголя, встретившиеся въезжающему в город Чичикову. Поскольку они мифические существа, их слова имеют отношение к герою (как имеет пророческое отношение к успеху предприятия Чичикова рассуждение мужиков о его экипаже, их гадание: «доедет» – «не доедет»).
* * *
Выехавший на поиски рыцарских приключений Дон Кихот осознает себя не просто героем, а именно литературным героем – героем рыцарского романа. Этот роман чуть ли не кажется ему уже написанным (или пишущимся). Ведь он еще ничего не совершил, а уже говорит о себе как о «светоче и зерцале рыцарства». Вот пример тому из начала книги:
«Ехал путем-дорогой наш новоявленный рыцарь и сам с собой рассуждал:
– Когда-нибудь увидит свет правдивая повесть о моих славных деяниях, и тот ученый муж, который станет их описывать, дойдя до первого моего и столь раннего выезда, вне всякого сомнения, начнет свой рассказ так…»
Осознавать себя героем книги, литературным героем – это и есть донкихотова болезнь[22 - Впрочем, как Дон Кихоту не осознавать себя литературным героем, когда во второй книге он встречает ряд людей, которые читали первую книгу о нем?]. Дон Кихот уверен, что стоит ему выехать на дорогу – и начнет развиваться сюжет рыцарского романа. Так сказать, вступит в действие «морфология сказки». Поэтому он принимает постоялый двор (несвойственный сюжету рыцарского романа и существующий безотносительно к жизни нашего героя) за замок (элемент рыцарского романа, возникающий там и тогда, когда это нужно по сюжету):
«Случайно за ворота постоялого двора вышли две незамужние женщины из числа тех, что, как говорится, ходят по рукам; вместе с погонщиками мулов они держали путь в Севилью, но те порешили здесь заночевать; а как нашему искателю приключений казалось, будто все, о чем он думал, все, что он видел или рисовал себе, создано и совершается по образу и подобию вычитанного им в книгах, то, увидев постоялый двор, он тут же вообразил, что перед ним замок с четырьмя башнями и блестящими серебряными шпилями, с неизменным подъемным мостом и глубоким рвом – словом, со всеми принадлежностями, с какими подобные замки принято изображать».
Дон Кихот ждет карлика, который возвестил бы о прибытии рыцаря. Карлика нет, но появляется свинопас – и это вполне удовлетворяет Дон Кихота:
«В нескольких шагах от постоялого двора, или мнимого замка, он натянул поводья и остановился в ожидании, что вот сейчас между зубцов покажется карлик и, возвещая о прибытии рыцаря, затрубит в трубу. Но карлик медлил, Росинанту же не терпелось пробраться в стойло; тогда Дон Кихот подъехал ближе и, увидев двух гулящих бабенок, решил, что подле замка резвятся не то прекрасные девы, не то прелестные дамы. Нужно же было случиться так, чтобы в это самое время какой-то свинопас, сгоняя со жнивья стадо свиней, – прошу меня извинить, но другого названия у этих животных нет, – затрубил в рожок, по каковому знаку те имеют обыкновение сбегаться, и тут Дон Кихот, вообразив, что чаемое им свершилось, – а именно, что карлик возвестил о его прибытии, – не помня себя от радости, направился к дамам…»
Нет такого элемента нероманного мира, который Дон Кихот не воспринял бы, не истолковал бы как элемент рыцарского романа. Но ведь и история Дон Кихота, которую рассказывает Сервантес, – тоже роман (со своим сюжетом, со своей морфологией)[23 - Сервантес подчеркивает выдуманность (а значит, и художественность) истории Дон Кихота тем, что после рассказчика первых восьми глав вводит другого рассказчика, которому, кажется, не очень стоит доверять (что, конечно, является и любимым приемом Набокова): «…мне тотчас пришло на ум, что тетради эти заключают в себе историю Дон Кихота. Потрясенный этою догадкою, я попросил мориска немедленно прочитать заглавие, и он тут же, с листа, перевел мне его с арабского на кастильский так, как оно было составлено автором: История Дон Кихота Ламанчского, написанная Сидом Ахмедом Бенинхели, историком арабским». Перед тем как предложить читателю «текст Сида Ахмета», Сервантес замечает: «Единственно, что вызывает сомнение в правдивости именно этой истории, так это то, что автор ее араб». Сомнение вызывает и мориск-переводчик («если верить переводу», – оговаривает Сервантес). Получается, что авторов – четверо: Сервантес, Сид Ахмет, мориск-переводчик, Авельянеда. (Авельянеда выпустил свое продолжение книги до того, как Сервантес успел опубликовать вторую часть, – и вариант Авельянеды Сервантес учитывает и обыгрывает в своей второй части.) Дон Кихот же – один, что придает ему поразительную для литературного героя реальность. (Подобно этому несколько разнящиеся между собой рассказы четырех евангелистов придают особую реальность, достоверность их главному герою.)]. И совершенно ясно, что автор ввел пастуха, трубящего в рожок, специально для того, чтобы Дон Кихот обманулся. Но мы поставим следующий опыт: представим себе, что все происходящее с Дон Кихотом происходит на самом деле (и мы не читаем книгу, а наблюдаем за героем, – скажем, сопровождая его по обочине на квадроцикле). И, в отличие от Дон Кихота, видим то, что есть на самом деле: постоялый двор, двух шлюх, свинопаса… Не фэнтези, а сплошной натурализм.
И вдруг водителя квадроцикла посещает странное чувство – он ощущает знакомую ему литературность этого свинопаса и этих свиней. Ну да, Гомер: пещера Полифема (с почти превращением путников в баранов), приют Цирцеи (с превращением путников в свиней). Ну да, Гоголь: Чичиков у Коробочки (хозяйки птиц), Чичиков у Ноздрева (хозяина собак). И тому подобное. Герой, отправляющийся в путь, прежде всего попадает к Хозяину или Хозяйке зверей (и нередко при этом возникает образ свиней, а также самому герою может грозить превращение в свинью[24 - Коробочка: «Эх, отец мой, да у тебя-то, как у борова, вся спина и бок в грязи!» Ноздрев: «Право, свинтус ты за это, скотовод эдакой!»]).
Свиньи были животными, которых посвящали Деметре. Не чужда «свинства» и Дульсинея Тобосская – богиня, Прекрасная Дама Дон Кихота:
«Дульсинея Тобосская, которой имя столь часто на страницах предлагаемой истории упоминается, была, говорят, великою мастерицею солить свинину и в рассуждении сего не имела себе равных во всей Ламанче».
То, что происходит (и что неадекватно воспринимается Дон Кихотом), есть на самом деле древний (или вечный) миф. Не какая-то объективная действительность противостоит рыцарскому роману, но миф, действительность мифа. Все-таки фэнтези. (Набоков начинает свои лекции с утверждения: «“Дон Кихот” – сказка, как “Холодный дом” или “Мертвые души”».)
И миф продолжает разворачивать свою морфологию в эпизоде на постоялом дворе. Две гулящие бабенки – «пустые двойники» (двойницы, двойничихи?), аналогичные, например, двум русским мужикам, которые в «Мертвых душах» наблюдают за въезжающей в город бричкой Чичикова. Дон Кихот отказывается снять шлем – и выглядит как посвящаемый с отделенной (преображенной) головой. Хозяин постоялого двора, к которому, приняв его за владельца замка, Дон Кихот обращается с просьбой о посвящении в рыцари, на уровне мифа как раз и есть тот двойник-антипод, который посвящает героя. В данном случае это трикстер, это такая же «историческая личность», как и, например, Ноздрев. Вот этот рыцарь-антипод, судите сами:
«Хозяин, будучи, как мы уже говорили, изрядною шельмой, отчасти догадывался, что гость не в своем уме, – при этих же словах он совершенно в том уверился и, решившись потакать всем его прихотям, дабы весело провести ночь, сказал Дон Кихоту следующее: намерение-де его и просьба более чем разумны, и вполне естественно и законно, что у такого знатного, сколько можно судить по его наружности и горделивой осанке, рыцаря явилось подобное желание; да и он, хозяин, в молодости сам предавался этому почтенному занятию: бродил по разным странам и, в поисках приключений неукоснительно заглядывая в Перчелес под Малагой, на Риаранские острова, в севильский Компас, сеговийский Асогехо, валенсийскую Оливеру, гранадскую Рондилью, на набережную в Сан Лукаре, в кордовский Потро, толедские игорные притоны и еще кое-куда, развивал проворство ног и ловкость рук, проявлял необычайную шкодливость, не давал проходу вдовушкам, соблазнял девиц, совращал малолетних, так что слава его гремела по всем испанским судам и судилищам; под конец же удалился на покой в этот свой замок, где и живет на свой и на чужой счет, принимая у себя всех странствующих рыцарей, независимо от их звания и состояния, исключительно из особой любви к ним и с условием, чтобы в благодарность за его гостеприимство они делились с ним своим достоянием».
Да, он смеется над Дон Кихотом, разыгрывает его. Но при этом он в самом деле именно тот кандидат на проводящего обряд посвящения, который нужен. Обман оборачивается правдой.
Далее: два погонщика, которые пытаются снять доспехи Дон Кихота с водопойного корыта (во время ночного бдения героя, являющегося частью обряда посвящения в рыцари), получают по голове (по очереди) и падают без чувств. Это вполне символично для данного обряда (и удар по голове, и потеря сознания, и само число два). Затем обряд продолжается, погонщики умножились и проявили агрессивность: «товарищи раненых погонщиков, найдя их в столь тяжелом состоянии, принялись издали осыпать Дон Кихота градом камней, – тот по мере возможности закрывался щитом…» В следующем приключении Дон Кихот падает – по вине своего коня (типичное падение при посвящении, сравните с падением Чичикова в грязь перед невольным визитом к Коробочке). И тут Дон Кихота «измолотили до полусмерти». (Чичикова не бьют, но чуть не бьют – при невольном, случайном визите к Ноздреву, следующем за визитом к Коробочке.) И так далее. Вот, например, знаменитая схватка с мельницами:
«В это время подул легкий ветерок, и, заметив, что огромные крылья мельниц начинают кружиться, Дон Кихот воскликнул:
– Машите, машите руками! Если б у вас их было больше, чем у великана Бриарея, и тогда пришлось бы вам поплатиться!
Сказавши это, он всецело отдался под покровительство госпожи своей Дульсинеи, обратился к ней с мольбою помочь ему выдержать столь тяжкое испытание и, заградившись щитом и пустив Росинанта в галоп, вонзил копье в крыло ближайшей мельницы; но в это время ветер с такой бешеной силой повернул крыло, что от копья остались одни щепки, а крыло, подхватив и коня и всадника, оказавшегося в весьма жалком положении, сбросило Дон Кихота на землю».
Тут Дон Кихот сам называет мифический архетип, стоящий за враждебными ему мельницами, – сторукого великана Бриарея. И опять падение. Особенно стоит обратить внимание на то, что крылья мельниц сначала были неподвижны, а при приближении к ним Дон Кихота подул ветерок – и они закружились. Здесь мы видим нередко встречающийся литературный прием: неживая природа (чаще всего в лице деревьев, если можно так выразиться) подает (как бы подает) герою вполне реалистического романа знак. Например, в набоковском «Даре» (1938):
«Переходя на угол в аптекарскую, он невольно повернул голову (блеснуло рикошетом с виска) и увидел – с той быстрой улыбкой, которой мы приветствуем радугу или розу – как теперь из фургона выгружали параллелепипед белого ослепительного неба, зеркальный шкап, по которому, как по экрану, прошло безупречно-ясное отражение ветвей, скользя и качаясь не по-древесному, а с человеческим колебанием, обусловленным природой тех, кто нес это небо, эти ветви, этот скользящий фасад»[25 - Приведу еще один любопытный пример такого «человеческого колебания» окружающего мира – из романа Вирджинии Вулф «Миссис Дэллоуэй» (1925). Сошедший с ума ветеран Первой мировой Септимус Смит открывает для себя новую религию:«Да, удивительное открытие – что человеческий голос в определенных атмосферных условиях (прежде всего надо рассуждать научно, только научно!) может пробуждать к жизни деревья! Слава Богу, Реция (жена Смита. – И. Ф.) страшно прижала ему ладонью колено, придавила к скамье, не то бы от того возбуждения, с каким вязы теперь вздымались и опадали, вздымались и опадали, горя всеми листьями сразу, все окатывая то редеющим, то загустевающим цветом от сини до зелени полой волны, будто плюмажи на холках коней, будто перья на шляпках, так гордо, так величаво они вздымались, они опадали, что недолго и спятить. Но не спятит он, дудки. Надо только закрыть глаза. Не смотреть».].
Именно эту перевозку мебели главный герой романа (в разговоре с возлюбленной) обозначит как начало «работы судьбы», как ее первый (шахматный) ход:
«Вот что я хотел бы сделать, – сказал он. – Нечто похожее на работу судьбы в нашем отношении. Подумай, как она за это принялась три года с лишним тому назад… Первая попытка свести нас: аляповатая, громоздкая! Одна перевозка мебели чего стоила…»
Видите, насколько близок главный герой Набокова к главному герою Сервантеса. В «Лекциях о “Дон Кихоте”» Набоков, кстати, замечает:
«Обратите внимание, мельницы в описании Сервантеса кажутся нам совершенно живыми. Когда Дон Кихот устремился на них в атаку, “подул легкий ветерок”, и огромные крылья мельниц начали кружиться – как раз вовремя».
В приключении с мельницами хорошо прослеживается и то, что я называю «сущностной формой»: герой ? Источник жизни и смерти в виде либо стихии, либо мифического зверя, либо Прекрасной Дамы (она же Хозяйка зверей) ? двойник-антипод. В данном случае она выражена следующим образом: Дон Кихот ? Дульсинея ? Бриарей (мельницы)[26 - Сущностная форма в романе «Миссис Дэллоуэй»: Питер Уолш (своего рода Дон Кихот – «книжная душа», человек с «некоей заковыкой») ? Источник жизни в двух ипостасях (явившихся герою одна за другой, вместе): «Прекрасная Дама» («случайно» пересекшая его путь незнакомка – темноволосая красавица, словно порожденная его мечтой) и «Хозяйка зверей» (старая няня, «случайно» оказавшаяся рядом с Питером на скамье в парке, вяжущая над спящим младенцем) ? Септимус Смит. Во время одного из приступов сумасшествия Септимус выбрасывается из окна (для двойника-антипода типично падение с высоты – или подталкивание к такому падению героя). Подобный исход Септимус предчувствует заранее: «Я перегнулся через край лодки, и вот я упал, думал он. Я пошел ко дну, ко дну». Любопытно, что Питер Уолш с Септимусом не знаком, однако видит его или слышит что-то с ним связанное в ключевые для себя моменты (видит его, например, в парке, сразу после своей встречи с седой няней, позже слышит карету «скорой помощи», увозящей – о чем Питер не знает – незнакомого ему Септимуса, – и это его почему-то ошеломляет, перед ним «вдруг раскрывается связь вещей»). В романе есть еще одна (пожалуй, даже более центральная) сущностная форма: Кларисса Дэллоуэй ? темноволосая Салли Сетон («отчаянная, непутевая, романтическая Салли») ? Септимус Смит. Кларисса незнакома с Септимусом, нечаянно узнает о смерти этого молодого человека в самом конце романа – и чувствует некую тайную связь с ним («чем-то она сродни ему – молодому человеку, который покончил с собой»). Так оно и есть: на протяжении всего романа Кларисса и Септимус многие вещи воспринимают похоже (и соотносят воспринимаемое со строками из Шекспира). Примечательны также одинаковость инициалов имен Салли Сетон и Септимус Смит и их двойнический повтор (Вулф в дневнике обозначала Септимуса Смита как SS).]. И в той же главе Дон Кихот встречает «другую Троицу»: двух монахов-бенедиктинцев и карету, в которой сидит дама из Бискайи (причем это именно он так видит, а монахи к даме не имеют никакого отношения, они случайно совпали с ней на дороге). Монахи – типичные «пустые двойники» (то есть двойники как бы перпендикулярные основной линии двойничества, являющиеся как бы тенью основного двойничества). И выглядят они типично для двойников-антиподов (подчеркнуты слитые с ними животные, очки и зонтики):
«Они все еще продолжали беседовать, когда впереди показались два монаха-бенедиктинца верхом на верблюдах, именно на верблюдах, иначе не скажешь, – такой невероятной величины достигали их мулы. Монахи были в дорожных очках и под зонтиками. Двое слуг шли пешком и погоняли мулов, а позади ехала карета…»
Основная линия двойничества, кстати сказать, ведет не только к неприятному, агрессивному великану Бриарею, который, как Протей, меняя обличья, то и дело встречается Дон Кихоту, но и к бакалавру Самсону Карраско[27 - Вполне, кстати сказать, трикстер: «Бакалавр хотя и звался Самсоном, однако ж росту был небольшого, зато был пребольшущий хитрец; цвет лица у него был безжизненный, зато умом он отличался весьма живым; сей двадцатичетырехлетний молодой человек был круглолиц, курнос, большерот, что выдавало насмешливый нрав и склонность к забавам и шуткам, каковые свойства он и выказал…» Самсоном бакалавр-трикстер назван, конечно, смеха ради: он является изображением в кривом зеркале ветхозаветного героя (можно сказать, древнего рыцаря), который росту был, скорее всего, большого, а вот хитростью отнюдь не отличался. В подлиннике и само имя Карраско звучит двойнически: Sansоn.], переодетому Рыцарем Зеркал (el Caballero de los Espejos). По поводу Рыцаря Зеркал Набоков и говорит фразу: «отражения и отражения отражений мерцают на страницах книги»:
«И вот, в самом начале второй части, в четырнадцатой главе, Карраско, переодетый Рыцарем Зеркал (отражения и отражения отражений мерцают на страницах книги[28 - Примечально, что и на самом одеянии Рыцаря Зеркал имеется множество зеркалец: «Поверх доспехов на нем был камзол, сотканный словно из нитей чистейшего золота и сплошь усыпанный сверкающими зеркальцами в виде крошечных лун (muchas lunas peque?as de resplandecientes espejos)…» На самом деле “luna” здесь означает не «луну», а просто «зеркальное стекло». Переводчик (Николай Михайлович Любимов) либо ошибся, либо (что вероятнее) захотел подчеркнуть скрытый в другом (и первичном) значении слова символизм, который действительно важен в тексте Сервантеса (луна как отраженный свет – в романе отражений). В конце романа Самсон Карраско побеждает Дон Кихота под именем «Рыцаря Белой Луны» – где эпитет «белая», кажущийся излишним, подчеркивает как зеркальность рыцаря, так и его смертоносность («белый» значит «невидимый, несуществующий»).Особенно интересно то, что Дон Кихот, приблизившись к Рыцарю Зеркал, должен увидеть себя в виде умноженного отражения (услуга, которую нередко оказывает герою его двойник-антипод). Эти крошечные зеркала-луны на камзоле противника Дон Кихота напоминают, кстати сказать, сто драконов, украшающих в стихотворном рыцарском романе Вольфрама фон Эшенбаха «Парцифаль» (начало XIII века) одеяние Орилуса (соперника Парцифаля) и попону его коня. Когда Парцифаль сражается с Орилусом, тому чудится, будто эти драконы грозно уставились на него своими рубиновыми глазами.]), – коварный Карраско заявляет в присутствии Дон Кихота: “Ведь вот уж совсем недавно приказала она [Касильдея Вандальская] мне объехать все испанские провинции и добиться признания от всех странствующих рыцарей, какие там только бродят, что красотою своею она превзошла всех женщин на свете, а что я – самый отважный и влюбленный рыцарь во всем подлунном мире, по каковому распоряжению я уже объехал почти всю Испанию и одолел многих рыцарей, осмелившихся мне перечить. Но больше всего я кичусь и величаюсь тем, что победил в единоборстве славного рыцаря Дон Кихота Ламанчского и заставил его признать, что моя Касильдея Вандальская прекраснее его Дульсинеи, и полагаю, что это равносильно победе над всеми рыцарями в мире, ибо их всех победил помянутый мною Дон Кихот, а коль скоро я его победил, то его слава, честь и заслуги переходят ко мне и переносятся на мою особу, <…> так что неисчислимые подвиги названного мною Дон Кихота теперь уже приписываются мне и становятся моими”. В действительности, поскольку рыцарь неотделим от собственной славы, Карраско мог бы прибавить: “Я и есть Дон Кихот”. Стало быть, битва нашего настоящего Дон Кихота с Дон Кихотом, который есть его отражение, – это по сути дела битва с собственной тенью…»
Любопытна и служанка Мариторнес (прислуживающая на постоялом дворе) – это явно ведьма, хотя и вполне благодушная (ее имя можно, кстати сказать, истолковать как «Мария наоборот, Мария-перевертыш, Лже-Мария»):
«В услужении у хозяев находилась девица родом из Астурии, широколицая, курносая, со срезанным затылком, на один глаз кривая, – впрочем, и другой глаз был у нее не в порядке. Правда, сложена она была отлично, и это искупало все прочие ее недостатки; если бы смерить ее всю от головы до ног, то не набралось бы и семи четвертей, а чересчур высоко поднятые плечи заставляли ее более внимательно смотреть себе под ноги, чем этого требовала необходимость».
На постоялом дворе перед Дон Кихотом – три женщины: хозяйка, ее дочь и служанка Мариторнес. Это тоже миф, это норны (богини судьбы). Это то, что я называю «пустой троицей». Пустая троица есть как бы отражение на плоскости основной троицы (Дон Кихот ? Дульсинея Тобосская ? Карраско). Вместе с тем данная пустая троица распадается на еще два мифических элемента, один из которых – мать и дочь, а другой – ведьма. В сказках часто герою предстоят ведьма-мать и ведьма-дочь, а здесь, поскольку речь идет не о сказке, а о «действительности», элемент «ведьма» выносится за скобки и превращается в уродливую служанку. Так и в «Мертвых душах» Чичиков встречает Коробочку (ведьму), а затем губернаторшу с дочкой (мать и дочь).
Далее норны устраивают ложа для Дон Кихота и Санчо (как Коробочка для Чичикова), лечат их раны. В том же чулане устраивается спать и погонщик (итак, мужчин тоже трое – как, скажем, трое бурсаков в гоголевском «Вие»). Погонщик – любовник Мариторнес, он ждет этой ночью ее визита. Однако Дон Кихот перехватывает даму:
«Глубокая тишина и неотвязная мысль о тех событиях, что встречаются на каждой странице любой из книг, повинных в несчастье нашего рыцаря, навеяли ему одну из самых странных и безумных грез, какие так, ни с того ни с сего, кому-либо могли пригрезиться; а именно ему пригрезилось, что он прибыл в некий славный замок, – как известно, постоялые дворы, где ему приходилось останавливаться, он неизменно принимал за замки, – и что дочь хозяина, то бишь владельца замка, которую он якобы сумел очаровать, влюбилась в него и обещала нынче ночью, тайком от родителей, провести с ним часок-другой[29 - С подобной завлекательной истории начинается, например, «Амадис Галльский».]; но, приняв всю эту нелепицу, им же самим придуманную, за нечто непреложное и бесспорное, он тотчас приуныл и, представив себе, какому тяжкому испытанию должно подвергнуться его целомудрие, мысленно дал себе слово не изменить своей госпоже Дульсинее Тобосской, хотя бы перед ним предстала сама королева Джиневра со своею придворною дамою Кинтаньоной.
Итак, он все еще думал об этой чепухе, а между тем настал роковой для него час, – час, когда должна была прийти астурийка, и точно: босая, в одной сорочке и в сетке из грубой нитки на голове явилась она на свидание к погонщику и неслышной и легкой стопою вошла в помещение, где трое постояльцев расположились на ночлег; но как скоро приблизилась она к двери, Дон Кихот, заслышав ее шаги, сел на постели и, невзирая на пластыри и боль в боках, раскрыл объятия, дабы заключить в них прелестную деву. Астурийка, безмолвная и настороженная, вытянув руки, пробиралась к своему милому и вдруг наткнулась на руки Дон Кихота, – тот схватил ее, онемевшую от ужаса, за кисть, притянул к себе и усадил на кровать. Дотронувшись же до ее сорочки, сшитой из мешковины, он вообразил, что это дивный тончайший шелк. На руках у нее висели стеклянные четки, но ему почудилось, что это драгоценный восточный жемчуг. Волосы ее, отчасти напоминавшие конскую гриву, он уподобил нитям чистейшего арабского золота, коего блеск затмевает свет солнца. Пахло от нее, по всей вероятности, прокисшим салатом, а ему казалось, что от нее исходит неясное благоухание. Словом, в его представлении образ астурийки слился с образом некоей принцессы, о которой он читал в романах, что, не в силах долее сдерживать свои чувства, она в вышеописанном наряде явилась на свидание к тяжело раненному рыцарю. И до того был слеп наш идальго, что ни его собственное осязание, ни запах, исходивший от этой очаровательной девицы, а равно и все прочие ее свойства, способные вызвать тошноту у всех, кроме погонщика, не могли его разуверить, – напротив, ему казалось, будто он держит в объятиях богиню красоты».
Так в результате моральной неустойчивости нашего рыцаря сущностная форма в этом эпизоде меняет русло и мимолетно проявляется в виде: Дон Кихот ? Мариторнес ? погонщик (что приводит к драке между героем и его двойником-антиподом).
Короче говоря, во всех приключениях Дон Кихота мы замечаем три уровня: за элементами сюжета рыцарского романа стоят элементы так называемой объективной действительности, а за ней – элементы мифа. Например, так: Дон Кихот попадает в рыцарский замок, он же постоялый двор, он же жилище Цирцеи. Дон Кихот держит в объятиях прелестную деву – дочь владельца замка, она же служанка Мариторнес, она же баба-яга.
Решает ли это нашу проблему? Вроде бы нет, вырваться из царства зеркал не удается. Мы остаемся внутри некоей художественной структуры (где нет ничего, что существовало бы само по себе). Перед нами шахматная доска. А ведь хотелось бы, как сказано в «Защите Лужина», «выпасть из игры»:
«Он подошел к жене и слегка поклонился. Она перевела взгляд на его лицо, смутно надеясь, что увидит знакомую кривую полуулыбку, – и точно: Лужин улыбался.
“Единственный выход, – сказал он. – Нужно выпасть из игры”. – “Игры? Мы будем играть?” – ласково спросила она и одновременно подумала, что нужно напудриться, сейчас гости придут».
Лужин прыгает из окна, спасаясь из шахматного мира – с его «работой судьбы», с его двойническими событиями и материализовавшимися двойниками, однако эта «защита Лужина» не срабатывает. Глянув вниз, Лужин видит, что он падает в шахматы (и, таким образом, его падение представляет собой не выход из игры, а просто очередной ход в ней):
«Уцепившись рукой за что-то вверху, он боком пролез в пройму окна. Теперь обе ноги висели наружу, и надо было только отпустить то, за что он держался, – и спасен. Прежде чем отпустить, он глянул вниз. Там шло какое-то торопливое подготовление: собирались, выравнивались отражения окон, вся бездна распадалась на бледные и темные квадраты, и в тот миг, что Лужин разжал руки, в тот миг, что хлынул в рот стремительный ледяной воздух, он увидел, какая именно вечность угодливо и неумолимо раскинулась перед ним».