
Марина стоит в дверях. Обнимает себя за плечи — не от холода, от чего-то другого.
— Гоша, — говорит тихо. — Осторожнее.
— Буду.
— И позвони.
— Позвоню.
Целую её. Быстро, привычно. Как расписываюсь в ведомости. Как делаю тысячу вещей, которые давно перестали быть настоящими.
Иду к холодильнику.
Сулугуни — там, где оставил. Тридцать килограммов в трёх пакетах. Свежий, копчёный, в косичках. Мамед. Рязань. Шестьдесят тысяч рублей оптовой цены.
— Это что? — спрашивает Марина.
— Сыр. Для ресторана.
— Ты возишь сыр в нашем холодильнике?
— Временно. Негде было хранить.
Она качает головой. Не спрашивает больше. Марина давно не задаёт вопросов, ответы на которые могут ей не понравиться. Мудрая женщина. Или — уставшая. Иногда это одно и то же.
Загружаю пакеты в багажник BMW.
Чёрный, злой, с мотором, который рычит, как зверь. Шестьсот лошадей, ноль до сотни за три и две, расход — лучше не думать.
Завожу.
Девочки машут из окна. Марина — с крыльца.
Уезжаю.
Коттеджный посёлок «Лесная поляна» исчезает в зеркале заднего вида — заборы, сосны, охранник, шлагбаум. Ещё один дом. Ещё одна жизнь. Ещё одна дверь, которую я закрываю за собой.
Выезжаю на ЦКАД.
Пять часов вечера, воскресенье. Солнце садится — огромное, красное, висит над горизонтом, как воспалённый глаз. Трасса — полупустая, для Москвы — почти свобода.
Газ в пол.
Сто сорок. Сто шестьдесят. Сто восемьдесят.
BMW поёт. Мотор ревёт. Деревья по обочинам — голые, чёрные — сливаются в сплошную стену.
Телефон звонит.
Вахтанг.
— Дзмао! — голос как иерихонская труба. — Ты живой?
— Живой.
— Где?
— На ЦКАДе. Еду в Москву.
— Откуда?
— Из-под Истры.
— Что ты там делал?
— Дела.
— Какие дела в Истре? Там же ничего нет. Лес, коровы, монастырь.
— Дела, Вахтанг. Просто — дела.
Пауза. Он не верит. Конечно, не верит. Вахтанг знает меня тридцать лет. Вахтанг видит меня насквозь. Но — молчит. Потому что мы — грузины. Потому что есть вещи, о которых не спрашивают, даже если знают ответ.
— Ладно, — говорит он. — Дела так дела. Слушай, ты когда в Батуми?
— Не знаю. Может, в декабре.
— Приезжай. Нино скучает. Дети спрашивают — где дядя Гоги, почему не едет.
— Скажи — работа.
— Я уже сто раз сказал. Они не верят. Говорят — дядя Гоги нас не любит.
— Люблю. Просто... занят.
— Чем ты занят, дзмао? Чем ты так занят, что не можешь приехать к семье? Один ресторан в Москве. Один. Не сеть. Не империя. Один ресторан, который работает и без тебя, потому что Давид — профессионал, и Лия — профессионал, и Гиви — профессионал.
— Вахтанг...
— Что — Вахтанг? Я тебя знаю, Гоги. С детства знаю. Ты всегда бежишь. Куда — не знаю. От чего — тоже не знаю. Но бежишь. Как заяц от собаки. Только собаки нет. Ты сам её придумал.
Молчу.
Потому что он прав.
Потому что собака — есть. Только она не снаружи. Она — внутри. И бежать от неё — бесполезно.
— Ладно, — говорит Вахтанг, смягчаясь. — Не моё дело. Ты взрослый человек. Сам разберёшься.
— Разберусь.
— Когда?
— Скоро.
— Опять — скоро. У тебя всё — скоро. Вся жизнь — скоро. А потом — поздно.
— Вахтанг, я за рулём.
— И что? Громкая связь есть. Руки свободны. Голова — нет, но это не новость.
Смеюсь. Он тоже.
— Дзмао, — говорит он уже другим тоном, — я серьёзно. Приезжай в Батуми. На Новый год. Нино такую индейку сделает — умрёшь и воскреснешь.
— Индейку?
— Ну да. Дети насмотрелись американских фильмов, теперь хотят индейку на Новый год. Я говорю — мы грузины, у нас сациви. Они говорят — сациви скучно, хотим как в «Один дома».
— И ты согласился?
— А что делать? Любовь — это компромисс. Даже если компромисс — индейка вместо курицы.
— Философ.
— Бизнесмен. Философы не зарабатывают, только рассуждают. Я — зарабатываю и рассуждаю. Два в одном.
— Как шампунь.
— Именно. Кстати, о заработках. Ты слышал про Ашота?
— Какого Ашота?
— С Арбата. Конкурент твой.
— Что с ним?
— Закрылся.
— Как — закрылся?!
— Так. Налоговая нагрянула, санитары нагрянули, пожарные нагрянули. Все одновременно, как сговорились. Ашот побегал-побегал, потом сел в машину и уехал в Ереван. Говорят — навсегда.
— Жалко.
— Жалко?! Он же твой конкурент!
— Был конкурент. Теперь — несчастный человек, которого съела система. Что тут радоваться?
Пауза.
— Знаешь, Гоги, — говорит Вахтанг, — вот за это я тебя уважаю. Ты мог бы радоваться. Многие бы радовались. А ты — жалеешь. Потому что понимаешь: сегодня он, завтра — ты.
— Типун тебе на язык.
— Не типун, а правда. В России бизнес — это не бизнес. Это танец на минном поле. Сегодня танцуешь — завтра взрываешься. И никто не знает, где мины.
— Оптимист.
— Реалист. Оптимисты в России не выживают. Выживают реалисты с хорошими связями.
— У тебя хорошие связи?
— У меня четыре заправки. Как думаешь?
— Думаю — хорошие.
— Правильно думаешь. Ладно, дзмао, не буду отвлекать. Езжай. И подумай про Батуми.
— Подумаю.
— Обещаешь?
— Обещаю.
— Врёшь.
— Наверное.
— Честный ответ. Кай, генацвале. Береги себя.
— Ты тоже.
Кладёт трубку.
Еду дальше.
ЦКАД переходит в Ленинградку. Москва приближается — огни, здания, суета. Другой мир. Мой мир. Один из четырёх.
Телефон звонит.
Давид.
— Батоно Гоги! — голос взволнованный. — Вы где?
— На подъезде. Минут сорок.
— Хорошо, хорошо. Просто... тут звонили.
— Кто?
— СЭС. Говорят — завтра проверка. Внеплановая.
— Внеплановая?
— Жалоба какая-то. Анонимная.
— Какая жалоба?
— Не сказали. Сказали — завтра в десять утра. С документами.
— Ашот, — говорю.
— Что?
— Ашот. С Арбата. Перед закрытием нагадил.
— Но он же... закрылся?
— Закрылся. Но жалобу мог написать раньше. Или — друзья помогли. В России месть — национальный вид спорта.
Пауза.
— И что делать, батоно?
— Готовиться. Кухню — вылизать до блеска. Документы — все на столе. Персонал — в чистом, трезвом, вежливом.
— А если придерутся?
— Придерутся обязательно. Вопрос — к чему. И сколько будет стоить.
— Взятка?
— Переговоры. Так красивее звучит.
— Понял, батоно. Сделаю.
— Молодец. Увидимся через сорок минут.
Кладу трубку.
Телефон звонит.
Лия.
— Гоги!
— Да, Лия.
— Где ты?!
— На Ленинградке. Еду к вам.
— Наконец-то! Тут такое творится!
— Знаю. Давид сказал.
— Давид сказал не всё. Эти... эти люди из СЭС... они вели себя так, будто мы — притон, а не ресторан! Смотрели свысока, тыкали пальцами, задавали вопросы!
— Какие вопросы?
— Где владелец, почему отсутствует, часто ли отсутствует, кто принимает решения!
— И что ты ответила?
— Что владелец — в деловой поездке. Что отсутствует редко. Что решения принимаю я.
— Молодец.
Пауза.
— Что?
— Молодец, говорю. Ты — молодец.
— Гоги, ты... ты в порядке?
— В полном.
— Ты мне комплимент сделал.
— И что?
— Ты никогда не делаешь комплименты. За двадцать пять лет — три раза. На свадьбе, когда родился Тенгиз, и когда я выиграла суд с арендодателем.
— Значит, это четвёртый.
— Гоги, ты меня пугаешь.
— Почему?
— Потому что когда мужчина вдруг начинает говорить комплименты — это или измена, или инфаркт, или он что-то натворил и готовится к расплате.
— Ни то, ни другое, ни третье.
— Тогда что?
— Просто... — думаю секунду. — Просто понял кое-что.
— Что понял?
— Что ты — молодец. И что я это редко говорю. И что надо бы чаще.
Пауза. Долгая. Я слышу, как она дышит в трубку. Как думает. Как решает — верить или нет.
— Ладно, — говорит наконец. — Приезжай. Поговорим.
— Поговорим.
— И привези что-нибудь.
— Что?
— Не знаю. Цветы. Вино. Что-нибудь, что привозят мужья жёнам, когда хотят загладить вину.
— Какую вину?
— Какую-нибудь. У тебя всегда есть какая-нибудь.
Не спорю.
Потому что — правда.
— Буду через тридцать минут.
— Жду.
Кладёт трубку.
Еду дальше.
Москва впускает меня — неохотно, как всегда. Пробки, светофоры, машины. Девять миллионов человек, которые едут куда-то. К кому-то. К чему-то.
Я — к Лие.
К ресторану.
К жизни, которая ждёт.
Одной из четырёх.
Останавливаюсь у цветочного магазина. Покупаю розы — белые, двадцать одну штуку. Продавщица смотрит одобрительно.
— Жене?
— Жене.
— Молодец. Редко мужики заезжают. Всё больше — на праздники, на годовщины. А так, просто — редко.
— Просто — нужнее.
— Это вы правильно понимаете.
Еду дальше.
С розами на пассажирском сиденье.
С сулугуни в багажнике.
С четырьмя телефонами в карманах.
С жизнью, которая — не знаю какая.
Но — моя.
Пока — моя.
Патриаршие пруды появляются через двадцать минут.
Ресторан «Тбилиси» — вывеска горит, окна светятся, внутри — жизнь, движение, люди.
Мой ресторан.
Мой мир.
Один из четырёх.
Паркуюсь. Беру розы. Беру сулугуни.
Захожу.
И Лия — стоит у барной стойки, смотрит на меня, и в её глазах — вопрос, который я боюсь услышать.
Но — пока — молчит.
И я — молчу.
И розы — между нами — как белый флаг.
Или — как начало чего-то, что давно пора было начать.
Сон приходит мгновенно.
Как приговор. Как откровение. Как нож, который ты ждал всю жизнь, и вот — он.
Тот же лес.
Но — другой.
Зимний. Первый снег — тонкий, как совесть дипломата, лежит на ветвях, на земле, на поваленных стволах. Берёзы — белое на белом, как будто мир решил начать с чистого листа, но забыл стереть старые записи. Ёлки — тёмные, молчаливые, как свидетели на суде, которые знают всё, но говорить не будут.
И медведь.
Сидит у костра.
Да, костёр. В лесу. Медведь сидит у костра, как какой-нибудь сталкер, и помешивает угли палкой. На нём — очки. Круглые, профессорские, как у Чехова на фотографиях. Или у Джона Леннона. Или у психотерапевта, к которому я так и не сходил, потому что не верю в психотерапевтов, хотя, видимо, пора начать.
— Садись, — говорит он, не поднимая головы. — Чай будешь?
— У тебя есть чай?
— У меня много чего есть. Сны — территория неограниченных возможностей. Не то что ваша жалкая реальность.
Сажусь на бревно напротив. Бревно холодное, влажное. Снежинки падают на плечи — медленно, торжественно, как будто каждая несёт в себе послание.
— Ты изменился, — говорю.
— Ты тоже. — Он поднимает голову, смотрит на меня поверх очков. — Не снаружи. Внутри. Что-то сдвинулось.
— Что?
— Не знаю. Ты скажи. Это твой сон.
— Я думал, это твоя территория.
— Территория — моя. Содержание — твоё. Я просто... модератор. Проводник. Как Вергилий у Данте, только с мехом и без рифмы.
Он наливает чай — из закопчённого чайника в глиняную кружку. Пар поднимается, пахнет травами, мёдом, чем-то далёким и забытым.
— Пей, — говорит. — Согреешься.
Пью. Горячо. Вкусно. Настоящее — насколько что-то может быть настоящим во сне.
— Я сегодня сделал кое-что, — говорю.
— Знаю. Подарил жене розы.
— Откуда...
— Я же сказал — это твой сон. Я вижу то, что ты видишь. Знаю то, что ты знаешь. Только — честнее. Потому что сны не умеют врать.
— И что ты думаешь?
— О чём?
— О розах. О комплиментах. О том, что я пытаюсь...
— Что ты пытаешься?
Молчу.
Потому что сам не знаю.
Что я пытаюсь? Загладить вину? Подготовить почву? Начать что-то новое? Закончить что-то старое?
— Вот, — говорит медведь. — Вот это и есть проблема. Ты не знаешь, чего хочешь. Двадцать лет не знаешь. Даришь розы — не знаешь зачем. Говоришь комплименты — не знаешь зачем. Живёшь четырьмя жизнями — не знаешь зачем.
— Я знаю зачем.
— Да? Тогда скажи.
— Потому что... потому что люблю.
— Всех четырёх?
— Да.
— Одинаково?
— По-разному.
— И это — любовь?
Молчу.
Костёр потрескивает. Снежинки тают, не долетая до огня.
— Расскажи мне про любовь, — говорит медведь. — Свою версию. Что ты понимаешь под этим словом.
— Любовь — это... — начинаю и останавливаюсь. — Это когда тебе хорошо с человеком. Когда скучаешь. Когда думаешь о нём. Когда хочешь быть рядом.
— И ты чувствуешь это ко всем четырём?
— Да.
— Одновременно?
— По очереди.
— По очереди, — повторяет он. — Интересно. Как завтрак, обед, ужин. Расписание любви. График чувств.
— Это не так.
— Нет?
— Нет. Я не планирую. Не расписываю. Просто... так получилось.
— Ничего не получается само, — говорит он жёстко. — Всё — выбор. Даже когда кажется, что выбора не было — это тоже выбор. Выбор не выбирать.
Поднимается. Огромный, тяжёлый. Очки на носу — нелепо и величественно одновременно.
— Пойдём, — говорит. — Покажу кое-что.
— Куда?
— В глубину. Туда, где ты боишься смотреть.
Идём.
Лес меняется с каждым шагом. Деревья — выше, темнее. Снег — глубже. Тропинка исчезает, и мы идём по целине, проваливаясь по колено.
— Ты когда-нибудь думал, — говорит медведь, не оборачиваясь, — почему выбрал именно этих четырёх?
— Не выбирал. Встретил.
— Встретил — одно. Остался — другое. Ты встречаешь сотни людей в год. Тысячи за жизнь. Почему остался с ними?
— Потому что... — думаю. — Потому что каждая дала мне что-то, чего не было у других.
— Что именно?
— Лия — стабильность. Дом. Корни.
— А Марина?
— Лёгкость. Игру. Возможность быть другим.
— Айно?
— Тайну. Что-то за пределами обычного. Магию, если хочешь.
— А Этери?
Молчу.
Долго.
— Себя, — говорю наконец. — Этери дала мне — меня. Того, кем я был до того, как начал врать.
Медведь останавливается. Оборачивается.
— Вот, — говорит. — Вот ответ.
— Какой ответ?
— Ты только что сказал — Этери дала тебе тебя. А остальные три — дали тебе что-то другое. Стабильность, лёгкость, тайну. Что угодно — только не тебя.
— Это не значит...
— Это значит именно то, что значит. Три женщины — три способа убежать от себя. Одна — способ вернуться.
— Я не убегаю.
— Двадцать лет бегаешь. От Москвы — в Подмосковье. От Подмосковья — в Карелию. От Карелии — на Камчатку. И каждый раз — другое имя, другая роль, другая маска.
— Это не маски. Это...
— Что?
— Грани.
— Грани чего?
— Меня.
Медведь смеётся — низко, глухо, как гром за горизонтом.
— Грани, — повторяет он. — Красивое слово. Ювелирное. Ты говоришь о себе, как о бриллианте, который сверкает разными сторонами. А на самом деле — ты просто осколок. Разбитый. Склеенный кое-как. Острый. Ранящий всех, кто прикасается.
— Это жестоко.
— Это правда. А правда — всегда жестока. Потому что не спрашивает разрешения.
Выходим на поляну.
Посередине — озеро. Замёрзшее, белое, как чистый лист. На льду — фигуры. Четыре женских фигуры, стоящие в четырёх углах.
— Узнаёшь? — спрашивает медведь.
Узнаю.
Лия — слева, ближе к лесу. Стоит прямо, руки скрещены на груди. Ждёт. Как ждала всегда.
Марина — справа, у самого берега. Смотрит в сторону, как будто ищет кого-то. Или делает вид, что не замечает.
Айно — на дальнем краю, почти невидимая в снежной дымке. Стоит неподвижно, как дерево. Или — как дух дерева.
Этери — в центре. Одна. На тонком льду, который трещит под ногами.
— Видишь? — говорит медведь.
— Вижу.
— Что видишь?
— Их. Всех четырёх.
— А ещё?
Смотрю внимательнее.
И вижу.
Лёд.
Трещины на льду — расходятся от центра, от Этери, к краям. Тонкие, как волосы. Но — глубокие. Смертельные.
— Лёд тает, — говорит медведь. — Уже давно. Ты стоишь на нём двадцать лет и делаешь вид, что не замечаешь. Но он тает. С каждым днём. С каждой ложью. С каждым «потом» и «скоро».
— Что мне делать?
— Выбирать. Прыгнуть — в одну сторону. Или упасть — в воду. Третьего не дано.
— А если я не могу выбрать?
— Тогда лёд выберет за тебя. Треснет, и ты провалишься. И утащишь с собой — всех.
Смотрю на фигуры.
На Лию — которая ждала двадцать пять лет и устала ждать.
На Марину — которая верила пятнадцать лет и перестала верить.
На Айно — которая знала с самого начала, но оставалась.
На Этери — которая стоит на тонком льду и смотрит на меня глазами, в которых — всё.
— Почему она в центре? — спрашиваю.
— Потому что ты поставил её туда.
— Я не ставил.
— Поставил. Каждым решением. Каждым «потом». Каждым «скоро». Ты сделал её — центром. И одновременно — самой уязвимой.
— Почему?
— Потому что она — единственная, кого ты не обманываешь полностью. Единственная, с кем ты — ты. А быть собой — опасно. Потому что себя нельзя спрятать за маской. Себя нельзя заменить другой версией. Если лёд треснет там — треснешь ты.
Иду к озеру.
Ступаю на лёд.
Он скрипит — тонко, жалобно, как ребёнок, которому больно.
— Осторожно, — говорит медведь. — Ещё не время.
— Когда — время?
— Когда проснёшься. Когда откроешь глаза и поймёшь, что всё это — не сон. Что выбор — реальный. Что последствия — реальные. Что люди, которых ты любишь — настоящие, а не фигуры на льду.
Останавливаюсь.
Лёд подо мной — дрожит. Трещит. Готовится сломаться.
— Я боюсь, — говорю.
— Конечно, боишься. Все боятся. Выбор — это всегда страх. Потому что выбор — это потеря. Выбирая одно, ты теряешь остальное. Навсегда.
— А если я не готов терять?
— Тогда потеряешь всё. Потому что лёд не спрашивает, готов ты или нет. Лёд просто — тает.
Фигуры на льду начинают двигаться.
Лия делает шаг ко мне. Потом останавливается. Качает головой.
Марина — тоже. Шаг. Остановка. Отворачивается.
Айно — стоит неподвижно. Но её глаза — следят за мной. Как всегда.
Этери — идёт. Прямо ко мне. По льду, который трещит под её ногами.
— Гиоргико, — говорит она. — Ты когда вернёшься?
— Скоро.
— Ты всегда говоришь — скоро. А я жду. И сын ждёт. И мама ждёт. Все ждут. А ты — не приходишь.
— Я приеду. Обещаю.
— Ты обещал. Сто раз. Тысячу раз. Обещания — как снежинки. Тают, не долетая.
Она стоит передо мной — близко, так близко, что вижу её глаза. Тёмные, глубокие, как колодец. Как озеро. Как всё, во что можно упасть и не выбраться.
— Выбери, — говорит она. — Хотя бы раз в жизни — выбери.
— Что выбрать?
— Меня. Или — не меня. Но — выбери. Не «потом». Не «скоро». Сейчас.
Лёд трещит громче. Трещина — прямо между нами. Расширяется.
— Я... — начинаю.
И просыпаюсь.
Нет.
Не просыпаюсь.
Сон продолжается — но меняется.
Озеро исчезает. Лес исчезает. Снег исчезает.
Я стою посреди Тбилиси.
Старый город. Узкие улочки, резные балконы, дома, которые наваливаются друг на друга, как пьяные братья. Запах хлеба из тонэ. Звук шарманки откуда-то издалека. Солнце — яркое, летнее, не московское.
Дом.
Мой дом — тот, в котором я вырос. Деревянные ставни, виноград над крыльцом, кошка на подоконнике.
И мама.
Стоит у двери. Смотрит на меня.
— Гиоргико, — говорит она. — Швило, шемоди (Сын, заходи).
— Мама?
— Заходи, говорю. Что стоишь? Замёрз?
— Ты же... ты умерла. Пятнадцать лет назад.
Она улыбается.
— Во сне никто не умирает, швило. Во сне все живы. Даже те, кого мы забыли. Даже те, кого мы предали. Заходи.
Захожу.
Внутри — как в детстве. Тот же ковёр. Та же люстра. Тот же стол, за которым мы обедали — мама, папа, я.
Папа.
Сидит за столом. Читает газету. Поднимает голову.
— А, — говорит. — Вернулся. Садись.
— Папа...
— Садись, говорю. Поговорим.
Сажусь.
Мама приносит чай — в тех самых стаканах, с теми самыми подстаканниками, которые я помню с детства.
— Я слышал, — говорит папа, — у тебя четыре жены.
— Кто сказал?
— Никто не говорил. Я просто знаю. Я — твой отец. Я знаю всё, что ты делаешь. Даже когда меня нет.
— И что ты думаешь?
Он откладывает газету. Смотрит на меня — долго, внимательно.
— Думаю, что ты — дурак, — говорит наконец. — Как и все мужчины. Как и я был дураком.
— Ты? Ты никогда...
— Никогда? — он усмехается. — Гиоргико, я был мужчиной. Грузином. Живым. Конечно, я... ошибался. Но я никогда не заводил четырёх жён. Знаешь почему?
— Почему?
— Потому что одной — хватало. — Он кивает на маму, которая садится рядом. — Она давала мне всё. Стабильность, лёгкость, тайну, себя. Всё — в одном человеке. Потому что любовь — это не супермаркет, где берёшь с разных полок. Любовь — это один человек, в котором находишь всё.
— А если не находишь?
— Тогда ищешь не там. Или — не умеешь искать. Или — боишься найти.
— Я не боюсь.
— Боишься, — говорит мама мягко. — С детства боишься. Помнишь, как ты плакал, когда мы отвезли тебя к бабушке на лето?
— Мне было шесть.
— Тебе было шесть. Ты плакал три дня. Потому что боялся, что мы не вернёмся. Что бросим тебя. Что выберем — не тебя.
— Это не...
— Это — то. — Папа перебивает. — Ты боишься выбора, потому что боишься быть выбранным. Или — не выбранным. Поэтому ты сам никого не выбираешь. Держишь всех. На всякий случай. Чтобы, если одна уйдёт — остались другие.
Молчу.
Потому что — правда.
Потому что они — правы.
— Но это не работает, — говорит мама. — Чем больше держишь — тем меньше имеешь. Чем больше боишься потерять — тем больше теряешь. Закон жизни.
— Тогда что мне делать?
Они переглядываются — мама и папа. Как переглядывались всегда, когда я задавал вопросы, на которые не хотели отвечать.
— Выбрать, — говорит папа.
— Кого?
— Не кого — что. Выбрать — быть собой. Настоящим. Одним. А когда выберешь себя — выберется и человек. Тот, с кем ты можешь быть этим собой.
— А остальные?
— Остальные — переживут. Люди сильнее, чем ты думаешь. Особенно женщины. Мы их недооцениваем — всю жизнь. Думаем, что защищаем — а на самом деле прячемся за их юбками.
Мама усмехается.
— Твой отец был мудрым человеком, — говорит она. — Иногда. Когда не забывал об этом.
— Я помню, — говорю.
— Тогда — помни дальше. И — выбирай. Пока не поздно.
— А если уже поздно?
— Никогда не поздно, — говорит папа. — Пока ты жив — не поздно. Поздно — это когда умрёшь. И даже тогда — кто знает?
Он берёт газету. Снова начинает читать.
Мама встаёт, убирает чай.
Я сижу.
И понимаю, что это — прощание.
— Мама, — говорю.
— Да?
— Я скучаю.
— Знаю. И мы скучаем. Но — это жизнь. Живые — в одном мире. Мёртвые — в другом. Иногда встречаемся — во снах. Этого достаточно.
— Недостаточно.
— Достаточно. Потому что это — всё, что есть. И надо ценить то, что есть, а не оплакивать то, чего нет.
Она подходит. Целует в лоб. Её губы — тёплые, живые.
— Просыпайся, — говорит. — Утро. Новый день. Новые решения.
— Я не готов.
— Никто не готов. Но все — справляются. И ты — справишься.
Мир начинает таять — как снег, как лёд, как всё временное.
Дом растворяется.
Родители растворяются.
Тбилиси — растворяется.
И я...
Не просыпаюсь.
Сон продолжается.
Теперь я — на Камчатке.
Тот же берег. Тот же гейзер. Тот же медведь — только без очков, без костра, без чая.
Дикий. Настоящий. Такой, каким я видел его наяву.
Стоит на четырёх лапах. Смотрит.
— Ну? — спрашиваю. — Что теперь?
Молчит.
Не разговаривает — не потому что не хочет, а потому что не нужно. Всё уже сказано. Родителями. Озером. Льдом.
Он просто — смотрит.
И я понимаю: это финал. Этого сна. Этой ночи. Этой главы.
— Спасибо, — говорю.
За что — не знаю.
Может, за правду.
Может, за жёсткость.
Может, за то, что заставил смотреть — туда, куда я боялся.
Медведь фыркает. Поворачивается. Уходит — в лес, в туман, в ту часть мира, куда людям дорога закрыта.
И я остаюсь.
Один.
На берегу.
Под небом, которое светлеет — как будто там, наверху, кто-то решил дать мне ещё один день.
Ещё один шанс.
Ещё одну возможность — выбрать.
Просыпаюсь.
По-настоящему.
Часы на стене — семь утра. Москва за окном — серая, просыпающаяся. Лия спит рядом — тихо, спокойно, отвернувшись к стене.
Белые розы в вазе на столе.
Двадцать одна штука.
Как двадцать один год, который мы могли бы прожить иначе.