
И я — не подведу.
Наверное.
Может быть.
Посмотрим.
Хотя нет.
Хватит «посмотрим».
Хватит «может быть».
Хватит — врать.
Пора — жить.
По-настоящему.
Одной жизнью.
С одним человеком.
С самим собой.
Допиваю кофе.
Встаю.
Иду — работать.
Потому что — понедельник.
Потому что — ресторан.
Потому что — жизнь продолжается.
Даже когда ты — идиот.
Даже когда у тебя — четыре жены.
Даже когда белый медведь — молчит.
Но — улыбается.
Понедельник.
Москва.
Город, который никогда не спит — потому что ему некогда. Потому что если ты спишь в Москве — ты уже проиграл. Ты отстал. Ты выпал из обоймы. Пока ты видел сны про белых медведей — кто-то открыл стартап, закрыл стартап, обанкротился, поднялся и снова открыл стартап.
Москва не ждёт.
Москва — город роботов.
Только роботы здесь — из мяса и костей. Ходят по улицам с лицами, на которых написано: «Не трогай меня, я занят, я важный, у меня дедлайн вчера».
Выхожу из дома на Остоженке.
Восемь тридцать. Самый час пик. Самое пекло. Самый ад — московский, автомобильный, беспощадный.
BMW стоит во дворе — чёрный, злой, готовый к бою. Но я знаю: бой будет неравным. Я против девяти миллионов. Девять миллионов — против меня. И все мы — против здравого смысла.
Сажусь.
Завожу.
Выезжаю.
И сразу — пробка.
Не через пять минут. Не через два квартала. Сразу. Вот я выехал со двора — и вот она, родная, московская, бесконечная.
Машины стоят — плотно, как сардины в банке. Только сардины хотя бы мёртвые, им не больно. А эти — живые. Внутри каждой машины — человек. Или несколько. И все они смотрят вперёд с выражением людей, которые давно потеряли веру в человечество.
Я — один из них.
Гоги Джапаридзе. Ресторатор. Грузин. Мужчина с четырьмя жёнами и одним кризисом среднего возраста размером с Ключевскую сопку.
И я стою в пробке на Остоженке в понедельник утром.
Как все.
Как всегда.
Навигатор говорит: «Время в пути — сорок пять минут».
Врёт.
Навигаторы в Москве всегда врут. Это их работа. Давать надежду, а потом — отбирать. Как женщины. Как жизнь. Как всё.
Сорок пять минут — это если повезёт. Если не повезёт — час. Если совсем не повезёт — два. Если случится апокалипсис — три, но тогда уже неважно, потому что ресторан сгорит вместе со всем остальным.
Ползу.
Метр. Ещё метр. Ещё.
Машина впереди — белый Порше Кайен. За рулём — блондинка. Красится. Смотрит в зеркало. Наносит помаду так, будто от этого зависит судьба мира.
Может, и зависит.
В Москве никогда не знаешь.
Машина слева — старый Форд Фокус. За рулём — мужик лет сорока, в костюме, с галстуком, с выражением лица, которое говорит: «Я ненавижу свою жизнь, но у меня ипотека».
Я его понимаю.
У меня нет ипотеки — но есть кое-что похуже. Четыре комплекта ожиданий. Четыре комплекта обязательств. Четыре женщины, каждая из которых думает, что она — единственная.
Ипотека — это хотя бы честно.
Машина справа — жёлтое такси. За рулём — парень лет двадцати пяти, в наушниках, качает головой в такт музыке, которую я не слышу. Ему плевать на пробку. Ему плевать на всё. Он молодой. Он ещё не знает, что жизнь — это когда ты стоишь в пробке и думаешь о том, как всё испортил.
Счастливый человек.
Телефон звонит.
Чёрный. Лия.
— Да?
— Гоги, ты где?
— В пробке.
— Где именно?
— На Остоженке.
— Ты только выехал?!
— Пять минут назад.
— Пять минут?! Уже пять минут — и ты ещё на Остоженке?!
— Лия, это Москва.
— Я знаю, что это Москва! Я живу в этой Москве тридцать лет!
— Тогда ты знаешь, что пробки — это нормально.
— Нормально — это когда ты успеваешь на работу! А у нас СЭС в десять!
СЭС.
Проверка.
Та самая, которую обещали вчера.
— Я помню.
— Помнишь?! И что — помнишь?! Помнить мало! Надо быть на месте!
— Буду.
— Когда?!
— Когда доеду.
— Это не ответ, Гоги!
— Это единственный честный ответ, который у меня есть.
Пауза.
— Ты невозможный человек.
— Знаю.
— Я тебя ненавижу.
— Знаю.
— Приезжай быстрее.
— Постараюсь.
Кладёт трубку.
Я смотрю на телефон.
Потом — на пробку.
Потом — на небо, которое серое, низкое, московское.
И думаю: вот она, моя жизнь. Стою в пробке, еду на работу, получаю нагоняй от жены по телефону. Всё как у всех. Всё нормально. Всё — по расписанию.
Только у меня — четыре расписания.
И все — конфликтуют.
Ползу дальше.
Остоженка переходит в Пречистенку. Пречистенка — в Бульварное кольцо. Бульварное — в Тверскую.
Москва — город кругов. Кольца, кольца, кольца. Как круги ада, только с рекламой и кофейнями.
На Тверской — памятник Пушкину.
Стоит, смотрит на площадь. На людей, которые бегут мимо. На машины, которые стоят в пробке.
Пушкин был гений. Пушкин написал «Евгения Онегина». Пушкин умер в тридцать семь лет — и не узнал, что такое пробка на Тверской в понедельник утром.
Повезло ему.
Хотя, с другой стороны — если бы Пушкин дожил до наших дней, он бы написал что-нибудь про это. Что-нибудь вроде:
«Москва, Москва, я ненавижу Тебя, как проклятый навек. Стою в пробке — и не вижу Конца, как грешный человек».
Или нет. Пушкин писал лучше. Пушкин — гений. Я — ресторатор с четырьмя жёнами. Мне до Пушкина — как до Луны на Форде Фокусе.
Телефон звонит.
Синий. Марина.
— Гоша!
— Да, Мариш.
— Ты на работе?
— В пробке.
— Опять?
— Опять.
— Бедненький. Хочешь, приеду, привезу кофе?
— Из Истры?
— Ну... да. Два часа — и я у тебя.
— Мариш, я буду в ресторане раньше, чем ты доедешь.
— Точно?
— Надеюсь.
— Ты такой занятой.
— Работа.
— Я понимаю. Просто... скучаю.
— Я тоже.
— Правда?
— Правда.
Пауза.
— Гоша.
— Да?
— Я тебя люблю.
— И я тебя.
— Приезжай скорее. На выходных.
— Приеду.
— Обещаешь?
— Обещаю.
Кладёт трубку.
Смотрю на телефон.
Два звонка за десять минут. Две жены. Две разные жизни.
И я — посередине. Как буфер. Как амортизатор. Как тот узел в верёвке, который не даёт ей порваться.
Или — который рвётся первым.
Ползу дальше.
Тверская — бесконечная. Магазины, рестораны, офисы, люди. Все куда-то идут. Все куда-то спешат. Все — важные, занятые, нужные.
Москва не терпит медленных. Москва не терпит слабых. Москва — как Дарвин, только в деловом костюме.
Выживает сильнейший.
Или — хитрейший.
Или — тот, у кого связи в мэрии.
У меня — нет связей в мэрии. Но есть харчо. И хинкали. И двадцать лет репутации.
Этого — хватает.
Пока — хватает.
Телефон звонит.
Зелёный. Айно.
— Карху.
— Айно.
— Ты в городе железа.
— Что?
— В Москве. Город железа и камня. Я чувствую.
— Ты всегда чувствуешь.
— Потому что мы связаны. Нити. Между нами — нити.
— Какие нити?
— Невидимые. Но крепкие. Я дёргаю — ты отзываешься.
Молчу.
Потому что — правда. Когда Айно звонит — я отзываюсь. Даже если не хочу. Даже если не могу. Она дёргает — я иду.
Магия.
Или — что-то похуже.
— Тебе снился медведь, — говорит она.
— Откуда ты...
— Белый. Молчаливый. Он показал тебе что-то.
— Айно, это просто сон.
— Снов не бывает просто. Каждый сон — послание. Ты понял послание?
— Не знаю.
— Поймёшь. Скоро. Когда будешь готов.
— К чему готов?
— К правде.
Пауза.
— Какой правде, Айно?
— Той, которую ты прячешь. От себя. От всех.
— Я не прячу.
— Прячешь. Но медведь знает. Медведь всегда знает. Он ждёт.
— Чего ждёт?
— Пока ты выберешь.
И кладёт трубку.
Без прощания.
Без «целую».
Просто — кладёт.
Как всегда.
Смотрю на телефон.
Три звонка. Три жены. Три разных мира.
И один я — посередине.
В пробке.
На Тверской.
В понедельник утром.
Ползу дальше.
Пробка рассасывается — медленно, неохотно, как будто делает мне одолжение. Машины начинают двигаться. Не быстро — но двигаться.
Надежда.
В Москве надежда — это когда ты проехал десять метров за пять минут.
Выезжаю на Садовое.
Садовое кольцо — восемь полос ада. Машины едут — если это можно назвать «едут» — как муравьи в муравейнике. Каждый знает, куда идёт. Никто не знает, зачем.
Я — тоже не знаю.
Еду в ресторан. На проверку СЭС. Которая будет в десять. Которую организовал, скорее всего, Ашот с Арбата. Который закрылся — но не забыл.
Месть — блюдо, которое подают холодным.
Ашот — подаёт.
Телефон звонит.
Давид.
— Батоно Гоги!
— Да, Давид.
— Вы где?
— На Садовом.
— Далеко?
— Минут двадцать. Если повезёт.
— Они уже здесь.
— Кто?
— СЭС. Приехали раньше. В девять сорок пять.
— Раньше?!
— Да. Говорят — перенесли время.
— Когда перенесли?!
— Не знаю. Но они здесь. И хотят видеть владельца.
— Гиви там?
— Здесь.
— Лия?
— Тоже.
— Пусть тянут время. Я скоро.
— Как тянуть?
— Не знаю. Чай предложи. Харчо. Хинкали. Скажи — дегустация бесплатная.
— Это взятка, батоно.
— Это гостеприимство. Мы — грузинский ресторан. Мы всех кормим.
— Понял.
Кладёт трубку.
Давлю на газ.
Садовое — не отпускает. Держит, как ревнивая любовница. Как Москва. Как жизнь.
Но я — пробиваюсь.
Потому что — надо.
Потому что — СЭС.
Потому что — если они закроют ресторан, то закроют не просто бизнес. Закроют двадцать лет моей жизни. Закроют дом. Закроют — меня.
Один из четырёх.
Но — главный.
Потому что ресторан — это не жена. Ресторан — это я сам. Моя душа, выраженная в харчо и хинкали.
Еду.
Быстрее.
Садовое — сдаётся. Выезжаю на Бульварное. Бульварное — на Патриаршие.
Девять пятьдесят пять.
Пять минут.
Паркуюсь — криво, на тротуаре, плевать на штраф.
Выбегаю.
Ресторан — впереди. Вывеска горит. «Тбилиси». Золотые буквы на чёрном фоне.
У входа — машина. Белая. С надписью «Роспотребнадзор».
Они здесь.
Захожу.
Лия — у стойки. Давид — рядом. Гиви — с подносом, на котором — чай, сладости, что-то ещё.
И трое людей в форме. Двое мужчин, одна женщина. С папками. С бумагами. С выражением лиц, которое говорит: «Мы найдём нарушения, даже если их нет».
— Доброе утро, — говорю, выходя вперёд. — Я — владелец. Чем могу помочь?
Женщина — главная, видимо — смотрит на меня.
— Вы опоздали.
— Пробки.
— Это не оправдание.
— В Москве — это единственное оправдание, которое работает.
Она не улыбается.
Никто не улыбается.
СЭС — это серьёзно.
СЭС — это жизнь или смерть.
Для ресторана — особенно.
— Начнём с кухни, — говорит она.
— Конечно. Давид, проводи.
Давид кивает. Ведёт их на кухню.
Я остаюсь с Лией.
— Опоздал, — говорит она.
— На пять минут.
— Это много.
— Это пробка.
— Это отговорка.
— Это Москва.
Она смотрит на меня. В её глазах — усталость. Та усталость, которая копится годами. Десятилетиями. Четвертьвековиями.
— Гоги, — говорит она тихо. — Что с тобой происходит?
— Ничего.
— Ты странный последние дни.
— Устал.
— От чего?
— От всего.
Пауза.
— Мы поговорим, — говорит она. — Потом. После проверки.
— Поговорим.
— Обещаешь?
— Обещаю.
И иду на кухню.
Где ждёт СЭС.
Где ждёт судьба.
Где ждёт — всё.
Кухня — блестит.
Давид постарался. Полы — вымыты. Столы — протёрты. Посуда — на местах. Продукты — в холодильниках, с бирками, с датами.
Идеально.
Почти идеально.
Женщина из СЭС — её зовут Ирина Петровна, как я узнаю позже — ходит по кухне с блокнотом. Записывает. Хмурится. Записывает. Хмурится.
— Вентиляция? — спрашивает.
— Работает, — отвечает Давид.
— Документы?
— Вот.
— Санитарные книжки?
— Все на месте.
— Последняя дезинфекция?
— Неделю назад. Вот акт.
Она берёт акт. Читает. Хмурится.
— Почему неделю назад?
— Потому что так положено. Раз в месяц.
— Положено — каждые две недели.
— С каких пор?
— С прошлого месяца. Новые правила.
Смотрю на Давида. Давид смотрит на меня. Мы оба не знаем ни о каких новых правилах.
— Это нарушение, — говорит Ирина Петровна. — Штраф.
— Сколько?
— Пятьдесят тысяч.
— За одну неделю разницы?!
— За несоблюдение санитарных норм.
Москва.
Город роботов.
Где правила меняются каждый месяц, а штрафы — растут каждый год.
— Хорошо, — говорю. — Что ещё?
Ирина Петровна продолжает проверку.
Холодильники — открывает, смотрит, нюхает.
Морозильники — то же самое.
Сухие склады — заглядывает в каждый угол.
Разделочные доски — проверяет на износ.
Ножи — измеряет. Чем — непонятно.
Раковины — трогает краны, смотрит на слив.
Два часа.
Два часа она ходит по моей кухне и ищет нарушения.
И находит.
Конечно, находит.
Потому что в Москве нельзя не найти. Если очень хочешь — найдёшь. Если очень-очень хочешь — найдёшь много.
— Итого, — говорит она в конце, — семь нарушений.
— Семь?!
— Дезинфекция — раз. Маркировка продуктов — два. Температура в холодильнике — три...
— Какая температура?! Там четыре градуса!
— Положено — от двух до четырёх. У вас — четыре и два.
— Это в пределах нормы!
— Это на границе нормы. Это — риск.
— Какой риск?! Это холодильник, а не ядерный реактор!
Ирина Петровна смотрит на меня.
Холодно.
Как тот холодильник.
— Вы хотите оспорить результаты проверки?
— Я хочу понять, что происходит.
— Происходит проверка. По жалобе. Анонимной.
— Кто написал жалобу?
— Анонимную. Это значит — без имени.
— Я понимаю, что значит «анонимную». Но кто-то же её написал?
— Это не имеет значения. Жалоба — есть. Проверка — была. Нарушения — найдены.
Смотрю на неё.
Она — робот.
Московский робот в человеческом теле. Инструкции, правила, штрафы. Никаких эмоций. Никакого сочувствия. Просто — работа.
— Общая сумма штрафов, — говорит она, — двести семьдесят тысяч рублей.
— Двести семьдесят?!
— Плюс — предписание об устранении нарушений. Срок — две недели. Если не устраните — повторная проверка и возможное закрытие.
Закрытие.
Слово бьёт как пощёчина.
Двадцать лет — и закрытие.
— Ирина Петровна, — говорю я, стараясь сохранять спокойствие. — Давайте обсудим.
— Что обсуждать?
— Ситуацию.
— Ситуация ясна. Нарушения есть. Штрафы есть. Предписание есть.
— Но может быть... альтернатива?
Она смотрит на меня.
Долго.
Внимательно.
— Какая альтернатива?
— Ну... — я замолкаю. — Вы же понимаете.
— Нет. Не понимаю. Объясните.
Смотрю на неё.
Она — не понимает?
Или — делает вид?
В Москве никогда не знаешь.
— Ладно, — говорю. — Забудьте. Выпишите штрафы. Мы заплатим.
Она кивает. Выписывает. Уходит.
Трое роботов — вместе с ней.
Я остаюсь.
На кухне.
С Давидом.
С Лией.
С двумястами семьюдесятью тысячами рублей штрафов.
— Батоно, — говорит Давид. — Что теперь?
— Теперь — работаем. Устраняем нарушения. Платим штрафы.
— А Ашот?
— А что — Ашот?
— Он же это устроил.
— Наверное.
— И что — так и оставим?
Смотрю на Давида.
На его руки — которые могут и хлеб месить, и... другое.
— Оставим, — говорю. — Месть — не наш стиль.
— А какой наш стиль?
— Выжить. Работать. Быть лучше.
Давид качает головой.
— Вы слишком добрый, батоно.
— Может быть. Но так — правильно.
— Для кого?
— Для меня.
Он уходит.
Я остаюсь.
Лия подходит.
— Двести семьдесят тысяч, — говорит она.
— Да.
— У нас есть?
— Есть.
— На счету ресторана?
— На моём.
Она смотрит на меня.
— На твоём личном?
— Да.
— Откуда?
Молчу.
Потому что откуда — это отдельный вопрос. Откуда деньги у человека с четырьмя семьями? Оттуда — где считают копейки, экономят на всём, откладывают на чёрный день.
Чёрный день — наступил.
— Гоги, — говорит Лия. — Мы поговорим.
— Я знаю.
— Сегодня.
— Хорошо.
— Вечером.
— Хорошо.
— И ты мне всё расскажешь.
Молчу.
Потому что — не расскажу.
Ещё — не готов.
Ещё — не время.
Ещё — боюсь.
Белый медведь — где-то там, в Арктике, во сне — качает головой.
Разочарованно.
Терпеливо.
Но — разочарованно.
— Хорошо, — говорю я. — Вечером.
И ухожу.
В зал.
К гостям.
К работе.
К жизни, которая — продолжается.
Несмотря ни на что.
Несмотря на штрафы.
Несмотря на ложь.
Несмотря на — всё.
Москва.
Город роботов.
Где все — заняты.
Где все — важные.
Где все — одиноки.
Даже те, у кого четыре жены.
Особенно — те.
Глава 3: Карелия, или дорога домой туда, где можно перестать притворяться человеком
Десятое января.
М18. Трасса «Кола». Тысяча километров на север — к краю мира, к тишине, к женщине, которая никогда не спрашивает «когда вернёшься».
Но сначала — BMW. Потому что Тундра в Истре. Потому что я идиот, который не планирует ничего заранее. Потому что живу четырьмя жизнями и путаюсь, в какой машине в каком городе.
BMW летит по МКАД. Сто сорок. Сто шестьдесят. Москва позади — серая, бетонная, пропитанная выхлопными газами и чужими амбициями. Впереди — Подмосковье. Истра. Дом Марины. Где стоит Тундра. Чёрная, надёжная, с мотором, который не боится морозов.
Музыка выключена. Радио выключено. Только шум двигателя — ровный, гипнотический, как дыхание спящего зверя. Шуршание колёс по снегу — белому шуму вторит белый снег за окном. И мои мысли. Громкие. Навязчивые. Как гости, которых не звал, но которые всё равно пришли, уселись за стол и требуют внимания.
Всё прошло хорошо.
Эта фраза крутится в голове, как молитва. Как заклинание. Как попытка убедить себя, что я не полное чудовище. Что я могу дать счастье. Пусть по кусочкам. Пусть четвертинками. Но могу.
Всё прошло хорошо.
Более чем хорошо.
Идеально.
Тридцать первое декабря — Лия.
Индейка получилась божественной. Давид — не просто повар, он — алхимик, превращающий мёртвую птицу в нечто, достойное последнего ужина перед концом света. Двенадцать килограммов мяса, фаршированного яблоками, черносливом, орехами. Кожа — золотистая, хрустящая. Внутри — нежность, сок, аромат, который пропитал весь дом.
Стол ломился. Не метафора — буквально прогибался под тяжестью блюд, скрипел, как старик под ношей.
Сациви — курица в ореховом соусе. Белая, как первый снег. Нежная, как всё, что боишься сломать. Тающая на языке, оставляющая послевкусие детства, Тбилиси, бабушкиных рук, замешивающих тесто.
Пхали — три цвета на одном блюде. Зелёное из шпината. Красное из свёклы. Жёлтое из фасоли. Как светофор, только вкусный. Каждый шарик обвален в зёрнах граната — красные капли, как кровь, как жизнь, как всё, что течёт и пульсирует.
Лобио — фасоль с травами. Острая. Согревающая. С кинзой, с чесноком, с аджикой, которую Лия делает сама, по рецепту моей матери. Я не говорил ей, что рецепт мамин. Она узнала сама — когда мы были в Тбилиси, двадцать лет назад, на нашей свадьбе. Мама показала. Лия запомнила. С первого раза. Повторяет каждый год. Безупречно.
Бадриджани — рулетики из баклажанов, фаршированные ореховой пастой. Фиолетовые снаружи, кремовые внутри. С зеленью сверху — кинзой, укропом, петрушкой. Красиво. Как картина. Как всё, что Лия делает — безупречно.
Харчо в огромной супнице — той самой, фамильной, которая досталась ей от бабушки. Суп густой, тёмный, ароматный. Говядина тает. Рис разварен. Ткемали даёт кислинку. Чеснок — остроту. Хмели-сунели — ту самую грузинскую ноту, которую невозможно спутать ни с чем.
Хачапури по-аджарски — лодочки из теста. С яйцом в центре. С сыром вокруг. Горячие. Дымящиеся. Масло стекает по краям. Сыр тянется, как совесть у человека, который врёт двадцать лет, но всё ещё надеется, что простят.
Салаты.
Оливье — священное блюдо советского Нового года. Без него не бывает праздника. Как без ёлки. Как без курантов. Лия делает по рецепту своей бабушки: варёная колбаса, маринованные огурцы, горошек, картофель, яйца, майонез. Каждый ингредиент нарезан кубиками идеального размера. Миллиметр в миллиметр. Я смотрю, как она режет — медленно, сосредоточенно, с выражением хирурга, проводящего операцию на открытом сердце. Перфекционизм возведён в религию.
«Мимоза» — слоёный салат, который Лия делает только раз в году. Потому что он требует терпения. Времени. Любви к процессу. Рыба, яйца, сыр, морковь, майонез — слой за слоем, как жизнь, как воспоминания, как всё, что мы накапливаем годами и не можем выбросить.
Мы пили гранатовый сок из хрустальных бокалов.
Те самые. Которые достаём только на праздники. Шесть штук — полный сервиз, который Лия получила в наследство от тёти. Мыть их страшно. Каждый стоит как два крыла самолёта. Если разобьёшь — останешься без почки.
Свет свечей отражался в гранях — тысячи огоньков, как звёзды, упавшие на стол. Как надежды, рассыпанные между тарелками. Как всё, что мы загадываем в новогоднюю ночь и потом забываем к третьему января, когда жизнь возвращается на круги своя.
Обычная московская квартира на Остоженке превратилась в сказку. Не дворец — в дом. Настоящий дом. Где пахнет едой, а не освежителем воздуха. Где горят свечи, а не только лампочки. Где люди смотрят друг на друга и улыбаются без причины, просто потому что вместе.
Тенгиз приехал.
Поздно, конечно. Он всегда поздно. «Я на пять минут», — говорит в телефон. Это означает: через час, если звёзды сойдутся благоприятно. Но приехал. Это главное. Пришёл, сел рядом со мной — не напротив, не через стол, а рядом, плечом к плечу. Как когда был маленьким и боялся грозы. Прибегал в нашу спальню, залезал между мной и Лией, прижимался и засыпал. Тёплый. Сопящий. Пахнущий детским шампунем.
Сейчас пахнет дорогим одеколоном и усталостью человека, который работает по ночам.
Мы говорили. О работе — его, моей. О жизни — общими фразами, как мужчины разговаривают, когда не хотят лезть в душу, но хотят быть рядом. О погоде — в Москве опять снегопад. О пробках — вечная тема. О том, что дворники бастуют или спят, непонятно.
— Как дела? — спрашиваю.
— Нормально, — отвечает он.
— Работа?
— Норм.
— Проекты?
— Норм.
— Личная жизнь?
Пауза.
— Пап, давай без этого.
— Ладно.
Молчим. Жуём. Это тоже общение. Мужское. Без слов. Понимаем друг друга.
Дочь позвонила из Парижа.
Голос — взволнованный, молодой, счастливый. Как звучит голос, когда весь мир у ног, как побеждённый враг, и ты стоишь над ним с флагом, написанным словом «свобода».
Рассказывала про фейерверки над Сеной. Как небо взрывалось огнями — красными, синими, золотыми. Как отражалось в воде — дрожащими всполохами, как будто река тоже радуется. Как тысячи людей стояли на мостах и кричали — на французском, на английском, на арабском, на всех языках мира одновременно, и все кричали одно: «Ура! Мы живы!»
Про французов, которые целуются в полночь. Всех подряд. С кем попало. Незнакомцев, друзей, полицейских. Просто, потому что Новый год. Просто, потому что можно. Просто, потому что Париж.
Про Эйфелеву башню, которая мигала, как гигантский маяк для заблудших душ.
— Пап, ты бы видел! — кричала она в трубку. — Это так красиво! Так волшебно! Приезжай! Ну когда ты уже приедешь?!
— Скоро, солнышко, — говорю. — Обязательно.
— Обещаешь?
— Обещаю.
Слова-призраки. Слова-пустышки. Которые я раздаю направо и налево, как листовки на улице. Берите, не жалко. Обещаний у меня много. Хватит всем.
Лия слушала дочь.
Смеялась — тихо, счастливо, прикрывая рот ладонью. Вытирала слёзы — украдкой, чтобы никто не заметил, но я заметил. Счастливые слёзы. Те самые. Которые я так редко вижу. Которые дороже любых бриллиантов, любых ресторанов, любых успехов.
Она была прекрасная.
Не красивая — она всегда красивая, это данность. Она была прекрасная. Светящаяся изнутри. Живая. Настоящая.
Чёрное платье. То самое. Которое я купил ей... давно. Не помню сколько лет назад. Пять? Семь? Десять? Время сливается, когда живёшь несколькими жизнями. Простое платье. Элегантное. Без излишеств. Как она сама. Лия не носит блёстки. Не носит рюши. Говорит: «Это для молодых дур, которым больше нечем привлечь внимание». Лия привлекает внимание осанкой.