– Блинов, любезный.
– С икрой, прикажете?
– Со сметаной, пожалуй.
Подавальщик, осклабившись, отправился на кухню, а я тем временем принялся разглядывать посетителей трактира. Мало кто жеманничал. Всякий жевал, глотал и, не стесняясь прочих, причмокивал, либо ковырял вилкой в зубе. На тарелках было, как водится, всё, что могло бы ещё летать, плавать или бегать. Вздохнув, я отвернулся к окну.
Я с детства не терплю запаха мясных рядов. Они заявляют о себе задолго до того. как становятся заметен густой, розоватый от витающей крови воздух, что царит подле них. Мясные ряды неприятно, приторно пахнут нутряным салом и страхом. Тем, о котором вопят беззвучно перекошенные оскалы свиных голов на мраморных прилавках. В их незрячих, белых от застывшего ужаса глазах, было столько боли, что мне всегда хотелось покинуть торжище, как можно скорее. Как-то раз, не сдержавшись, я кинулся-таки оттуда прочь, но скользкий, словно ливер, пол тут же подставил подножку, так что я едва не угодил в таз, доверху полный кишок, набитых чем-то, чему уж и названия не сыскать.
Помню, что за обедом я никогда не мог съесть котлетку, если мне напоминали, из чего она приготовлена. Дети называли меня неженкой, а взрослые говорили, что впереди меня ждёт незавидная участь писаря. Но и среди тех и других непременно находился некий шутник, который с надменным видом прибавлял:
– Впрочем, писарь вооружён пером, и неизвестно, что с вами будет, молодой человек, если вы нечаянно уколете себе палец!
Это было обидно, но под следующий за сим хохот, я ничего не мог возразить в ответ, ибо меня, действительно, пугал не только вид сырого мяса, но и облик людей, которые стояли по ту сторону прилавка.
Мясник, так мне чудилось, бессовестно глумится над бессловесной и беспомощной тушей, а торговки, облачённые в передники и белые, измазанные кровью нарукавники, казались безжалостными, грубыми, готовыми на что угодно, лишь бы получить свой пятачок. В моём понимании, эти люди промышляли не мясом, а судьбами, оборвавшимися по их вине, и от того-то ничьих других жизней им не жаль.
Дабы избавится от моей слабохарактерности, отец принудил меня сопровождать кухарку на рынок. Это должно было выработать во мне привычку к жизни и приучить к её жестокости, так полагал он.
По дороге на рынок я шёл, перекидывая с руки на руку пустую корзинку, и, покуда до цели было ещё далеко, я был почти что весел. Но стоило ветру донести до разума тот самый запах, что был мне столь невыносим, как ноги слабели, в голове начинали позванивать мелкие колокольца, и прямо так, на словно сделанных из ваты, кукольных ногах я плёлся за кухаркой, которая, хотя и жалела меня, но опасаясь отца, не смела ослушаться его.
Торговки, в запятнанных кровью одеждах, посматривали на меня с изрядной долей презрения. Я же старался больше глядеть себе под ноги, чем смотреть по сторонам. Однажды, когда кухарка остановилась перед прилавком, я едва не налетел на неё, и из-за горы обрезков свиной туши раздался вдруг довольно приятный голос:
– Парнишка-то что, незрячий?
Кухарка, простая душа, тут же посвятила торговку в мою, как она выразилась, беду.
– Ой… малый… Да если бы ты знал, как тошно стоять тут мне! – Вместо смеха или грубости, услышал я обращённые ко мне слова.
Я немедленно поднял голову, чтобы поглядеть, точно ли не смеются надо мной. Полная женщина, с выбившимися из-под косынки чёрными кудрями, сочувственно разглядывала моё лицо.
– Ты не страшись, парень, – певуче заговорила она, – жизнь такая. Все кого-то, да едят. Бывает, что и люди друг друга! А тут… – женщина указала рукой на прилавок, – поросята.
– Как это, люди?! – Осмелился спросить я.
– Да так. Поедом.
– В суп?
– Словами, насмешками, да наветами, а то и взглядами злыми. Всяко бывает. – Вздохнула она.
– А… – Понял я, и добавил, – Но ведь и поросяток жалко!
– Жалко. – Согласилась женщина. – Ещё как!
В тот же день, за ужином, семья с удивлением наблюдала за тем, как я, отрезая по небольшому кусочку от свиной котлетки, глотал её, пополам со слезами. Непонятно отчего, но сочувствие торговки к своему товару тронуло меня. В той женщине я не нашёл жестокости, как ни на йоту не было её и во мне. Но быть съеденным людьми, мне не хотелось никак.
До завершения трапезы, отец поглядывал на мою мать именинником, с чувством победившей правды[40 - правота, правильность], а та, явно расходясь с ним, с грустью и сожалением глядела на меня. Как показало время, мы с нею были очень похожи. Но это уже совсем другая история.
Зряшное
Утро. Лампа рассвета загорожена платком облаков, что от ветхости сорит наземь неровными хлопьями перетёртых белых нитей. То, верно, сделано нарочно для того, чтобы свет не бил в глаза и не будил спящих раньше сроку. И дело не во времени вовсе, а всё от того, что зима принялась вдруг горько плакать, спрятав лицо на груди у ветра.
А некто ходил подле, топтался, силился набраться довольно храбрости, дабы войти, расспросить, не нужно ли подсобить в чём. Да так и не решившись взойти, скрипел дверью леса туда-сюда, мешая ветру быть собой.
Вся перепачкавшись в мелу метели, округа, тем не менее, была довольна и весела, она и без света прекрасно знала, где-что лежит и кто-где прячется.
Даже под толстым тюфяком из снега, от неё не укроется, ни оленья тропа, ни козья, ни следы мелкой рыси, как по ниточке! – лисы. Что уж говорить про основательную поступь лося, чьи поступки видны лучше прочих. Но не по грузности своей или внушительному виду, а из-за основательности характера. Как бы размеренно не намеревался пройтись заяц, вряд ли сможет удержаться он в тесноте приличного хода, минуя привычные ему зигзаги и петли. Обыкновенным для него манером проскочил кривень[41 - косой, заяц] и мимо рыдающей зимы. И-таки даже не расспросил, – по что её плачь. А уж кому-кому, но ему, поведала б она и про тоску в одиночестве, про то, что целый день слова сказать не с кем, а уж коли зацепишь кого вопросом, – неприлично самой, так долго его держишь возле себя.
…Утро… Так и не утро давно. Сгас день до зги, сгинул. Выплакала зима нелишний свой час от утренней до вечерней зари, как те глаза, да видать, что зря.
Рапорт
(случай из практики)
Я не люблю начальников. Не в том смысле, что трепещу перед ними или опасаюсь, отнюдь. Но слишком уж часто должность, вместе с окладом жалования, добавляет гражданину не ответственности за дело и судьбы подчинённых, но нахальства и высокомерия. Влажности во взгляде при виде смазливого девичьего личика, прибавляет тоже. Наблюдать всё это так жалко, нелепо… Особенно когда тот, который при должности, кричит:
– Да ты понимаешь, кто я такой есть?! И видишь ли ты разницу, между собой, ничтожеством, и мной?!
– А кто вы? – Спрашиваешь тихо и беззлобно. И, не дожидаясь ответа, добавляешь, – Человек?
Это, право, смешно.
Да уж после, когда сойдёт немного гнев и краснота с лица, и войдёт в понятие сие, при власти, лицо, то просит оно, эдак-то. по-свойски:
– Ну, ты – ладно уж, можешь, но другим – ни-ни, пусть боятся.
– А и пусть! Коли себя не уважают, пускай.
Так бывает. Но наш начальник, точнее – управляющий психиатрической больницы, был человеком покойным, даже относительно нормальным, насколько позволяла его специальность. В болезнях разума и их проистечении он понимал немного больше, чем в причинах происхождения хозяйственных дел, и потому больничные простыни стирались не в ближней мойке, а в соседнем уезде. Посему, когда сестра-хозяйка с испуганным, виноватым лицом позвала меня «к Нему», я пожал плечами, и, поставив у двери в кабинет, для сохранности и порядка, санитара, нисколько не торопясь, поспешил на зов.
Кабинет управляющего располагался в отдалении от палат с больными. Ссылаясь на нежелание беспокоить выздоравливающих, управляющий старался как можно реже посещать их. По слухам, он и сам был в достаточной степени нервен, и впадал в уныние, если имел возможность повидаться со страдающими ипохондрией.
Постучавшись в дверь кабинета, я дождался едва слышного «Да-да» и зашёл.
– Батенька! Ну, что же вы! Как же это так!? – Едва ли не шёпотом проговорил управляющий. Он был едва ли не бледнее крахмального белого халата. Поговаривали, что из брезгливости, либо из-за щегольства, он менял прежний халат на свежий ежедневно, хотя из кабинета обыкновенно никуда не выходил по целому дню.
– Батенька! – Повторил управляющий вновь, и в его слабом голосе слышалась если не мольба, то вопрос.
– В чём причина вашего волнения? – Насколько мог учтиво произнёс я, и из сбивчивого тет-а-тет уяснил, что на меня поступил рапОрт.
– И теперь… теперь я не в силах уяснить, каким образом … как избежать огласки… – Чуть не рыдая, лепетал наш управляющий, а я, наскоро успокоив его, поспешил выбежать из кабинета, после чего так славно расхохотался, что насилу удержался не испортить исподнее.
А дело было вот в чём. С некоторых пор, игнорируя любовь и честь, как основные семейные ценности, супружеские пары озаботились интимной стороной брака. Отыскав вместе с преимуществом перед холостяцким положением, и его некоторое несовершенство, проистекающее от утомления однообразием, с коим справиться самостоятельно, под сенью, так сказать, спальни, подчас, выходило не всегда.
Супруги, которые обратились ко мне за помощью, давно уж не казались влюблёнными друг в друга, но из чувства противления пороку и порядочности, готовы были признаться в своём бессилии.
– Доктор, умоляю! Конечно, мы уже не так юны, но не хотелось бы вовсе ставить на себе крест! – Потея от скромности, взывал ко мне супруг, тогда как жена его сидела в совершенном молчании, подавленная больничной обстановкой.