– Чаю у нас даже не повыхлебатъ!
– Ваш-то в чугуне, навозом, поди, пахнет, от него стошнит… – мягко заметил Шавров.
– Ничего, родимый, уж мы как-нибудь, по бедности своей, в чугуне… А к тебе он завтра примчится… Как только проснется, так и привалит…
– Ну, как хотите, – сказал хозяин, разобиженный. – Как вам угодно, я всем сердцем… Если в случае понадобится сахар или монпасеи, приходите в лавку… Опахал картошки? – обернулся он ко мне. – Дрова бы сложил в кучу; бегаешь по всем местам, как полоумный!.. – Вытулив хребет и как-то по-особому, не по-шавровски, расставляя ноги в светлых сапогах, Созонт Максимович побрел к себе…
Вася перецеловался со всеми, сколько у избы было народу, всем пожимал крепко руки и приговаривал:
– Ну, здравствуйте!.. Живы-здоровы? Вот и слава богу, вот и хорошо!
Подходя ко мне, спросил у «Книяши»:
– А это чей же такой тощенький: я его что-то не знаю?..
– А это, Василий Егорович, работник Максимыча, – закричало несколько голосов. – Это Ванюшка осташковский, грамотей хороший, читарь, но только, конечно, против вас в подметки не годится!..
Вечером подвыпивший Егор плясал на старости годов «камаринского мужика» и называл себя удаленьким молодчиком, старуху – душой девицей и лез к ней жировать, а у нас Шавров, смертельно пьяный, таскал по полу окровавленную Гавриловну за волосы, а из покрасневших глаз его потоком лились слезы.
– Тварь последняя ликует, а я ни к чему живу!.. У-у-у, сволочи паршивые, без ножа порежу всех!..
И там и тут, – у Пазухиных и у нас, – под окнами стояли ротозеи…
VIII
Утром по деревне прошел слух, что Васька-дворянин обулся в лапти, надел синюю посконную рубаху, такие же портки и, стоя по колена в луже, помогает отцу чистить хлев. Первыми на такое чудо, как и всегда, сбежались ребятишки, черномазыми чертями облепившие забор, потом у соседок оказалась недохватка по хозяйству, и все побежали к Пазухиным.
– Что, Василий Егорович, не хотите нашей крестьянской работушки забыть? – участливо спрашивали они, перемаргиваясь между собою и любопытно заглядывая парню в лицо. – Тянет к земле-матушке? Уж это беспременно так!..
А бабы ныли:
– Ну-кось: руки-то – как сахарные, а он вилами-тройчатками копает!.. Егор, ты постыдился бы маленько, а?.. Ведь этак ты его испортить можешь. Ты над этим думал, пес?
Сконфуженный старик ворчал:
– Господи помилуй, разве я его неволю; он сам охотится… Я говорил уж: бросьте, мол, Василий Егорыч, а он – свое… Какой же я ему теперь указчик, у его мозги пошире….
Вскоре из двора во двор стали ползать сплетни и ехидные усмешки: Васька-то, де, одну зиму подворянился, а к лету не годился – вытурили, но только он куражится и никому о том не сказывает. Другие же не верили, что парень выгнан из училища, но тем не менее ругали его еще пуще, говоря, что раз дошел до господской линии, лезть в черную крестьянскую работу – срам и чванство, и смотреть на это даже со стороны обидно, а Егор – дурак плешивый, если позволяет сыну куролесить.
– Читал бы под окошком книги или на гармонии зажаривал, а то – наво-оз!.. Мы знаем эту моду, нас, брат, не обманешь, даром что не учены!.. Гляньте, мол, робята: грамота мне словно – тьфу, а окромя того – работать понимаю, одно слово – золотых дел мастер!
– Га, пугать задумал, мы и так пужливы!.. Сел за книжки, значит, и сиди, как черт, а то – гуляй по холодочку, это – твое дело, это мы можем понимать, а навоз мой пращур чистил!.. Бает: нечего орясничать, работать надо, ну, и гнись, козёл глумной, потей, смеши деревню!..
Багровый от злости Ноздрин, стоя без шапки, как собака, тявкал на всю улицу:
– Ты – муж-жик?.. Ты до причалу доволокся? Топерича ты – господин в серых штанах и при медали? Так покажи мне форс господский, чтоб поглядел я и сказал: как будто наш, простой, а куролесит лучше барина!.. А посконная рубаха? А лохматые портки? Рубаха ребра мне истерла, а тройчатки вымотали силу!..
Вездесущий дух – пастух Игнашка Смерд – вздохнул, качая головою, вытер мутные глаза и прошептал:
– Ох, брось, родимый Вася, бро-ось: пропахнешь нехорошим духом, не возьмут тебя больше господа к себе в училишшу, оставь, ягненочек, пускай отец копается, а ты блюди себя… Оставь, зачем ты этак, глупый!.. Брось их к бесу, вилки-то; бросай, куда попало!..
Когда об этом происшествии узнал Созонт Максимович, то весь перекосился. Ночью его Любка захватила в крупорушке с Павлой; он был встрепанный и красноглазый, говорил осипшим голосом, пил квас со льдом, через все лицо имел багровую царапину и с постели на полу не поднимался.
– Ну-ко, слышишь, пан Твардовский, сбегай за Егоршей! – крикнул он мне через двери, грузно приподнимаясь на локте. – Сей секунд чтоб! – и припал сухими ярко-красными с налетом шелухи губами к медной объемистой кружке, доверху наполненной молодым, пенистым квасом.
Егор пришел без шапки, босиком, прямо оторванный от работы. Ноги его выше щиколоток были вымазаны коричневым навозом, между пальцами торчала прелая солома, а на лбу еще не высохли крупные капли пота.
Одернув вздувшуюся на боках пузырями рубаху, он перекрестился на иконы, поздоровался с Китовной, вопросительно уставившись в лицо ей.
– В горницу пройди, Егорушка, он там, – не поднимая головы, промолвила старуха. История прошлой ночи пришибла ее, и бабушка с утра ни с кем не разговаривала, сидя на залавке и вытирая рукавами слезинки.
Весело ухмыльнувшись, Егор отворил стеклянные двери в горницу и, увидя на полу, на пестром самодельном ковре Созонта Максимовича Шатрова, подмигнул:
– Али голова болит? Вставай, вставай, невесты у ворот заждались; ах ты, соня!.. Вот дрыхнуть-то здоровый, батюшки мои! – замотал он головою.
– Ты мне сколько должен? – скаля зубы, злобно перебил его Созонт Максимович, и лицо его сразу налилось кровью, а губы побелели.
Егор оторопел.
– Да как тебе сказать, чтобы не сбрехнуть, – уже насильно улыбаясь, хотя втайне и думая, что Шавров шутит, пролепетал старик, – ковша три опохмелки, что? Это можно в один минт сварганить, баб-то нету, хе-хе-хе!.. – Заглядывая хозяину в глаза, Егор тряс длинной бородой и хлипал. – Мы не хуже твоего вчерась тоже порядочно клюкнули, а нынче с самого утра вот тут шурум-бурум, – Егор дотронулся до лба и до висков. – Квас-то у тебя никак свежий? Глотну маленько, может, отойдет от сердца…
Но Шавров порывисто дернул кружку из-под носа Егора, и квас расплескался по ковру и полу.
– В дворяне записался, чертова паскуда? – схватив себя за грудь, прохрипел Созонт Максимович, трясясь и пуча красные глаза. – Заплати долги сначала, а потом дворянься, а покамест я в деревне дворянин, а ты и твой щенок – холопы мне!.. Перчатки, бляху на картуз, ошейники – в дворяне? Деньги дай!.. Зарежу, твари безживотные!..
Шавров вскочил с постели, покружился, как разъяренный бык, по горнице и, отыскав за большим степным зеркалом, с краев облепленным конфетными бумажками и водочными ярлыками, связку акациевых бирок, вытащил одну из них и, насмешливо и с ненавистью глядя на перепуганного старика, прошипел:
– Шесть красных и семь гривен, чуешь? Через неделю я у тебя последние портки продам… Пошел, лярва, вон!..
Пришибленный Егор, виновато улыбаясь, потный, с трясущимися от стыда и гнева руками, как-то боком, пряча в сторону слезящиеся глаза, прошел через теплушку, долго шарил руками у притолоки, хотя дверь была настежь отворена, беззвучно, как по мягкой овчине, спустился с крыльца. Почему-то было жалко и смешно смотреть на его круглую загорелую лысину, похожую на новый, хорошо выжженный горшок, еще мало побывавший в печке и не обкоптившийся, на седые спутанные волосы, узенькой полоской идущие по затылку от уха и до уха, в которых торчал старый ржаной колос, на длинную, тонкую, морщинистую, как неудойное коровье вымя, шею и на грязные, в заплатах, пестрядинные штаны, мешком свисавшую мотню, на синюю рубаху, от лопаток до крестцов пропитанную потом. Вошла Павла.
– Батюшка, у лавки мужики стоят, Иван Белых да Алексан Головочесов, просят в долг до новины.
Шавров метнулся.
– Пускай подохнут с новиной, ни маковой росинки никому!..
Солдатка удивленно подняла брови.
– Есть, которые на деньги. Там их много.
– Всем только на деньги. Будет, поблаженствовали за мое здоровье… Я им да-ам до новины! – заревел Шавров, крепко ругаясь и стуча кулаком по сундуку. – Они у меня узнают, как я есть дармовщица, сук-кины сыны, бр-ро-дяги, нищета сверленая!..
Павла как-то по-особенному дернула подбородком и бросила резко:
– Нам это не выгодно – на деньги; брать никто не будет!..
– А я снаряжу тебя с поклонами, чтоб брали, – еще резче отозвался хозяин и, вытащив из-под себя ключи, сказал: – Принеси мне льду из погреба…