И кличку дали всем новинским миром, лучше не придумаешь по тем разломным временам – Ударник! А потому как на лошадь был заведен внове для деревни «пачпорт», то чубарого сразу же вознесло над новинскими мурашами-человеками, которые не без белой завести нарекли про меж себя еще и Счастливчиком!
В Новинах был производитель – силач и красавец Буян. Развалистый круп – шире печки, бугристая грудь – хоть полозья для дровней гни на ней. И дело свое в единоличное время правил знатно: племя плодилось от него под стать папаше, могучее. Но за ним значилась одна заковыка. Из «бывших» был Буян. Его первый хозяин, кривоногий Лука Криня до раскулачивания ходил в мельниках. Стало быть и он, его любимый жеребец, вволю хрумкал овес – тут и к попу не ходи. Потому-то и бросалась в скудоумные, завидущие гляделки новых хозяев его холеная стать как нечто враждебное. Короче, кулацкий выпестыш был Буян. А ретивым закоперщикам новой «жисти» из «Нови» не терпелось поскорее вывести особую породу лошадей. Колхозную! Поджарую и сильную, да чтобы бестии всех мастей еще и от овса отворачивались – во благо «обчей» пользы…
Как один красный денек промелькнули три беззаботные травы чубарого. На четвертую пришла пора и Ударника-Счастливца впрягать в большое Дело. – выводить из стригунов да давать отставку кулацкому выкормышу Буяну.
Но так уж вышло, что всеобщий любимец не оправдал надежд селян. По всем статьям уродился в свою мать, пегашку Попадью, узкогрудым, и ногами вышел жидковат. На что первым сознался в промашке предвидения новинского схода председатель колхоза Сим Грач-Отче-Наш:
– Обченаш, гора родила мышь. Не-не… не для пашни лошадь! Почту возить, куда еще не шло, но только не в сеятели нашего Ударника хренова.
– С виду-то жеребчик, маткин берег – батькин край, вроде б красовитый! – ерепенясь, заступился за своего любимца его дядька-пестун, конюх Матюха.
– Никчемное и бесполезное не могет, обченаш, быть «красовитым»! – как топором отрубил новинский пред Грач-Отче-Наш.
И тут деревенский пересмешник, кудрявый и плясовитый сын Ионыча Данька-Причумажный, возьми да и брякни, вторя председателевым любимым словцом:
– «Обченаш», выпестовали из красного Ударника преподобного Архиерея! – Так деревня устами пересмешника вынесла по здравому смыслу свой окончательный вердикт, подсказанный самим председателем, первому колхозному жеребцу-производителю, припомнив ему его социально-порочную родословную, мать-пегашку Попадью: Ударник, мол, хренов!
С того дня в Новинах чубарого уже больше не называли по «пачпорту» – Ударником. Только – Архиерей!
Но как бы там ни было, новинского чубарого счастливца оставляли в племянниках, в должности помощника производителя. А уберегло его от оскопления, видно, то, что в деревне уже успели свыкнуться с мыслью, что их белогривый счастливчик непременно должен ходить в лошадином начальстве. Это невольно наводит на крамолу. Уж не с новинского ли чубарого пробника утвердилось на одной шестой части суши расхожее обыкновенье: «Товарищ попал в номенклатуру»?
И его ближайший каждодневный заступник, он же и его царь Природы, как любил называть себя конюх Матюха, когда по праздникам приходил на конюшню задавать корм выпимший, часто по душам сочувствовал ему, по-человечески входя в его положение:
– Што поделаешь, милок… Такова уж, маткин берег – батькин край, жизня, которая завсегда и во все времена катится по земле кубарем. Так што радуйся тому, што вышел в пробники, а то ведь запросто могли б выбраковать и в мерины! А наш новинский живодер, коновал Артюха уже свой вострый ножичек точил, штоб отпотчевать себя под первач закусью – жареной яешней из твоих животворных ятер. Так-от, милок! Тут не мудрено и копытом перекреститься. И выходит, што ты, Архиерей, и впрямь родился в шкуре счастливца…
Его, как всамделишнего жеребца, выводил на зеленый лужок по-над Рекой, с видом на заречный высокорослый березняк, похожий на сон, в наборной уздечке на свидание с кобылой, чтобы прознать ее любовное настроение к кулацкому выкормышу Буяну, сам завконефермы рыжебородый Илья Брага (от фамилии Бражников), которого, с легкого слова новинской вековухи тетушки Копейки, называли в деревне еще и Срамным Сводником. На что тот ни на кого не держал обиды, лишь как-то округло похохатывая, громко уточнял:
– Да никакой я не сводник, а жеребячий сват: охо-хо-хо-хоо!
И тут Архиерей нередко получал отлуп копытами по зубам, что означало на кобыльем полюбовном признании решительное кобылье «нет»!
Чубарый получал по зубам и тогда, когда гривастая суженая откровенно выказывала чувствительным подмигиванием – «да», а его сразу же уводили на конюшню. И конюх Матюха, державший под уздцы приветно ржавшую кобылу, простодушно трунил ему вослед:
– Не обижайся, Архиерей, было не было, зато повидался, милок! Противу породы, как на рожон переть, так-от!
Да еще на потеху и подпоет с подковыром своим петушиным голосом, которым впору б только подшивать валенки вместо сученой дратвы, навощенной сапожным варом, поди и износу не было б:
Седни – воскресенье!
Женка пышек напечет:
и помажет, и покажет,
но поисти – не дает…
За такое насмехание не грех было б и копытами огреть утешителя, но где там, если за ним уже защелкнулась дверная железная щеколда. И тут же слышно было, как напротив другого денника, отделанного на особицу, из строганных досок лично для Его Лошадиного Превосходительства, весело лязгнула другая. Это повели на свидание к гривастой суженой производителя Буяна. И Архиерею-пробнику каждый раз становилось до того горько за себя, что он от несправедливости бросался передними ногами на стену, дико всхрапывая: «Как это так?.. Я – колхозный жеребец с младых копыт, и – нате!»
И донельзя взбудораженный похотью чубарый, несправедливо обойденный на жизненном ристанье, ржал вослед Буяну с какой-то революционной мстительностью: «Иго-го-го-гоо!»
А Буян еще при выходе из распахнутых настежь конюшенных ворот, лишь завидя на зеленом лужке – с видом на Реку – кобылу с казотливо отвороченным на сторону хвостом, увитым во всю репицу «свадебной» лентой-бинтом, так весь и запоходит, так и заюрит на отпущенном длинном ременном поводу. Ну, будто пудовый шереспёр, закрюченный на переметный поводец. Даже оторопь брала, глядучи на него со стороны: а ну, как стервец сейчас сорвется?!
Своей золотисто-рыжей мастью и густой, с белесым навесом игреневой гривой врастреп Буян в эти мгновения, будто в зарничных отсверках, весь переливаясь сытой статью, походил на огромный, раздутый ветром, бездымный костер. Прометей в облике и стати огненной дикой лошади, да и только: от пламенеющей вздыбленной челки которой, казалось, вот-вот вспыхнут высокие небеса! И тут как-то само забывалось, что Буян – кулацкий выкормыш. Зато, до мурашей по коже, сразу чувствовалась ПО-РО-ДА! Такого красавца для продолжения рода лошадиного и поберечь было не грех.
Бахвалисто бочась и выгибая колесом обрезную, как подоконная подушка, шею, Буян, вконец опьяневший от взыгравшейся могуты, вдруг вскидывается на дыбы, оглашая зеленую округу перекатным громом: «Иго-го-го-го-о!»
Так – от души – мог пропеть только плотник-здоровяк, истосковавшийся на чужбине по родному краю и своему любимому делу:
– Ха-ха-ха-а, сщась наточим топоры!
И по-мужичьи, враскорячь, Буян, разъято пошел с приплясом к гривастой раскрасавице, задоря себя ядреными залпами сытой овсяной лошади. Этим он как бы щедро одаривал теплыми хлебами гогочущих мужиков, будто ненароком толкавшихся тут с явно оттопыренными штанами. Одобрительно крякая и шутливо поддавая локтями друг дружке под бока, они с нескрываемой белой завистью в голосе утверждали:
– Што ни говори, братва, а ничо нету на свете антереснее и краше лошадиной сварьбы!
Обряжая жеребцов, конюх Матюха, как ни хорош был Буян, все же чаще вступал в сокровенный разговор тета-тет со своим любимцем. Да и поговорить у него с ним всегда было о чем:
– Архиерей, хошь ты и выпестован из чистых колхозных помыслов, однако ж надо признать и то – многого не дано было тебе при рождении. Оттого, милок, и вышло у тебя невеселое житье-бытье – ходить в любовных порученцах у производителя Буяна.
И тут же бодрил своего «выдвиженца», как он, не без гордости, называл тогда подопечного:
– И все ж ходить в пробниках, как не крути, – не в хомуте мылиться кажный день. Это понимать надоть, лошадка! Правда и то. И тебя иногда запрягали в рессорную таратайку или легкие санки, штоб свозить в Град кого-то из колхозных шишек на их многолюдный колготной шабаш, кончавший одной и той же молитвой: «Вставай, проклятьем заклеменный». А опосля еща и разливанным застольем с плясками под гармонь, как и в наш новинский престол. И вота они, наши цари Природы, пьют, поют, пляшут – себе в удовольствие, а мы с тобой – лошадь и конюх, ожидаючи их, валяем дурака в безделье. Ежель было, что прихвачено из дома похрумкать – одному сена клок, другому краюха хлеба, – хрумкаем. А нет, и суда на тонет.
Рассказчик, теряя нить своего откровения, свел его на шутку:
– А ты знаешь, чубарка, Илья Брага ить придумал на тебя чудную хреновину. Как не заладится у него што-то в жисти, он тут же горько ввернет: «Эх-ма, жизня пошла, поехала родимая, како у нашего Ударника-Архиерея, все по зубам да по зубам».
Казалось, что так, ни шатко, ни валко, пребудет для новинского пробника до скончания его века. Но и в лошадиной жизни, как и у самоватых мурашей-человеков, по разумению лошади все течет, все изменяется. И всему, особенно хорошему, по мудреному высказыванию новинского лошадника Ильи Срамного Сводника, мол, приходит-таки – «капец капитализму!»
Однажды, в начале новой травы, а какой по счету от рождения, чубарый уже не ведал… Да и знать, видно, не желал про то. Он просто жил себе в удовольствие, радуясь солнечному круговороту. И его снова вывел из конюшни сам завконефермы брадатый Илья Брага.
Предугадывая свидание с кобылой, помощник производителя Ударник-Архиерей, отрабатывая свой легкий овес соблазнителя кобыл, на манер кулацкого выкормыша Буяна гоголем выплясал боком из распахнутых ворот конюшни и с нутряным всхрапом ржанул голосом завзятого любовника-совратителя.
При каждом выводе из денника на свидание с гривастой суженой чубарый все надеялся: ну вот, наконец-то и его, новинского пробника, сейчас допустят до главного дела жизни – продолжения рода лошадиного. Оттого и ржалось ему всегда сладострастно!
Но на этот раз он осекся: на конюшенном лужке вместо кобылы толпились хмурые мужики с веревками в руках. Да и новинский главный лошадник, выведший его из денника, Илья Брага, он же и Срамной Сводник, был в будничных портах и линялой рубахе. В дни же лошадиных сварьб он облачался, как на праздник, во все яркое, под стать живому одеянию Буяна и своей рыжой бороде-путанке: в сатиновую малиновую рубаху-косоворотку и блескучие штаны из «чертовой кожи», яловые сапоги не забывал каждый раз намастить духовитым берестяным дегтем.
Среди зевак толкался и коновал Артюха, выделяясь от других мужиков своим багровым загривком. А пламенел он у него все от того, что при забое скотины и холощении – жеребцов, быков, хряков, баранов – новинский упырь пил кружками горячую кровь, а вылегченные семенные ятра, зажаренные на сале со шкварками, в купе с глазастой «яешней», были его самой охочей закусью под первач перегона.
У ярившегося пробника от какого-то черного предчувствия будто что-то оборвалось в утробе, гулко екнула селезенка. Екнет, если у тебя на глазах краснорожий коновал, с закатанными по локоть рукавами, поигрывает в руках навостренным ножичком. Появление Артюхи на конюшенном дворе всегда было знаком беды, особенно для молодых жеребцов, которых выводили к нему по одиночке, как к палачу на расправу. И чубарый у себя в деннике слышал, до дрожи в тулове, как они дико ржали, взывая к пощаде. Только разве этим разжалобишь коновала?
Да что там – молодые жеребцы! Артюху в те годы откровенно побаивались и новинские мужики, помятуя, что он родной братец бывшего новинского предкомбеда, главного рушителя деревни в смутную пору коллективизации Арси-Беды.
Коновала остерегались и все деревенские мальчишки. Стоило карапузу еще издали завидеть его, как он тут же хватался за штанишки на помочах и сломя голову пускался наутек к дому. А тот, корча рожи на своем всегда небритом, щетинистом лице, гогочет ему вослед: «Гы-гы-гы-гы-ы!» И будто бежит вдогон, топает на месте ногами, аж земля дрожит; хлопает волосатыми ручищами себе по карманам – ищет ножик! Потом подставит к своему жабьему ртищу, от уха до уха, ладонищи разверстым дуплом и, будто из преисподней через самоварную трубу, громко и грубо заухает: «Держите, держите его! Щас выложу молодца!» «Ужасть, – как бывало, крестясь, скажет больносердная бабка Груша, прижимая к себе прибежавшего с улицы перепуганного любимого внука. – О, демон-то краснорожий! Этак недолго и заикой сделать мальца…»
Но вот мужики докурили цигарки, не торопясь втоптали окурки в молодую траву-мураву, дерзко лезшую из нагретой земли острыми шильцами, и молча, стеной двинулись на дрожавшего помощника производителя. Вмиг обратали его веревеками, как распоследнюю тать, и – оп-па!
И повергнутый чубарый подрезанно грянулся на бок, на подстилку из соломы. А веревки, знай, все сильней, словно железными обручами, обжимая его холеное, неизработанное тулово. Задние ноги подтянули к передним и расторопно умеючи, в нахлестку накрепко перехватили сыромятным чересседельником на узел. Попробуй рыпнись! Но где там!.. А тут еще и коновал, багровея бычьим загривком, коноводит мужиками. Распахнув настежь, как амбарные ворота, свой всегда жаждущий чего-то горячительного, шамкающий рот, гневливо проквакал:
– Чё, ворон-то ловите? А ну, навалились на него, куча мала! А я сщас и пошшокочу его ножичком там, где надоть, ха-ха-ха!
Как и другие до него молодые жеребцы, запросил пощады и помощник производителя. Да так зашелся в диком реготе, что даже у бездушного коновала, видно, защемило в межножье. И это вконец вывело Артюху из себя, введя в матюги: