– Вот он – сокол, – улыбалась нищенка. – На коленках не стоял?
– У нас не ставят, – скороговоркою отвечал он, целуя отца. – Поесть нечего?
– Ну, так розгами, если не на коленях, – поддерживал Егор.
Мальчик искоса глядел на него и нехотя, как с человеком, ничего не понимающим, отвечал:
– Что у нас церковная, что ли? Это дьякон своих чистит, как облупленных, а наша министерская. – Он задорился, и в голосе его проскальзывала гордость. – У церковников за каждую провинность бьют, а мы в игры не пускаем, кто проштрафится.
– Ты бы насчет игров-то обождал, – говорил старик, разглядывая сына. – Нам с тобой учиться во все жилы надо, до делов скорее добиваться, а потом уж…
– Игры нужны для физического тела, – возражал Васютка, – так нам Николай Захарыч говорит, он первый затирала.
Сбитый с толку непонятными словами, Егор умолкал, а побирушка блаженно посмеивалась:
– Ох, уж этот Миколай Захарыч, супостат, ну, прямо – андел божий, язык отсохни!..
Вася доставал из печки вареные картошки, побирушка грела воду в чугуне, и друзья усаживались вокруг большой деревянной чашки чаевать. Утром Егор уезжал, опять наказывая сыну не лениться.
Когда на шестнадцатом году Василий с двумя товарищами поехал сдавать экзамен в город и слуху не подавал полторы недели, Егор исчах, пожелтел. С утра до ночи он толокся в волостном правлении, поджидая земскую почту, вздыхал, потел, надоедал начальству. Наконец, на двенадцатый день пришла открытка, в которой сын писал, что принят на казенный счет, просил родительского благословенья, чистых рубах и немного денег. Егор бросил пашню, заложил Шаврову женины холсты и шубу, благо было бабье лето, и в ту же ночь, не поужинавши, укатил на станцию, оттуда – к Васе. В городе прожил четыре дня и воротился молод-молодешенек.
Первые слова его, какие он сказал старухе, перешагнув порог своей избы, были следующие:
– Ну, и штука, Анна, сам не чаял!..
После того целую неделю, праздничный и гордый, рассказывал всему околотку, что он видел в большом городе, какое у Васи высокое начальство, дорогая обувь-одежа, на радости плакал и шутил, а старуха, слушая, крестилась на иконы и шептала:
– Ты, мужик, не сглазь, пожалуйста, к добру бы твои речи… Матушка царица, есть-то им дают чего-нибудь?
Егор прищелкивал:
– С таре-е-лочек, лупи их кожу-мясо!
Успех Васи окрылил Егора. Сразу и навсегда замерли в душе тяжелые сомнения, растравляемые в течение четырех лет насмешками соседей: родилась уверенность, что все заботы не пропали даром.
Этот же успех заткнул глотку пустословам: куда-то спрятались ехидные улыбочки, презрительное фырканье и лицемерные сожаления о том, что старик губит сына, отрывая его от крестьянского дела, замолкли и пророчества о том, что Вася избалуется, привыкнет к легкой жизни, сладкой пище и прогулкам, а старого отца с матерью забудет; наоборот, все стали завидовать Егору и всячески выхвалять сына, вспоминая, как он еще в детстве был смышлен и ласков, никогда ни с кем не дрался, отцу помогал исправно, матерщины не любил, а праздники сидел за книгой.
На Ивана Богослова Егор зашел как-то в лавку за керосином. Шавров поздоровался с ним за руку, чего сроду не было, расправил огненную бороду и, кивая на самовар, сказал:
– Чайку чашечку не хочешь?
В лавке толкалось много мужиков. Все вздохнули и почтительно посторонились, услыхав, как потчуют Егора, а Созонт Максимович крикнул:
– Власик, принеси кубареточку Егору Митричу! – и, наливая стакан рыжего, спитого чая, умильно спросил:
– От Васютки слушку нет?
Егор расплылся в радостную улыбку, тряхнул лохмотами, на которые теперь не обращал внимания, и с готовностью ответил:
– Как не быть, намедни получил письмишко.
Вытащив искомканный, просаленный конверт, он бережно подал его Шаврову, а тот зачем-то нацепил на нос очки, сделал лицо строгим и торжественным, поглядел по сторонам, прокашлялся и вымолвил:
– Ну, слушайте. Читай, Демид.
Голубоглазый мужик в поярковой шляпе, оттопырив чапельником губы, взял в руки письмо, остальные грудью налегли на стойку, послышались вздохи и шепот одобрения:
– Ай да малый!
В письме Василий перечислял все науки, которым обучался в семинарии, и книги, какие читает. Мужики улыбались от непонятных слов и галдели:
– Магарыч бы с тебя, Митрич; этакое, можно сказать, счастье!
– Ну-ко, сообрази: по девяти книжкам, собака, шарит, ведь это с ума надо сойти, глаза полопайся.
– Вот тебе мужицкий сын!.. Ты куда же его теперь, Егорушка, денешь-то, а? Ить наша пропасшая деревня ему теперь покажется овином, а?
– Ах ты, брат ты мой!
– Он, поди, теперь как барин ходит… Слышь, Егор, как барин, мол, разгуливат?
– Да, теперь он на мужика не похож, – отвечал Егор, обращаясь то в ту, то в другую сторону. – Теперь он как поповский сын, Вильямин Гаврилович.
– А у тебя, ну-ко-ся, хата по-черному, чума ее возьми, а? Вот наказанье-то!..
Шавров, играя перстнями, задумался.
– В случае чего можно ко мне в горницу, – сказал он ласково, – пускай прохлаждается, сколько душе угодно, у нас – тихо…
Мужики раскрывали рот от изумления. Кто-то, затаив дыхание, прошептал:
– А ведь пра-авда!..
– Господи, ну, как не правда! – в один голос подхватили все. – Больше некуда, как только к вам, Созонт Максимович, ей-богу, право!.. Уж вы потеснитесь как-нибудь, пожалуйста!..
Шавров ответил:
– Да ведь она у меня слободная, горница-то: мне даже и тесниться незачем.
Клим Ноздрин, сосед Шаврова, тот, что больше всех ругал Васю за ученье, буркнул, ковыряя ногтем стойку:
– Из курной да – в горницу… это я понимаю.
– Что же, он не стоит, по-твоему, ай что? – загалдели мужики. – Знамо дело, ему теперь нужон чистый воздух!
Ошеломленный Егор сидел с выпученными от непривычки глазами, а кругом кричали, как на сходке, спорили и переругивались, чуть не хватая друг друга за воротки. Привлеченные шумом, с улицы заходили новые посетители и, узнав в чем дело и прочитав письмо, так же горячо и с тою же заботливостью принимались рассуждать о том, как и где Васю устроить.
– Захочет ли еще он у нас теперь жить-то, – сказал печально косорукий, отставной пастух Игнашка Смерд, – поглядит на нашу бедность, скажет: «Ну вас!» – да укатит к себе в большой город.