Глава II
Только что Петр Александрыч и жена его вошли в первую комнату, Прасковья Павловна остановила их, ушла и минуты через две воротилась с образом в вызолоченной ризе.
– Наклонитесь, друзья мои, – сказала она сыну и невестке, – дайте мне благословить вас. Вот так… Этот образ ты особенно должен уважать, друг мой Петенька; он переходил у нас из рода в род, и кого ни благословляли им, все жили необыкновенно счастливо, и покойница маменька и я; только богу не угодно было продлить к моему счастию дней моего голубчика Александра Ермолаевича.
При сем Прасковья Павловна заплакала.
– Как мне ни тяжело было, а я перенесла это испытание. Чего, подумаешь, человек не в состоянии перенести!.. Желаю вам, милые, чтоб вы всегда так же согласно жили, как я жила с моим голубчиком. Более этого я ничего не умею пожелать вам.
После благословения подали кофе, и потом все занялись разбиранием чемоданов. Прасковья Павловна и дочь бедных, но благородных родителей последовали за Ольгой Михайловной в ее комнату.
– Мне хотелось бы, – сказала дочь бедных, но благородных родителей, подходя к Ольге Михайловне, – быть вам чем-нибудь полезной; позвольте помочь вам разобрать ваши вещи…
Ей смертельно хотелось посмотреть гардероб столичной дамы.
Ольга Михайловна отвечала на это обязательное предложение наклонением головы и пожатием руки…
Каждую ленточку, каждую манишку, каждый платок, каждое платье, вынимаемые из чемоданов, дочь бедных, но благородных родителей пожирала жадными глазами. Она и Прасковья Павловна беспрестанно повторяли:
– Ах, как это мило! как это прелестно! ах, с каким это вкусом!
Время до обеда пролетело незаметно. В два часа доложили, что кушанье подано…
В столовой вокруг стола за каждым стулом стоял тяжелодышащий исполин; Антон был тут же. Несмотря на такое количество прислуги, кушанье подавалось медленно, потому что каждый из исполинов имел привычку, переменив тарелку, удаляться с нею прежде в буфет и там долизывать барские остатки.
Петр Александрыч, садясь за стол, посмотрел на часы.
– Еще только два часа, – сказал он, потягиваясь, – а мы в Петербурге ранее шестого часу никогда не садились обедать.
– Наше дело деревенское, – заметила Прасковья Павловна.
– А это, маменька, что за вино?
– Не могу тебе сказать, дружочек; это уж не по моей части.
Петр Александрыч налил вино в рюмку, поднял ее к свету, отпил немного, поморщился и выплюнул.
– Что это за гадость! сладкое какое-то… Ведь у дядюшки, говорят, был славный погреб, и после него осталось много вин.
– Это виссант-с, – отвечал Антон, – дядюшка всегда изволили его кушать в будничные дни-с, когда гостей не было.
Петр Александрыч захохотал.
Прасковья Павловна сделала гримасу неудовольствия…
– Антон, у кого ключи от погреба?
– У кого-с? Известно у кого – у управляющего. Погреб припечатан его печатью.
– Беги же к нему, да скорей, принеси сейчас ключи ко мне, – сказал Петр Александрыч.
Антон мигнул Фильке, и Филька побежал исполнить приказание барина.
– И хорошо сделаешь, голубчик, если ключи от погреба припрячешь к себе, – произнесла умилительным голосом Прасковья Павловна, – а то на этого управляющего, – может быть, он человек и хороший, я не знаю, – не следует, кажется, совершенно полагаться…
Ключи были принесены. Петр Александрыч сам достал бутылку лафита и велел согреть ее.
После пирожного, которое было десятым кушаньем, исключая супа, подали различных сортов наливки.
Лицо Прасковьи Павловны просияло.
– Вот это уж по моей части, – сказала она. – Ты, Петенька, верно не пивал этаких наливок… Этим я могу похвастаться. Попробуй вишневки-то, милый мой… Что, какова?
– Чудесная!
– Лучше меня, могу сказать, никто в целой губернии не делает вишневки; все соседи это знают, и Оленьку мою уж я научу, как делать наливки, непременно научу. Хорошей хозяйке все знать следует, а в женщине главное – хозяйство… Вот, примерно, жена вашего управляющего, что в ней? ничего не знает, экономии ни в чем не соблюдает… Ее бы, казалось, дело присмотреть за бабами, все наблюсти, – ничего не бывало. Она сидит себе сложа ручки да только умничает… В эти две недели я таки насмотрелась на нее: у меня все сердце переболело, глядя на ее хозяйство; конечно, мое дело сторона…
Прасковья Павловна обратилась к своей невестке:
– Вот когда ты войдешь, душенька, сама в хозяйственную часть, увидишь, правду ли я говорю. Соседка моя, Фекла Ниловна, – ты ее знаешь, Петенька, – она приехала в деревню, ничего не знала, а там помаленечку начала приглядываться, как и что: у меня, у другой спрашивала советы; советы никогда не мешают, – и теперь любо-дорого смотреть: у нее вся деревня по струнке ходит, в таком страхе всех держит. Какие у нее полотны ткут, салфетки – настоящие камчатные – прелесть…
Разговор продолжался в этом роде.
После обеда все отправились в диванную; так называлась небольшая комната, уставленная кругом высокими и узкими диванами. Стены ее были украшены тремя большими картинами в великолепных рамах. Картины эти, писанные масляными красками и отличавшиеся необыкновенною яркостию колорита, привлекали некогда просвещенное любопытство многих помещиков, и слава творца их Пантелея – крепостного живописца помещика села Долговки – прогремела по целой губернии. На двух картинах живописец изобразил своего барина, по его приказанию, в разных моментах его деятельности. На одной картине, занимавшей почти всю стену, барин представлен был величественно сидящим на коне, в охотничьем платье и картузе, спускающий со своры двух любимых собак своих, Зацепу и Занозу, на матерого русака, только что выгнанного гончими из острова… На другой он являлся в архалуке и с нагайкою в руке, любующимся на одетого по-рыцарски шута, своего любимца, которого конюх сажал на лошадь. Предметом третьей картины была жирная нимфа, покоящаяся в лесу, списанная с дворовой девки Палашки, и сатир, смотрящий на нее из-за кустов.
Петр Александрыч занялся рассматриванием этих картин в ту минуту, как Прасковья Павловна разговаривала о чем-то с своею невесткою. Последняя картина в особенности привлекла его внимание…
Нимфа Палашка, по странной прихоти природы, как две капли воды походила на горничную Прасковьи Павловны Агашку, которая в эту минуту выглядывала из полурастворенной двери на приезжих господ. Это сходство не ускользнуло от любознательного Петра Александрыча. Заметив Агашку, он улыбнулся про себя с приятностию.
Между тем Прасковья Павловна приветливо обратилась к своей невестке.
– А что, Оленька, – сказала она, – я слышала, что ты удивительная музыкантша?
– Еще бы! – воскликнул Петр Александры?. – Ее в Петербурге ставили наряду с первыми пианистками. Недаром же я прислал сюда рояль… я за него заплатил тысячу восемьсот рублей. К тому же она еще певица: у нее премилый голос!
– Приятно иметь такие таланты, моя душенька, очень приятно. Уж я воображаю, как ты блестела в свете и как мой Петенька, глядя на тебя, радовался. Ведь ты, я думаю, беспрестанно была на балах, дружочек?
– Нет, я выезжала мало, только к самым близким знакомым, – отвечала Ольга Михайловна.
– Мало? Отчего же мало, мое сердце? Почему же молодой женщине не выезжать?
Дочь бедных, но благородных родителей улыбнулась и возразила:
– Вероятно, вы шутите?
– Совсем не шучу, – сказала Ольга Михайловна, улыбаясь, – отчего же это вас так удивляет?
– Ах, помилуйте, как же не выезжать на балы?