– Чего ты щипешься, стервило?
Учитель взял за подбородок Калебана и сказал:
– Нельзя так, выгоню на улицу, понял?
Перед отпуском учитель объявил: Мавра Титова принимается в первое отделение, а мы четверо должны прийти на будущий год, потому что теперь молоды.
– Поешьте дома кашки побольше, – смеялись над нами.
– Ничего, мы за год сильно вырастем, тогда и нас учиться примут, – утешали мы себя дорогой. – Маврушке-то девятый год!..
VIII
Пришла моя восьмая зима. Мать выпросила, Христа ради, у Тимошкиной матери старый дядин тулуп и сшила мне из него полушубок.
Целый день я пропадал на улице, катаясь на салазках, и возвращался домой с красными, как у гуся, пальцами и закоченевшими ногами. Поспешно разувшись, я хватал круто посоленный ломоть хлеба и лез на печку, рассказывая оттуда, что со мною было за день. Когда руки и ноги в тепле отходили, их ломило. Мать становила на лежанку ведро с водою, бросала туда снег и опускала в воду мои ноги, а руки терла суконкой или чулком.
– Экий бестолковый, – ворчала она, – до каких пор бегаешь, подумай-ка!
Я оправдывался тем, что на улице ноги не зябнут, что им холоднее от печки, и божился не запаздывать.
– Ты всегда так, – упрекала мать, – простудишься, тогда я тебя выпорю.
Любимым местом наших игр была Федина гора – крутой скат к реке, рядом с мельницей. Как только занимался день, ребята поливали на скорую руку ледянки и бежали на гору кататься.
К вечеру сходились парни с девками с гармонями и прозвонками, на катке устраивалось игрище, пелись песни и плясали. Полоумный Базло, скинув валенки, прыгал босиком. Охрем Лобач становился на руках «березою», Дарка Крымская с Гуляевым, солдатом, плясали по-господски, схватив друг друга в охапку, крутясь и топая на месте. Нас большие гнали от себя, потому что, кончив пляску, парни хватали девок за руки и целовали, а мы подглядывали и, придя домой, пробалтывались, кто кого тискает и кто кого целует.
По воскресеньям на горку приходил пьяный Ортюха-сапожник. Стащив у кого-нибудь из-под навеса сани, он набивал их нами доверху и, крича: «Горшки продаю!» – спускал сани вниз, к реке, хохоча, как сумасшедший. Мы визжали от восторга, летя вихрем под гору, а Ортюха кричал:
– Что, шелудивые, нравится?
На зимнего Николу сапожник принес в кармане бабок.
– Ну, на драку! – крикнул он, бросая пару бабок. Человек двенадцать метнулись, навалившись друг на друга кучей. Под градом кулаков, смеха и брани счастливец хватал бабку, отбиваясь от товарищей, и подбегал к Ортюхе: бабка становилась его собственностью. Разбросав десятка полтора, мужик крикнул:
– Айда на лед!
Там, где вода сбегает с мельничных колес, у «холостой», застыла свежая полоска льда.
Сапожник, бросая на этот лед сразу три пары, сказал:
– Кто из вас смелый, тот достанет.
Тимошка отозвался.
– Я смелый! – и полез за бабками.
– А еще кто смелый? – спросил Ортюха, кидая два пятка.
Я достал два пятка.
Мальчики, которые поменьше, и девочки, стоя в снегу по щиколку у плотины, рядом с Ортюхой, пугливо жались, боясь, чтоб лед не проломился. И мы сперва боялись, но когда в четвертый раз на лед вскочили двое, Тимошка и Матрос, скользя по нем и матерщинничая, страх прошел.
Вывернув из кармана последки, сапожник закричал:
– Кто скорей! На драку!
Человек пять-шесть бросились за бабками. Лед затрещал под ногами, и мы в ужасе схватились друг за друга. Лед выгнулся, осел и лопнул. Первым опустился в воду Клим Хохлатый из Пилатовки, вдовин сынишка.
– Ма-ам-ма!.. Ма-ма-а!.. – крикнул он, хватая за полу Тимошку.
– Ой! – взвизгнул тот, хлопая по голове Хохлатого, и сам опустился под лед.
Из всего того, что дальше было, я помню только свой собственный вопль. Меня будто облили кипятком… Закружилась голова, замаячило в глазах…
Пришел в себя я за день до своих именин, в крещенский сочельник, перед вечером. У моих ног, с чулком в руках, сидела Мотя; с печки, свесив голову, в лицо мне смотрел отец, а в избе от запушенных снегом стекол было сумрачно.
– Мама, – сказал я, – я дома?
Голос у меня – чужой и слабый, вместо слов – тихий стон.
– Поправь ему подушку, – проговорил отец.
Мать, осторожно ступая, подошла к постели, наклонившись над изголовьем. Я улыбнулся. Она радостно вскрикнула, упала на колени, плача, смеясь и целуя мою руку.
– Проснулся? – ласково спросил отец.
– Проснулся, – хотел я сказать, но только пошевелил губами.
Соскочив с печки, отец сел на скамейку около меня и, трепля по волосам, сказал:
– Что ж ты этак, а? Хворать не полагается на праздниках…
Матрос утонул, а Климка умер от простуды; Цыган и Тимоха хворали, как и я. Тимоха оглох на весь век, а Ортюху-сапожника мужики больно били за баловство, и он с тех пор стал кашлять и прихрамывать.
После обедни на праздник меня спрыснули крещенской водой, напоили чаем из сушеной малины и, укутав с ног до головы горячей посконью, положили на лежанку ближе к печке. Отец отнес в залог Перетканову свою новую рубаху со штанами и валенки и купил на эти деньги виноградного вина, связку кренделей и монпасеев.
– Будет тебе, пахарь, валяться-то, – сказал он, подавая гостинцы. – Пятая неделя никак.
И, сидя около, рассказывал:
– Иду я, братец ты мой, по деревне, а Стешка Чикалева выскочила за ворота и кричит: «Дядя Петра! дядя Петра! Что, жених мой встал?»
– Вот и брешешь! – смеюсь я. – Не угадал! Стешка – невеста Игнатова, а моя – Маврунька!
– То бишь, Маврушка, – поправляется отец.
Я хлопаю в ладоши и кричу: