– Он ведь все равно убьет меня когда-нибудь… Кабы сила, его б надо прикокошить… Топором иль чем-нибудь другим… Бацнул, а потом в навоз… А на улице сказали бы: в Полесье уехал на пять лет…
– Он здоровый: ты не сладишь…
– Сонного…
В сенях звякнула щеколда. Кто-то обивал о стенку лапти.
– Кто там? Если он – молчи, не сказывай, что я надумал… Приставать будет – крепись…
Отец пришел из города худой и грязный, влез на печку, не поевши, и уснул. Мы ходили тихо, разговаривая шепотом.
– Вашего-то били там! – прибежала с новостью соседка. – Старик Федин сейчас сказывал.
– Нуко-ся опять! – всплеснула мать руками.
Мотя искривилась, глядя в угол, лицо покраснело, по щекам потекли крупные слезы.
– Их бы надо! – сцепив зубы, прошептала она зло. – За что они?.. Их бы надо!..
– Что ты, девка, обалдела, не проживши веку? – цыкнула соседка. – Без пути и там не бьют!..
Оказалось, что в полиции мужиков заставили колоть дрова, но отец наотрез отказался, говоря:
– Положи цену, зря работать не согласен.
Ключник донес приставу, а пристав отца бил.
– Я тебя сгною! – кричал он. – Проси у меня прощенья.
Отец просил.
– То-то… Пойдешь теперь на работу?
– Нет.
Пристав снова бил.
– Становись, разбойник, на коленки!..
Отец становился.
– Я начальник, – размахивал руками пристав. – Как ты смеешь мне перечить?
Отец молчал, склонив голову. Пристав учил отца до обеда, весь измучился, вспотел, а толку не добился никакого. Рассердившись, затворил его на хлеб и воду и надбавил сроку на неделю.
Дома, на печи, отец лежал недели полторы. Он не охал, не стонал и ни на что не жаловался, лежал вверх лицом и глядел в черный, закоптелый потолок или бесперечь курил. Приходили мужики по делу – он молчал, оставаясь вдвоем с матерью – молчал; есть слезал, когда все спали. На четвертый или пятый день у него вышел табак: отец стал курить конопляную мякину вперемешку с полынью.
– Отлежится на печи-то и опять начнет лупить нас чем попало, – шепнул я матери.
Та мельком взглянула на меня и не ответила ни слова.
– И охота же ему курить эту пакость, – продолжал я, сплевывая, – душу всю захватывает… Нету табаку – не надо, подождал бы, когда новый купится.
– Пошел прочь! – рассердилась мать, толкая меня в спину. – Тебя не спросили, что курить!..
На второй неделе отец засвистел на печи, потом громко засмеялся, а мы переглянулись. Отец свистел до обеда.
– Шел бы закусить чего-нибудь, – сказала мать. – Что ж ты все лежишь колодой?
Отец засмеялся, но обедать не пошел.
– Голос подал, значит, встанет, – сказал я сестре.
Шел великий пост. Пригрело солнышко. С крыш текла капель.
В сумерки ударили к вечерне. Потянулся народ в церковь.
– Эх ты, мать честная, отец праведный! – сказал отец, слезая с печки. – Принеси, Матреш, цыбарочку водицы.
Он был черен, как араб, седые спутанные волосы его стали от копоти дымчатыми, веки покраснели и разбухли, в бороде торчали перья.
– Ну, что, как твои дела? – спросил он, щекоча меня под подбородком. – Много бабок выиграл на масленой?
– Слава богу, – сказал я, отодвигаясь.
Отец вымыл лицо, голову, переменил рубаху и причесался. Мать юлила около него, подавая чистую утирку, гребешок и бесперечь советуя:
– За ухом-то вытри, за ухом-то!.. Обожди, я тебе ножницами подравняю волосы. Постой, Петрей, чуточку!..
Нарядившись, отец сел на коник, поглядел на всех, оперся о стол локтями, склонил голову и снова засвистел, постукивая лаптем о проножку.
– Бросил бы, старик, – сказала мать, – жутко ведь!.. Ну, что же теперь делать? Перестань, пожалуйста!
Отец притворился, что не слышит. Мать уткнулась в угол, скрывая слезы.
– Так-так-так, – сказал он, насвистевшись. – Так-так-та-ак!..
Мать повеселела. Ласково притронувшись к плечу его, она спросила:
– Поговеть не думаешь? Сердокрестная неделя уж…
– Поговеть? – Отец задумался. – Можно поговеть.
Мать обрадовалась пуще.
– Поговей! – воскликнула она. – Вот увидишь, легче станет.
– Мо-ожно, – повторил отец. – Отчего нельзя?