
— Петрович тоже так приезжал, — говорит Михалыч вдруг. — В первый раз. Двадцать лет назад. Сидел вот здесь, на этой лавке, пил чай, молчал. Потом сказал: «Михалыч, я всё просрал. Жену, детей, работу. Всё». А я ему: «Ну и что? Река течёт. Солнце встаёт. Завтра — новый день».
— И что он ответил?
— Ничего. Выпил чай, лёг спать, утром встал, пошёл рыбачить. Поймал щуку. Потом ещё одну. Потом — ещё. Вернулся домой. Помирился с женой. Родил ещё одного ребёнка — Кольку вот, который тебя прислал.
— И всё?
— И всё. Река лечит, понимаешь? Не словами — молчанием. Сидишь, смотришь на воду, думаешь о своём. А вода течёт. И ты понимаешь: всё пройдёт. Плохое — пройдёт. Хорошее — тоже пройдёт. Останется только река. И ты. Если не утонешь.
— В реке?
— В себе.
Опять.
Второй раз за день.
Сначала — бабушка с клюквой. Теперь — Михалыч.
«Смотри, не утони в себе».
Что это значит?
— Я не понимаю, — говорю.
— И не надо. Понимание — для умных. А тебе надо просто посидеть. Помолчать. Послушать воду. Она скажет.
— Что скажет?
— То, что ты боишься услышать.
— А если я не хочу слушать?
— Тогда зачем приехал?
Молчу.
Потому что — правда.
Зачем приехал?
За рыбой — нет. За тишиной — может быть. За ответами — хотелось бы.
Но на самом деле — за правдой.
Которую боюсь.
Которую избегаю двадцать лет.
Которую прячу за четырьмя жизнями, четырьмя женщинами, четырьмя версиями себя.
— Переночуешь здесь, — говорит Михалыч. — Там, — кивает на угол, — раскладушка. Утром — на реку. Катушку я тебе дам. Нормальную. Советскую. Такие не ломаются.
— Спасибо.
— Богу спасибо. Я — просто старик, который слишком долго живёт.
Ужинаем.
Уха — из рыбы, которую он поймал сегодня. Окунь, плотва, что-то ещё. Простая, без изысков, но — боже — какая вкусная. Настоящая. Честная.
Как река.
Как Михалыч.
Как всё здесь.
После ужина — раскладушка. Жёсткая, скрипучая, с матрасом толщиной в палец.
Лежу.
Смотрю в потолок.
Телефоны молчат — все четыре. Отключил. Впервые за... не помню сколько лет.
Тишина.
Настоящая.
Громкая.
И в этой тишине — мысли.
Которые я гнал от себя.
Которые прятал за работой, за дорогами, за разговорами, за сексом, за едой, за чем угодно.
Четыре жены.
Четыре жизни.
Двадцать лет лжи.
Зачем?
Не знаю.
Знаю только одно: так больше — нельзя.
Что-то должно измениться.
Или — кто-то.
Засыпаю.
И снится мне — река.
Тёмная.
Бесконечная.
Течёт.
Из точки А в точку Б.
И я — в ней.
Плыву.
Или — тону.
Ещё не понял.
Просыпаюсь от того, что кто-то лижет мне лицо.
Открываю глаза.
Морда. Огромная. Мохнатая. С языком размером с мою ладонь.
— А-а-а! — ору и падаю с раскладушки.
Собака — если это можно назвать собакой, а не медведем с комплексом идентичности — радостно гавкает и прыгает на меня сверху. Весит килограмм семьдесят. Пахнет рекой, тиной и чем-то, о чём лучше не думать.
— Дунай! Фу! Назад! — голос Михалыча откуда-то из кухни.
Собака — Дунай, значит — неохотно слезает с моей груди и уходит, виляя хвостом. Хвост бьёт по стенам, как кнут.
— Извини, — Михалыч появляется в дверях. — Забыл предупредить. Он так здоровается.
— Со всеми?
— Только с теми, кто ему нравится. Остальных — кусает.
— Обнадёживает.
Встаю. Спина — как после ночи на бетоне. Шея — не поворачивается. Ноги — затекли.
Отличный отдых.
Рекомендую.
— Чай будешь? — спрашивает Михалыч.
— Буду.
— Яичницу?
— Буду.
— Сало?
— Буду.
— Вот это правильный ответ. Садись.
Завтракаем.
Яичница — на сале, с луком, с какими-то травами. Хлеб — деревенский, с коркой толщиной в палец. Чай — чёрный, крепкий, такой, что ложка стоит.
Дунай сидит рядом и смотрит на меня глазами голодающего сироты. Я киваю Михалычу — можно?
— Давай. Только не сало — понос будет.
Кидаю Дунаю кусок хлеба. Он ловит на лету, глотает, не жуя, и смотрит снова — ещё, ещё, ещё.
— Бездонный, — говорит Михалыч. — Сколько ни дай — мало.
— Как женщины.
— Ха! Точно. Жена у меня такая была. Царствие небесное. Сколько ни заработаю — мало. Сколько ни подарю — мало. Сколько ни скажу «люблю» — мало.
— И что делали?
— Любил. Зарабатывал. Говорил. Пока не умерла. Двенадцать лет уже.
— Соболезную.
— Не надо. Хорошо пожили. Сорок семь лет. Четверо детей. Одиннадцать внуков. Один правнук — Федька, три года, бандит страшный.
— Сорок семь лет с одной женщиной?
— А с кем ещё? — смотрит удивлённо. — Другие были — до неё. После — нет. Зачем?
Зачем.
Хороший вопрос.
У меня — четыре ответа.
Все — неправильные.
После завтрака — река.
Михалыч даёт мне удочку — советскую, алюминиевую, с катушкой, которая выглядит как из музея.
— «Невская», — говорит он гордо. — Шестьдесят третьего года. Работает как часы. В отличие от вашего китайского барахла.
— Моя — японская.
— Один хрен. Советское — надёжнее.
Не спорю.
Выхожу на берег.
Утро — холодное, серое, с туманом над водой. Река — как молоко, как дым, как сон, который не закончился.
Забрасываю.
Катушка работает. Леска свистит. Блесна летит.
Сижу.
Жду.
Ничего.
Полчаса — ничего.
Час — ничего.
Полтора — поклёвка!
Подсекаю. Тяну. Катушка скрипит, удилище гнётся, что-то тяжёлое на том конце.
— Давай, давай, — шепчу сам себе. — Ну же...
Тяну.
Из воды появляется...
Сапог.
Резиновый. Сорок третий размер. С дыркой на пятке.
— Твою мать...
Снимаю сапог с крючка. Бросаю на берег. Забрасываю снова.
Ещё полчаса.
Поклёвка.
Подсекаю. Тяну.
Из воды появляется...
Ветка.
С водорослями.
И с чем-то, похожим на использованный презерватив.
— Серьёзно?!
Бросаю. Забрасываю.
Час.
Поклёвка.
Подсекаю. Тяну.
На этот раз — точно рыба. Чувствую — живая, бьётся, сопротивляется.
Тяну сильнее.
Удилище гнётся в дугу.
Катушка визжит.
Из воды появляется...
Рыба.
Маленькая.
Размером с мою ладонь.
Окунь.
Смотрит на меня с выражением «серьёзно, мужик, ты за мной охотился?»
— Да иди ты, — говорю и отпускаю обратно.
Окунь уплывает.
Я сижу.
И думаю:
Вот моя жизнь.
Двадцать лет закидываю удочку.
Двадцать лет тяну.
И вытаскиваю — сапоги, ветки, презервативы и рыбу размером с ладонь.
Философия, блин.
Из домика выходит Михалыч.
— Как успехи?
— Сапог поймал.
— О, хороший знак.
— Хороший?!
— Ну да. Кто сапог поймал — тот щуку поймает. Примета такая.
— Это вы сейчас придумали?
— Вчера. Специально для тебя.
Смеётся. Я тоже.
Первый раз за... не помню сколько.
Телефон вибрирует в кармане.
Чёрный. Лия.
Не отвечаю.
Вибрирует снова.
Не отвечаю.
Третий раз.
Михалыч смотрит.
— Жена?
— Одна из.
Пауза.
— В смысле — одна из?
— Долгая история.
— У меня время есть.
— У меня — нет.
Он кивает. Не спрашивает больше. Умный старик.
Забрасываю снова.
И в этот момент — гусь.
Не знаю, откуда он взялся. Не знаю, что ему надо. Знаю только, что он огромный, белый, злой — и идёт прямо на меня.
— Михалыч?
— А?
— Это ваш гусь?
— Не, соседский. Зорькой зовут.
— Зорькой?!
— Ну да. Соседка так назвала. Сентиментальная женщина.
Зорька — два пуда чистой агрессии — подходит ближе. Шипит. Раскрывает крылья. В глазах — убийство.
— И что мне делать? — спрашиваю.
— Не бежать. Побежишь — догонит. Укусит за жопу. Больно.
— Откуда знаете?
— Личный опыт.
Зорька атакует.
Я — профессиональный ресторатор, бизнесмен, мужчина за пятьдесят — стою на берегу реки и отбиваюсь удочкой от гуся.
«Невская». Шестьдесят третьего года. Работает как часы.
— Пошёл! Пошёл отсюда! Кыш!
Зорька не уходит. Зорька кусает меня за ботинок. За штанину. За руку — чёрт, больно!
— Михалыч!
— Сейчас, сейчас...
Михалыч выходит с ведром. Набирает воды из реки. Выливает на Зорьку.
Зорька — мокрый, оскорблённый, но непобеждённый — отступает. Шипит напоследок. Уходит.
— Спасибо, — говорю.
— Не за что. Он каждого так встречает. Инициация.
— Какая инициация?!
— Река принимает только тех, кого Зорька укусил. Примета такая.
— Тоже вчера придумали?
— Нет, эта старая. Зорьке — восемь лет. Восемь лет кусает. Все рыбаки знают.
Смотрю на свою руку. Красная. Опухает.
— У вас аптечка есть?
— Есть. Зелёнка, бинт, водка.
— Водка — внутрь или наружу?
— Как хочешь. Но наружу — эффективнее.
Дезинфицируем.
Щиплет — как будто вся рука горит.
— Хороший гусь, — говорит Михалыч. — Злой. Правильный.
— Правильный?!
— Ну да. Гусь без злости — не гусь. Курица.
Логика железная.
Возвращаюсь на берег.
Рука — в бинте. Самолюбие — в клочьях. Желание рыбачить — на нуле.
Но забрасываю.
Потому что — зачем-то же я сюда приехал.
Час.
Два.
Три.
Ничего.
Ни одной поклёвки.
Даже сапогов больше нет.
Сижу.
Смотрю на воду.
Вода смотрит на меня.
И обоим — пофиг.
Телефон вибрирует.
Синий. Марина.
«Гоша, ты как? Наловил?»
Набираю: «Пока нет. Рыба хитрая».
«Возвращайся к ужину. Скучаю».
Скучает.
Одна из четырёх — скучает.
А я сижу на берегу реки с укусом гуся на руке и сапогом в качестве главного трофея.
Красота.
Жизнь удалась.
К вечеру — чудо.
Поклёвка. Настоящая. Сильная.
Подсекаю. Тяну. Удилище гнётся так, что боюсь — сломается.
— Михалыч! — ору. — Сачок!
Он бежит с сачком.
Тяну.
Из воды появляется...
Щука.
Настоящая.
Килограмма три, не меньше.
Зубастая, злая, бьётся в руках, как будто лично я виноват во всех её проблемах.
— Ха! — кричит Михалыч. — Поймал! Поймал, городской!
— Поймал!
Смотрю на щуку.
Щука смотрит на меня.
В её глазах — тот же вопрос, что задавал мне медведь во сне:
«И что теперь?»
Не знаю.
Но — поймал.
Впервые за день — что-то поймал.
Может, это и есть ответ.
Или — начало ответа.
Или — просто щука.
Которую мы сейчас пожарим.
И съедим.
С картошкой.
И с водкой.
Которая — внутрь.
Потому что наружу — уже было.
Щуку мы не жарим.
Щука жарит нас.
Точнее — Михалыча. Потому что пока я держу эту зубастую тварь за хвост, она извивается, бьёт плавниками и попадает ему прямо по лицу. Мокрым хвостом. С размаху.
— Твою ж... — Михалыч отшатывается. — Держи её крепче!
— Держу!
— Не так! Двумя руками!
— У меня одна занята!
— Чем?!
— Телефоном!
Потому что — конечно, именно в этот момент — звонит чёрный телефон. Лия. Как будто чувствует, что я счастлив.
Пытаюсь ответить одной рукой, держа щуку другой. Щука пользуется моментом и выскальзывает. Падает на землю. Прыгает — да, щуки прыгают, я тоже не знал — и катится к реке.
— Лови! — орёт Михалыч.
Бросаюсь за щукой. Телефон — к уху.
— Да, Лия?
— Гоги, ты где?!
— Секунду...
Прыгаю на щуку. Промахиваюсь. Падаю. Щука уползает ещё на метр.
— Гоги?! Что за шум?!
— Рыбу ловлю!
— Ты же уже поймал!
— Она не согласна!
Михалыч обгоняет меня — семьдесят лет, а бегает как мальчишка — и падает на щуку всем телом. Щука бьётся под ним, как будто там не рыба, а сам дьявол.
— Есть! — кричит он. — Держу!
— Гоги! — голос Лии в трубке. — С кем ты там?!
— С рыбаком!
— Каким рыбаком?!
— Местным! Потом объясню!
— Ты мне изменяешь?!
— С рыбой?!
Пауза.
— Что?!
— Лия, я перезвоню!
Бросаю трубку. Бегу к Михалычу.
Он лежит на щуке, щука лежит под ним, оба — в грязи, оба — мокрые, оба — злые.
— Помоги, — хрипит Михалыч.
Хватаю щуку за жабры — как он показывал вчера вечером. Держу крепко. Щука смотрит на меня с ненавистью. Я смотрю на щуку с уважением.
— Ну и тварь, — говорю.
— Настоящая, — соглашается Михалыч, поднимаясь. — Боевая. Такую уважать надо.
— За что?
— За характер. Не сдаётся. До последнего борется. Редкое качество.
Смотрю на щуку.
Щука смотрит на меня.
И я думаю: да. Редкое качество. Я вот сдался двадцать лет назад. Когда решил, что врать — проще, чем выбирать.
Несём добычу в дом.
По дороге из кустов выскакивает курица.
Не спрашивайте, откуда здесь курица. Я уже не спрашиваю. Здесь есть гусь-террорист, собака-медведь и старик, который фотографирует чужие страдания. Курица — это ещё нормально.
Курица видит щуку. Щука видит курицу. Происходит что-то вроде немой дуэли — две секунды они смотрят друг на друга, потом курица издаёт боевой клич и бросается на щуку.
— Да что ж такое... — начинаю я.
Михалыч вздыхает:
— Клара. Ненавидит рыбу. С детства.
— Почему?!
— Откуда я знаю? Она — курица. У неё своя логика.
Клара клюёт щуку. Щука бьёт хвостом. Я пытаюсь разнять их, получаю клювом по руке — той самой, которую уже покусал гусь — и ору так, что с дерева взлетают вороны.
— Михалыч! Заберите свой зоопарк!
— Клара! Фу!
Клара не слушает. Клара — анархистка. Клара продолжает атаковать.
Михалыч хватает курицу за шею — нежно, профессионально — и относит в сторону. Курица кудахчет возмущённо, но сопротивляться не может.
— Всё, — говорит он. — Путь свободен.
— Вы уверены?
— Нет. Но других животных поблизости вроде нет.
— Вроде?!
— Ну, ёжик иногда приходит. Но он мирный.
Заносим щуку в дом.
Закрываем дверь.
Я прислоняюсь к стене и дышу так, будто пробежал марафон.
— Михалыч, — говорю. — У вас тут всегда так?
— Как?
— Как в цирке. Только без билетов.
Он пожимает плечами:
— Деревня. Здесь жизнь — она настоящая. Не как у вас в Москве, где всё причёсанное, гладкое, понятное. Здесь — хаос. Но честный хаос.
— Честный хаос, — повторяю. — Хорошее название для автобиографии.
— Пиши. Я куплю.
Чистим щуку.
Михалыч показывает — как держать нож, как снимать чешую, как не порезаться о зубы. Я учусь. Медленно, криво, но учусь.
— Ты женат? — спрашивает он вдруг.
— Да.
— Давно?
— Двадцать пять лет.
— Одна жена?
Молчу.
Он смотрит на меня. Не осуждающе — просто смотрит. Как река. Как небо. Как что-то, что видело всё и ничему не удивляется.
— Понятно, — говорит.
— Что понятно?
— Всё понятно. Но это твоё дело. Я — рыбу чистить. Не жизнь.
Продолжаем чистить.
Молча.
Телефон вибрирует.
Синий. Марина.
«Гоша, ты когда вернёшься? Девочки соскучились».
Набираю одной рукой, вторая — в рыбьей чешуе:
«Завтра утром. Целую».
«Осторожнее там».
«Постараюсь».
Осторожнее.
Да.
После гуся, курицы и щуки-камикадзе — осторожнее.
Обязательно.
— Готово, — говорит Михалыч. — Теперь — жарить.
Жарим.
На сковородке — огромной, чугунной, которая весит больше, чем я после обеда. Масло шипит, рыба румянится, запах — божественный.
— Картошка? — спрашивает Михалыч.
— Да.
— Лук?
— Да.
— Водка?
— Нет.
— Почему?
— За рулём.
Он смотрит на меня с уважением:
— Правильный ты мужик. Дурак — но правильный.
— Спасибо.
— Пожалуйста.
Ужинаем.
Щука — боже, какая вкусная. Нежная, сочная, с хрустящей корочкой. Картошка — рассыпчатая, с луком, с укропом.
Дунай сидит рядом и смотрит. Я кидаю ему кусок — заслужил, всё-таки.
— Ты завтра уезжаешь? — спрашивает Михалыч.
— Да. Утром.
— Вернёшься?
Молчу.
— Вернусь, — говорю наконец. — Наверное.
— Наверное — это не ответ.
— Это единственный честный ответ, который у меня есть.
Он кивает:
— Тоже верно.
Доедаем.
Выхожу на крыльцо.
Ночь.
Звёзды — как на Камчатке, только ближе. Или мне кажется.
Река шумит где-то внизу. Тихо, спокойно, бесконечно.
Течёт.
Из точки А в точку Б.
И я думаю: завтра — Москва. Завтра — Лия, которая подозревает. Марина, которая ждёт. Работа, которая не останавливается.
А сегодня — река. Звёзды. Тишина.
И щука, которую я поймал сам.
Впервые за двадцать лет — что-то, что я сделал сам.
Не для Лии.
Не для Марины.
Не для бизнеса.
Для себя.
Маленькая победа.
Но — победа.
Телефон вибрирует.
Красный.
Этери.
Впервые за неделю.
Смотрю на экран.
Не отвечаю.
Потому что не готов.
Пока — не готов.
Но скоро.
Скоро — придётся.
Сон приходит сразу — без прелюдий, без переходов, как удар хвостом по лицу.
Тот же лес. Та же поляна. Та же поваленная сосна.
Медведь сидит и ждёт. Как будто никуда не уходил. Как будто всё это время — сидел и ждал, пока я набегаюсь от гусей, подерусь с курицей и поймаю свою первую честную щуку.
— Сел, — говорит он вместо приветствия.
Сажусь.
— Ты поймал рыбу, — констатирует он.
— Да.
— И она чуть не уплыла обратно.
— Да.
— И тебя покусал гусь.
— Откуда ты...
— Я медведь. Мы знаем всё о тех, кто к нам приходит.
Молчу. С медведями не спорят. Особенно — с теми, которые разговаривают.
— Расскажи мне про гуся, — говорит он.
— Что про него рассказывать? Псих пернатый. Кидается на всех.
— Неправильно, — качает головой медведь. — Гусь — не псих. Гусь — территориальный. Знаешь, что это значит?
— Что?
— Что он защищает своё. Свой двор. Своих кур. Своё пространство. Гусь не нападает просто так. Гусь нападает, когда ты пересекаешь черту.
— Какую черту? Я просто шёл мимо!
— Для тебя — мимо. Для него — вторжение. Территория, Гоги. Священная вещь. У каждого живого существа есть территория, которую оно защищает.
— И что?
— А то, что у тебя — нет.
Пауза.
— В смысле — нет?
Медведь поднимается. Идёт по поляне — медленно, тяжело, как будто весит не четыреста кило, а все восемьсот.
— Гусь знает, где его дом, — говорит он. — Курица знает. Собака знает. Даже щука — знает, в какой части реки её территория, куда можно заплывать, а куда — нельзя. Все знают. Кроме тебя.
— У меня четыре дома.
— Значит — ни одного.
— Почему?
— Потому что территория — это не география. Территория — это граница. Линия, которую ты проводишь и говоришь: здесь — моё, туда — не лезь. Ты когда-нибудь проводил такую линию?
Думаю.
Двадцать пять лет с Лией — и ни одного «нет, это слишком». Пятнадцать лет с Мариной — и ни одного «стоп, дальше нельзя». Десять лет с Айно — и ни одного «это моё, не трогай».
Ни одной границы.
Ни одной территории.
— Понял, — говорю.
— Не понял, — возражает медведь. — Услышал — да. Понял — нет. Понимание придёт позже. Или не придёт. С людьми — непредсказуемо.
Возвращается на сосну. Садится.
— Теперь про курицу, — говорит он.
— Что про неё?
— Курица напала на щуку. Почему?
— Михалыч сказал — ненавидит рыбу с детства.
— Ерунда. Курицы не ненавидят. У них нет для этого нужных нейронов. Курица напала, потому что щука — чужая. Незнакомая. Опасная — с точки зрения куриного мозга.
— Щука — опасная для курицы?
— Конечно. Щука — хищник. Курица это чувствует. На уровне инстинкта, который старше любого разума. «Незнакомое — опасно. Атакуй или беги». Курица выбрала — атаковать.
— И что это значит для меня?
Медведь смотрит на меня долго. Внимательно.
— Ты когда-нибудь атаковал незнакомое? — спрашивает он. — Или всегда — приручал?
— Приручал, наверное.
— Вот именно. Ты встретил Лию — и приручил. Встретил Марину — приручил. Айно — приручил. Этери — приручил. Четыре женщины — четыре приручения. Как будто ты собираешь зоопарк, а не строишь жизнь.
— Я их люблю.
— Любишь — или коллекционируешь?
Молчу.
Потому что не знаю ответа.
Или — знаю, но боюсь произнести.
— Курица, — продолжает медведь, — честнее тебя. Она видит чужое — и атакует. Ты видишь чужое — и тащишь в свою берлогу. Не потому что нужно. Потому что страшно оставить снаружи. Вдруг пригодится. Вдруг понадобится. Вдруг без этого — пусто.
— Мне не пусто.
— Тебе переполнено. Это другая форма пустоты. Когда внутри столько всего, что не осталось места для себя.
Из-за деревьев выходит Айно.
Та же коса. Те же глаза. То же платье, которое шевелится без ветра.
— Карху, — говорит она медведю. — Ты слишком жёсток.
— Я реалист.
— Ты медведь. Медведи не понимают людей.
— Люди не понимают людей. Я хотя бы пытаюсь.
Айно садится рядом со мной. От неё пахнет травами, дымом, чем-то древним.
— Он рассказал тебе про гуся и курицу, — говорит она. — Теперь я расскажу про щуку.
— Про щуку?
— Про щуку, которую ты поймал. Которая билась, кусалась, вырывалась. Которая почти ушла.
— И что про неё?
— Щука не хотела умирать. Это понятно. Но дело не в этом. Дело в том, как она боролась.
— Как?
— До последнего. Без компромиссов. Без «ладно, может, плен — не так уж плохо». Без «может, договоримся». Щука знала одно: свобода или смерть. Третьего не дано.
— И?
— И ты — не щука. Ты — тот, кто всегда выбирает третье. Компромисс. Середину. «И то, и другое, и можно без хлеба». Двадцать лет ты избегаешь выбора, потому что выбор — это потеря. А ты не умеешь терять.
— Все умеют.
— Нет. Терять — это навык. Как плавать. Как готовить. Как любить. Ты научился многому. Но не этому.
Медведь кивает.
— Природа проста, — говорит он. — Гусь защищает территорию — или умирает. Курица атакует врага — или становится жертвой. Щука борется за свободу — или попадает на сковородку. Никаких «а что, если». Никаких «может быть». Только — да или нет. Жизнь или смерть. Выбор.
— А люди?
— А люди придумали слово «потом». И слово «может быть». И слово «посмотрим». И решили, что это — мудрость. А это — трусость. Красиво упакованная, логически обоснованная, социально одобренная трусость.
Молчу.
Потому что он прав.
Двадцать лет «потом».
Двадцать лет «может быть».
Двадцать лет «посмотрим» — и ничего не изменилось, только добавилось ещё одно «потом», ещё одно «может быть», ещё одно «посмотрим».
— Что мне делать? — спрашиваю.
— Выбрать, — говорит Айно.
— Что выбрать?
— Неважно что. Важно — выбрать. Одно. Не четыре. Не два. Одно.
— А если я выберу неправильно?
— Тогда — выберешь снова. В этом и смысл. Выбор — не приговор. Выбор — начало. Ты делаешь шаг, смотришь, куда пришёл, и делаешь следующий. Или — стоишь на месте и гниёшь.
Медведь поднимается.
— Мне пора, — говорит он. — Завтра ты уедешь. Вернёшься в свои четыре жизни. И забудешь этот разговор. Как забывал все предыдущие.
— Я не забуду.
— Забудешь. Люди всегда забывают. Потому что помнить — больно. А забыть — легко.
Он уходит в лес. Останавливается. Оборачивается.
— Но если вдруг не забудешь, — говорит он, — если вдруг проснёшься и вспомнишь — вспомни гуся. Который знает свою территорию. Вспомни курицу. Которая атакует чужое. Вспомни щуку. Которая борется до последнего.
— И что потом?
— Потом — стань ими. Хотя бы немного. Хотя бы на день.
— А ты? Кем стать тобой?
Медведь улыбается — если медведи умеют улыбаться.
— Мной становиться не надо. Я — то, что ты уже есть. Просто ещё не понял.
Уходит.
Растворяется.
Исчезает.
Айно берёт меня за руку.
— Просыпайся, — говорит она. — Утро. Река ждёт.
— Какая река?
— Та, которая течёт. Всегда течёт. В отличие от тебя.
Просыпаюсь.
Раскладушка скрипит. За окном — серое утро. Михалыч гремит чайником на кухне. Дунай храпит у печки.
Лежу.
Смотрю в потолок.
Вспоминаю.
Гусь. Территория.
Курица. Атака.
Щука. Борьба.
Медведь. Выбор.
И думаю: может, это просто сон. Может, это просто мозг, переваривающий вчерашний день.
А может — нет.
Может — это единственное честное, что я слышал за двадцать лет.
Встаю.
Новый день.
Новая дорога.
Но — та же жизнь.
Пока — та же.
Просыпаюсь от того, что Дунай лижет мне руку.
Ту самую. С укусами гуся, проколами от щучьих зубов и вчерашней царапиной от крючка. Собачья слюна — видимо, местный антисептик.