Вспотевшие, достаточно усталые мужики неторопливо поплелись в деревню, к нашему крыльцу.
А там толпились дети, все еще хохочущий урядник, Павла и обходчик Севастьянов.
– Погляди-ка на подпаска! – крикнул мне Алеша Маслов, когда я, шатаясь, шел к себе в избушку.
Скуля, в грязи и рвоте, у фундамента барахтался Петруша. Скотины он не пас сегодня: на «пиршестве» его споили, и он где-то спал.
– Эй ты, Жилиный! – увидел он меня. – Подыми меня, а то я нынче пьян, – и скверно выругался, высунув язык и передразнивая меня.
– Севастьянов, дай ему за меня в рыло! Дай!.. – сквозь икоту пролепетал он.
Урядник присел на карачки, раскрыв рот; Павла скромно опустила длинные ресницы; ребятишки, как галки, закружились от восторга и захлопали в ладоши.
Схватившись за голову, я закричал:
– Ты знаешь, что сделали с Васей?! – и помчался куда-то вдоль деревни, а товарищ, приподнявшись на колени, под неистовый хохот и визг, опять стал ругать меня последними словами и грозить кулаком…
XI
Тогда я думал, что за всю мою жизнь я не прощу Шаврову издевательства над Васей, не прощу его работникам и всем Мокрым Выселкам – жалким и бессовестным людям, раболепно унижающимся перед разжиревшей мразью.
Я знал, что вся деревня по уши должна хозяину; знал, что всякого, осмелившегося идти наперекор ему, Шавров способен пустить по миру; знал, что грозная для бедняков полиция – правая рука его; знал и то, что слова его: «Я им страшнее бога» – не бахвальство! И тем не менее жгучая ненависть терзала мое сердце, и на глазах навертывались слезы при одном воспоминании о только что пережитом позоре.
В первый раз сознательно я понял, какая громадная сила – богатство, как из-за денег, из-за страха быть разоренными мирные, неглупые и безусловно не злые люди становятся собаками, которых толстая мошна науськивает на других хороших, добрых людей, семейство Пазухиных, в частности на Васю, которого в душе они любили и гордились им, – науськивает только потому, что неумышленно было задето самолюбие. Я ни на минуту не сомневался в том, что, если бы Шаврову пришла в голову шальная мысль приказать мужикам выпороть среди улицы собственных жен или стариков отцов, многие из них спьяна, из угодства, подчинились бы ему и высекли… Хозяин вырос в моих глазах в громадную, всемогущую, злую силу денег, перед которою все преклоняются, с готовностью исполняя капризы и самодурства ее.
В этот вечер мне стала понятною прославленность Шаврова, его ум, сноровка, необыкновенные качества характера, о чем так много и так громко говорили по волости его прихвостни и подлокотники. И мне думалось: умри Шавров, завтра же прославят умным, добросовестным, рубахой-мужиком слюнтяя Власа.
И первое сознание такой несправедливости было мучительно, как тяжкая болезнь: вместе с ним въедалась в мои кости злоба к непорядку, отвращение к двоедушным людям, и я чуть не рвал на себе волосы, съедаемый стыдом, бессильем и обидой…
Давно уже спустился вечер, вызвездилось небо, на деревне примолк шум и песни, а я еще сидел за околицей в хлебах, погруженный в поток новых горьких мыслей. Бесконечно было жалко Васю. Представлялось, как теперь терзается он злобой и желанием отомстить своим обидчикам и как сознание бессилья надрывает его сердце.
– Может быть, вдвоем придумаем? Спалить их разве, сволочей? За одну беду – семь бед на их проклятые головы!..
Эта мысль окрылила меня.
– Пускай потом острог, Сибирь, пускай рвут тело на куски, зато злодейство втуне не останется.
И, когда решение созрело, я поспешно пошел к Пазухиным.
Ночь была тихая, душная, безросная. Серые избы почернели и разбухли. В грудах щебня курлыкали жабы, дрались кошки, под поветями пищали и возились воробьи. Обычно Вася спал в сенях, на двух прилаженных к стенке скамейках, и я направился туда. Осторожно стукнул. Двери сами собой отворились.
– Вася!
На соломе кто-то завозился.
– Что ж ты, где лежишь? На постель бы шел… Это – я…
Я наклонился – и сейчас же отскочил: в лицо меня лизнула Дамка, их собака, а постель была пуста. Я обшарил сени и чулан, постоял на крыльце и хотел было уже идти домой, как услышал странный шорох и хрип со двора.
Закутанный в тулуп, под навесом, на кострике лежал Вася, а в ногах, обняв его колени и прижавшись головою к ним, – Шавров, шепча:
– Детка моя… Вася!.. Детка моя… Детонька умильная!.. Детонька умильная!..
Высвободив из-под тулупа тонкую, худую руку, Вася молча гладил его волосы, а Шавров ползал, бился и хрипел, обливаясь слезами.
Хватаясь за забор, чтоб не упасть, я опустился рядом с ними.
…В третий раз захлопал крыльями и закричал петух над нами. Из соседнего двора ему отозвался один, потом другой, третий, и через минуту весь околоток огласился разноголосым пением.
– Ступай, Ваня, отдохни: скоро рассвет, – дотронулся Васютка до моей руки. – Ты, кажется, в обиде на меня?
Он плотнее закутался в тулуп и лег навзничь.
– Не сердись: он больной, несчастный… Таких жаль до слез… Большая сила, ум, в хороших руках из него вышел бы полезный человек, а он гибнет, как муха, как дерево, иссеченное в молодости топором…
Вася закашлялся.
– Нам не мстить им надо, – проговорил он, оправившись, – а помочь, всю душу положить на то, чтобы они свет увидели; а мстить слепым, несчастным людям глупо, подло…
Он устало закрыл лицо руками.
– Ступай, голубчик, ляг… Знобит меня…
Заря уже горела ярким полымем. Половина неба окуталась в бледно-розовые ткани, а другая – в темно-синие, и на ней еще мерцали трепетные звезды.
Над рекой и по выгону стлался легкий, светло-серый поползень-туман, предвестник сухменя.
В воротах, открыв рот, раскинув руки и подогнув одну ногу под себя, храпел Влас, а на одеяле, с которым он не расставался, Рябко с Волчком.
Чтобы не будить домашних, я через окно влез в теплушку, оттуда, мимо спящих баб, прошел в сени и, сняв с крючка войлок, лег на полу, и только тогда почувствовал, как я разбит. Помню, уж слиплись глаза и в голове стало мутиться, а тело пронизала сладкая истома, еще один миг, и я уснул бы, но вдруг рядом, в чулане, где спала Варвара, кто-то зашаркал ногами и запыхтел.
«Должно быть, Влас пришел, – подумал я. – Ломает тебя, черта страшного!..» – и, чтобы не слышать шороха, укрылся с головой свитой.
Но возня не унималась. Сначала раздался испуганный шепот, потом визг, от одной стены к другой кто-то быстро пробежал босыми ногами, споткнулся, всхлипнул, кто-то торопливо раскрывал окно, к нему подбежали, началась борьба… Я уже сидел, трясясь… Кто-то зажимал кому-то рот, скрипел кроватью, на пол шлепались подушки, кто-то хрипло, громко дышал, а кто-то другой отчаянно отбивался, силясь закричать, но ему мешали, и этот другой лишь тоненько, по-заячьи пищал и бился… Потом на пол сразу что-то грузно ухнуло, так что застонали половицы, и в уши мои, как горячей смолой, плеснуло:
– Батюшка, не надо!.. Золотой, не трогай!.. Миленький, грешно!.. Ой, пожалей! Ой, родненький!.. Ой, ба-ат…
Баба завизжала, словно под ножом.
– Убили! Кар-раул! Зарезали! – что есть силы закричал я, выбегая на крыльцо. – Православные, скорее! Православные!..
Двери из чулана с треском распахнулись, и Варвара, полуобнаженная, в рубахе – ленточками, с перекошенным от ужаса лицом, рыдая, пробежала мимо.
Я завопил еще отчаянней:
– Смертоубийство, правосла-авные!
Схватив за ворот рубахи, Шавров ударил меня сзади в голову, зажимая рот, но из теплушки уже выскочили Павла, Любка, Федор Тырин и Гавриловна.