Оценить:
 Рейтинг: 0

Сплясать для Самуэлы

Год написания книги
2024
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 11 >>
На страницу:
4 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
И теперь ищу подобие отпечатка. Но больше в квартире никого нет. Значит, эта, на кушетке, вспыхивающая и прыскающая смешками сама себе, и есть Самуэла с улицы Пророков? Другой не имеется.

Заходят бабцы из горсовета одна за другой. Хитрован с широкой улыбкой щедрого хозяина проводит их мимо кушетки у стены с офортом за угол в дальнюю комнату и возвращается на пост к дверям, поджидая новых. Бабцы из комиссии, размениваясь с ним бодрыми приветствиями, проходят мимо читающей и исчезают за углом. Та, что читает, не отрывается от книжки, посмеивается. На всякий случай подхожу к ней, спрашиваю:

– Вы Самуэла?

Поднимает большущие светлые наполненные глаза:

– Да.

Шок. Это – она? Но на фотографии несмываемые страдальческие борозды, «которые оставляет время», сказано в её книжке. Передо мной другое лицо. Для него одно неукоснительное слово: прекрасное.

Сидящая – без ретуши фотографа, без наводки на резкость – высветлена вся. Светло-серые прямые седые штрихи вокруг головы, высветленное лицо, глаза… светлые? серые? Переливаются, наполненные своим неуловимым, и смотрят так прямо и раскрыто, будто посреди космоса встретили другое существо и… на каком языке нам сейчас разговаривать?

Устойчивость черт изменить не дано, такова природа, такова порода львицы зимой. Лёгкость, тонкость не вылепленных, но прочерченных на вздохе, на вдохе, на выдохе черт – дзинь, дзэн, единожды, без поправок.

Я обмерла. Обомлела. Это – она? С той фотографии из дряблых помех кожных наплывов? Знаю, фотофиксации МВД, ОВИРа и в папках ГБ меняют лица: запертые глаза, рот – серая щель. Предотъездные отпечатки удивительно схожи с фотофиксациями зэков. И всё же и там я вполне, вполне для себя узнаваема. А тут… Морщин не было, нет. Точёное лицо и прозрачные наполненные глаза. Сидит, поджав ноги, с книгой на диванчике в просторной голой прихожей и прыскает от каких-то строчек. В тереме, в башне, и никаких претензий к миру, ни к кому.

Как разутюжились складки и борозды? Кто сфабриковал фотографию? Или высвобождена она от забот, и красота, наработанная изнутри работой жизни, мыслящая, явлена. Такую изъять – только вместе с жизнью, с дыханием, её так и называют: одухотворённая. Явлено изысканное во множестве переборов, его изыскали, и вот искомое, оно уже не растает, не рассеется. Бац! – перед тобой до-стоинство, до-стояние. Самодостаточность.

И глаза зеленовато-серые, нефрит, прозрачные. В перипетиях книжки «Тиара кобры и коршуна», в перипетиях времён эти глаза настояны в единственный – её – настой.

Настоянная, на-стоящая. Вся высветлена. Ни складки ретуши, ни тени.

ОЩУПЬ

Ошмётки злобы

Она смеялась, пока собирался консилиум, и бодрячок-хитрован спроваживал входящих в комнату за стену за её спиной. Там они совещались, как сплавить её туда, где коридор, общие комнаты и за престарелыми коллективный уход. Затейник-распорядитель затеи встречает, снуёт туда-сюда, бдителен: не помеха ли я, нагрянувши сейчас невесть откуда. Проходя, каждый раз предупреждает:

– У нас комиссия. Сейчас заседание. Срочный вопрос, – это он придерживает поводок, предостерегая и не пуская. О, деятельное советское быдло в разгаре поживы на новообретённой почве! Физиономия – подошва, протоптанная во всеугодных сделках и поделках.

Равномерно-спокойно громко на иврите зужу ему и проходящим бабцам своё официальное заявление, вдалбливаю ещё и ещё, и ещё:

– Я приехала из Иерусалима! К писательнице! По личной договорённости! Которая здесь проживает! Это её жилье! У нас назначена встреча! – жму кнопку и включаю своё «гражданин начальник, я, как гражданка, заявляю…» и т. д. и т. д., раскаляясь в злобе. Раскаляемся оба, каждый в своём ожидании. Она же – вне проходящих-приходящих, читает и смеётся. Да, отодвинуть её, «странную вещь», и принять в отношении жилплощади срочные меры им запросто… Её вызывают к заседающим. Помощница по хозяйству и я присаживаемся за стол с клеёнкой, переговариваемся. Она не понимает суматошной затеи с внезапным переездом, кому это понадобилось? Самуэла живёт здесь годы, с самого начала… а в России издавали её книжки. N., поэт, когда стихи его по Питеру и по Москве ходили в самиздате, задолго до знаменитых судов над ним, до вышвыривания за рубеж и до Нобеля, был влюблён, или вдохновлён, или как-то очень связан с Самуэлой. В интернете она названа его музой.

Та-ак. Она причастна к знаменитостям настолько, что и помощница по хозяйству в курсе.

Самуэла возвращается, присаживается к столу с клеёнкой.

Трапеза.

Отхожу к офорту над кушеткой. Он замечательный. Кружу в нагом просторе комнаты; нутро взвинчено «заседанием» неслышимым и невидимым «как сдвинуть Самуэлу без помех». Дом старый, стены толстенные. Шарахнуть бы по заседанию чем-то престижно-скандальным, может, приостановятся, подумают, что-то поймут. Ведь мы в Хайфе, бабцы – просто бабцы, не нанятая сов-свора, чтоб затравить, задвинуть, чтоб стало будто и не было. Надо их как-то оглушить.

Захожу за угол стены в ихний зал заседаний.

…Молочу несусветное, что-то из «Ревизора», да-да, к вам едет ревизор!

И совсем не стыдно, наоборот – адреналин, славное его винцо подбавляет разноцветия на всю катушку. А подбавить звучное, ярое, из регистров журналистской своры, это полезно, это они почитают и опасаются.

Спятила, но ничего, от неожиданности не разберут. Я здесь первый и последний раз. Вдруг подумают: орёт хлёстко, барственно-привычно, а может, шишка? От надежд воображения злоба идёт впрок, делается хорошо, убедительно. Надо возвестить, что Самуэла знаменитая, и даром им это не пройдёт.

Бабцы и хитрован удалились. Помощница по кухне и по хозяйству попрощалась и ушла.

Мы с Самуэлой вдвоём.

С нею

Господи, я вломилась, и надо что-то говорить. Ещё в автобусе с утра заготовила вопросы, спасательные круги, развесила их по бортам своей шлюпки, чтобы было за что схватиться. Автобус-шлюпка шлюпает, шлёпает… Вот нормальный подходящий вопрос, она же вышла из египтологии, из Египта, вот и спрошу:

– А Вы были в Каирском музее?

Или в Британском. Или в Берлине, где Нефертити?

В комнате, кроме кушетки и стола в углу, два стула. Но сидеть невозможно. Стою перед нею, чтобы задать приличный логичный для египтологини вопрос. Но в нагих стенах он брякнется корягой, зазывая: торчу здесь, торчу для тебя, а ты зацепись, зацепись! Вроде знаменитого-того колеса, отлетевшего от телеги, и размышлений, докатится оно до Константинополя, то есть до Каирского музея?

У-уй, эти придуманные по дороге в Хайфу, заблаговременно вздутые к велопробегу шины – а встрял гвоздь, неизвестно откуда, – и лопаются, лопаются!

По инерции, как два дня назад по телефону, лепечу бессвязно-восторженно… Безмолвствует. Выждав момент, роняет вежливо:

– Но там… много несовершенств.

Как тогда, так и сейчас по-питерски, прохладно-недоумённо отводит мою словесную россыпь. Зато дельно, профессионально, без единого лишнего слога продиктовала, как завернуть в закуток на улице Пророков! Вышагивая вверх, – а улица проживала свой день и шаркала мне по глазам и по спине, как хорошая жёсткая мочала, – я ощутила безупречную точность выданного телефонного указания.

Лицо неизменно, говорит замедленно, подыскивая, чем заложить кладку и перегородить хлынувший пришлый поток, а то никак не отхлынет… До меня доходит, как далеки от неё мои слова, слова, слова.

Ей интересно, однако, чем занимаюсь и зачем направляюсь в Испанию. Сообщаю вкратце. Оживляется, выходит из очерченного круга, спрашивает ещё и ещё. Докладываю, поясняю руками, ногами, каблуком, всей доступной азбукой Flamenco; прогибаю и выворачиваю cuerpo[4 - Тело (испанск.)], рисую его знаки-иероглифы.

Её абсолютное внимание и другое, новое безмолвие втягивают. Распускаю перед нею ладонь, разнимаю пальцы, разглядываю ладонное донышко. Вот прорва жизни моей, ещё не узнанной, до конца не опробованной, её узелки, завязки, развязки, в тропках, расщелинках, долинках плоти. Вот ладошка, назревшее грядущее, куда вглядываются хироманты!

В Талмуд по Осипу следует вставить строчку «Узел жизни, в котором мы узнаны и развязаны для бытия» внушительными большими буквами, чтобы их вещество проникало в сетчатку без линз, очков и всяких приспособлений. Тогда тело сразу, нательно, вбирает, пропитываясь. И пусть к берегу, меня берегущему, подступает прилив. Пусть обоймёт, и я восчувствую.

…узнаны, узнаны.

Кто-то вглядывался в меня? Распутывал ниточки, чтобы я выпуталась… или впуталась в жизнь, а распутывать дальше – уже сама?

А куда? а как? я не знаю, не зна-а-аю!!!

Развязаны! Развязка – как на дорогах – для бытия. Налево пойдёшь, направо пойдёшь… идём, нашаривая, и всё время наощупь, как кроты.

Уже проделываю заглавные буквы, уже целые абзацы

Flamenco, коды-развороты сути, «от живота».

Ой, глаза её вбирающие, наполненные… Доходим до «копл», «куплетов» (в моих толкованиях), до звучащего голоса, он ведёт, перешибая иногда слово-знак, и оно тащится, сигналя вдогонку звучащему: я тоже, я тоже значу, я тоже смысл! А голос полнит пространство, перешибает телесный видимый текст. Жесту нечего добавить в этот момент, ему нет места, жест безмолвствует.

Жалуюсь: почти перестала читать. Напечатанные слова, когда-то отгадка всему на свете, людям и обстоятельствам, сейчас как зазубринки истёртого ключа – так попользованы и поношены, что ничего не открывают. Как Ромео: пел, пел, воспевал розу Розалинду, ворковал по правилам любовных виршей в положенных ритмах и размерах, и вдруг – стоп. Перестало течь, влечь, струиться. Что стряслось? Что случилось? А случилась – Джульетта. На белом свете оказалась Джульетта.

– О, стать бы мне твоей перчаткой!

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 11 >>
На страницу:
4 из 11