И такая дорога открылась великой армии не после Малоярославца или Красного, не у Дорогобужа или Михалевки, а такая дорога открылась полуденному Всаднику-Завоевателю еще в Москве.
Там великую армию, надсаженную походом и обескровленную Бородином, остановил пожар. Он выжег ее изнутри, смешал в толпы.
Теперь московские стихии замыкали свой круг и огонь, как оборотень, перекинулся стужей. Растрескалась медь полуденного Всадника, и стужа выела ему медные очи.
Тогда все обнажилось, открыло смертную изнанку свою. Реющие римские орлицы, красота медного строя Европы, великой армии народов, все обернулась вонью лохмотьев, гнилой сукровицей, конскими челюстями, с которых сглодано мясо, вытекшими глазами, падалью, смрадными складами мертвецов.
Сначала несли раненых и, любуясь на свое человеческое благородство, жалели пристреливать полковых коней. Потом начали сдирать мундиры с отсталых, потом бросать умирающих и вырезать мясо у коней, не пристреливая. Человек жадно тискался к огню, если был огонь, и когда был сильнее, убивал других, чтобы взять себе тепла и огня, и когда был слабее, убивали его.
Смоленская дорога, и все, что свершалось на ней, было отчаянной борьбой человека за жизнь, за измученное, но еще дышащее тело, обвисшее на костях, за живой огонь, еще горящий в глазницах.
Потом все замерло в разящем молчании, в студеной пустыне. Одни лошади выли во тьме, карячась на задние ноги. Утихли драки и убийства у костров, грабежи фургонов, обирание павших, все замерло, и люди сами бросали мешки с платиной, оловом. Они ложились в снег на трупы, желая только отдыха и забвения. Они сдавались смерти.
Но, окутанная дымным дыханием, грозно и мерно выбивая шаг, точно стопушечный корабль в пороховом дыму, еще шла сомкнутыми колоннами за императором старая гвардия, взяв ружья под курок. Ветер терзал красные султаны медвежьих шапок, гремело мерзлое железо и медь.
Император был верхом перед гвардией. Он сменил черную треуголку на литовскую ушастую шапку, крытую зеленым бархатом. Он мерно качался в седле. В однообразном шелесте снега император слышал вкрадчивый звук. И ему вспоминались белые транспаранты Тильзита и Александр. Вот она, неуловимая, вкрадчивая Россия, белая Византия, одно метение метели.
Ключом бездны была Москва. Он не повернул ключа бездны. Он не переступил московского пожара, не сжег в ответ всю Александрову Россию той революцией, в которой устоял бы он один, медный титан, на гребне Европы. Он отшатнулся такой судьбы, и тогда судьба отбросила его, отдала, отверженного, стихиям. В Москве он выпустил из рук землю. Он не свершил на земле победного круга. Наполеон и Россия не соединились в одно.
Смиренная усмешка осветила лицо императора и больше не погасала.
Теперь он шел перед строем пешим, опираясь на трость и слегка морщась почти на каждом шагу. В ушастой литовской шапке и в долгополой шубе, он был как странник с посохом. Его тонкое лицо напоминало снова того худощавого республиканского генерала-аскета, который отступал когда-то от Акра, назад, в сжигающие пески Египта.
У деревни Михалевки со снежного поля наскакал во весь опор тяжелый генерал в мехах и шарфах. Генерал привез известие о заговоре Мале в Париже. Император крепче сжал трость и не остановился.
В корпусе Луазона, в 113-м Тосканском полку, офицеры открыто говорили, что императора надо арестовать, сложить оружие, остановить истребительный марш. Император не остановился. За ним шла гвардия, его старики. Раскаленное стужей железо прикладов жгло им руки. Старики смаргивали побелевшими ресницами и глухо ворчали, как стада волков.
Император оглядывался, и от его светлого взгляда загоралось во всех глазах теплое зарево, точно старики для того и ворчали, чтобы он обернулся, согрел.
Император пробивался во Францию, но Ней остался в снегах. Ночью, в воющем поле, император ждал Нея.
Со смиренной усмешкой он смотрел в костер. Старики в медвежьих шапках наклоняли из тьмы тяжелые древки. Император сжигал знамена. Полуденному Всаднику отрублены ноги, всадник будет ползти на руках.
За императором идут в поле два короля, один принц, восемь маршалов и старая гвардия. Ней отрезан. Полчища бегут во тьме мимо последних орлиц. Его орлицы стали птицами отчаяния и смерти. И как видения иного, невероятного мира, встречаются на дороге редкие подкрепления, еще идущие к Москве, эльзасские новобранцы или эскадрон португальской легкой кавалерии.
Красивые смуглые всадники в коричневых мундирах выстроились у дороги. К ночи их сметет вьюга, в снегах загромоздятся новые мертвецы.
Маячит в поле бивуак кавалерии принца Гессен-Кассельского, полтораста спешенных драгун, закутанных в белые плащи. Они стоят, как белые крестоносцы, прикрывая от стужи молодого принца. Они будут стоять всю ночь, а к рассвету вьюга заметет и сравняет над крестоносцами сугробы.
Император идет, опираясь на трость.
А за толпами его армии по пятам и с боков гонятся русские. Казацкие лавы пересекают дорогу, вытаптывают обозы, пролетают в метель.
В русских колоннах так же замерзают на маршах солдаты, там так же задыхаются в веревочных гужах вереницы истощалых лошадей. Павлоградские гусары, которые идут в авангарде, спешивались, чтобы расчищать дорогу: кони не шли по грудам мертвецов, гусары пиками отбрасывали их.
Полковые реляции хвастали трофеями, взятыми пушками, тысячами пленных, но эти трофеи и ночные бои с толпами отчаявшихся, полузамерзших людей, подымали у многих тошноту, отвращение, стыд, а у многих жадную злобу издевательств.
Пленных раздевали догола и босыми гнали по снегу, подталкивая тупыми концами пик. Мужики покупали их у казаков за пятак на потеху ребятам и бабам. Потом пленных не брали, не гоняли, их просто сталкивали с дороги в кучи мертвецов.
А когда по пятам французов русские вошли в Смоленск, от Московской заставы до Днепра увидели они одно замерзшее падалище.
На Крепостном валу русские стали сжигать поленницы мертвецов, и, размягченные огнем, задвигались замерзшие ноги.
На снегу Днепра, у Смоленской стены, рассеяны зарядные ящики, лазаретные линейки, пушки, понтоны, ружья, кирасы, кивера, медвежьи шашки, трубы, тесаки, барабаны, словно сбросила здесь боевые одежды и бесследно исчезла великая империя. Вдоль набережной тянется ряд пустых фур. На дышлах поникли замерзшие лошади.
Смерть пресытила, ее зрелище стало обычным, истощив все человеческие чувства сострадания и сожаления.
В отбитых обозах маршала Нея у опрокинутых карет вертятся казаки. Один напяливает расшитый маршальский мундир, вбивает на жирные волосы маршальскую шляпу.
Маршал, брадатый, ужасный, с красной пикой, пронесся мимо отступающей колонны арьергарда, осадил коня, высунул язык, сгинул.
Русские захватили кареты Наполеона. Солдаты и толпы отсталых французов вместе грабят коляски, архивы, фургоны. Пущены по ветру бумаги империи. Кишит во тьме сатурналия.
Скипетр и мантию императора подхватил безбородый скуластый калмык. Он завернулся в мантию, упер в колено скипетр, вот он император-калмык, завертелся с визгом у колонны маршала Нея.
Ней идет в строю, с солдатским карабином. Ней пробился, он, вывел из русской бездны толпу полумертвецов с черными лицами, обожженными порохом и морозом.
И когда засквозил над полем рассвет, маршал отстегнул медную пуговицу плаща и жесткой ладонью стер с лица иней. Темное лицо Нея засветилось сурово.
Эпилог
I
Российский генерал-марш к Пантеонской заставе открыл Преображенский батальон. Дубовые ветви на штыках, на рукавах белые повязки, бьет кисти султанов и блещут орлы. Огромная российская музыка вступает в Париж со старинной французской песней «Да здравствует Генрих».
Пред батальоном легко и статно качаются в седлах лейб-казаки, звеня под красной рощей пик серебром ладунок и перевязей. Светло-серый конь императора Александра идет за красными казаками. Император похлопывает коня по влажной шее, близоруко щурится, сухо скашливает от пыли и что-то говорит прусскому королю. Тот учтиво пригнулся с седла. Перья их крутых треуголок смешались в белую пену.
За императором и королем, теснясь, роняя хлопья мыла, идут кони свиты, конвоев, рыжие и белые кобылы австрийцев, пруссаков, тяжелые русские кони, серые в яблоках и черном посеве. На покатых латах кавалергардов, как в медных зеркалах, мелькают станы, окна, синее небо, конские морды, мундиры, плюмажи.
Флигель-адъютант императора Орлов вытирает платком влажные баки. Он улыбается.
Нынче поутру, когда войска Барклая де Толли в пушечном громе устремились на высоты Бельвиля и Монмартра и когда прискакал от Мармона парламентер, государь приказал остановить стремление войск и, отсылая Орлова для переговоров, сказал скороговоркой, жестко поджимая тонкие, бабкины губы:
– Волей или неволей, на штыках, парадным шагом, на развалинах, под золоченым кровом, но сего же дня мы должны ночевать в Париже.
Цесаревич Константин, в темном мундире с помятым красным воротником, нагайка закручена у обшлага, обскакал на соловом коне гренадерские батальоны, весело крикнул:
– Ох вы, российские орлы, куда залетели…
В набеленных мелом штанах, пожухлые от загара, от пыли, шагают гренадеры, не видя, не слыша. Офицер скинул треуголку, хрипло скомандовал, и враз скосились на цесаревича невидящие глаза и тысячи пересохших глоток выдохнули жаркий рев.
Елисейские Поля, окна, толпы, фонари, полосатые навесы, кареты, Париж плывет навстречу из багряной пыли. Море пыльных голов, люди на заборах, на кровлях, на деревьях, на покрышках карет. Все ресторации и торговые лавки открыты.
Смуглый казак, скосив желтый глаз на толпу, привязывает к каштану коня. Прокламацией 814 года объявлено, что дикие казаки варят в пищу младенцев: толпа отшатнулась от варвара, прихлынула снова.
А к ночи уже мело по Елисейским Полям солому и пучки сена. Под голыми деревьями похрапывали, ржали жеребцы и зыбились над кострами громадные колчаны, связки пик. На Париж дохнуло запахом гари, простора и деревень: синеватый дым русских костров потянулся легкими столбами к мартовскому небу. Верховой казак, босой, рубаха белеет в тонком сумраке вечера, ведет косяк коней к водопою, на Сену. Кони сходят по глинистому берегу, и, балуясь, сладко и тихо храпят.
По стенам от русских огней ходит волнами зарево. Вокруг черных котлов сидят казаки в одних портках. Брадатые кашевары, подобрав со лба волосы под засаленный ремешок, на корточках, как скифские жрецы, мешают черпаками кипящее варево. Медная пушка неуклюже ворочается поперек узкой улицы, не находит покоя. Канониры отряхивают зеленые мундиры, отстегивают тугие крючья воротников и пропотевшие галстухи. Это та самая батарея лейб-гвардии артиллерийской бригады, которая била утром с Шамонской высоты по Парижу двадцатидвухпушечным огнем, а когда прискакал от французов парламентер, черные от пороховой гари канониры встретили его диким «ура».