
— Что соврал?
— Что ты свободен. Что можешь остаться. Что тебе некуда возвращаться.
— Я не помню.
— Врёшь опять. Ты всё помнишь. Просто делаешь вид, что забыл. Как все люди. Память — это не шкаф, куда можно засунуть неприятное и закрыть дверь. Память — это зеркало. Оно всегда показывает. Даже когда ты не смотришь.
Медведь фыркает.
— Она поэт. Ненавижу, когда она включает поэта. Давай проще, Гоги. Ты устал?
— Да.
— Хочешь отдохнуть?
— Да.
— Тогда поезжай туда, где можно не врать. Хотя бы день. Хотя бы себе.
— Куда?
— К воде. К реке. К тишине, которая громче любых слов.
Айно кивает.
— Медведица, — говорит она. — Река Медведица. Тверская область. Кашинский район. Там вода помнит то, что ты забыл. Там камни говорят то, что ты боишься услышать.
— Откуда ты знаешь про Медведицу?
— Я ведьма, Гоги. Я знаю все реки. Они все — сёстры. Они все текут в одно море. Как все правды — в одну правду. Которую ты избегаешь.
Медведь встаёт. Огромный. Тяжёлый. Настоящий — настоящее, чем я сам в этом сне.
— Поезжай, — говорит он. — Лови рыбу. Молчи. Слушай воду. Она делает то, что ты разучился, — течёт в одном направлении. Без остановок. Без сомнений. Из точки А в точку Б. Не из точки А в точки Б, В, Г и Д одновременно.
— А если не помогает?
— Тогда ты безнадёжен. Но попробуй. Вдруг ты — исключение.
Он уходит. Растворяется между деревьями, как сахар в кипятке. Как ложь в правде. Как я — в своих четырёх жизнях.
Айно берёт мою руку.
— Гоги, — говорит она тихо. — Ты не медведь. Ты не дух. Ты не оборотень. Я знаю. Всегда знала.
— Тогда почему называла меня Карху?
— Потому что ты хотел быть кем-то другим. Так сильно хотел, что я решила — подарю тебе это. На время. Пока не поймёшь, что быть собой — не наказание. Это дар. Единственный настоящий дар.
— А что, если я не знаю, кто я?
— Тогда поезжай к Медведице. Река знает. Река помнит всех, кто приходил к ней с этим вопросом. Тысячи лет помнит.
— И что она им отвечала?
Айно улыбается — впервые за весь сон.
— Ничего. Река не отвечает. Река показывает. А ты сам решаешь, что увидел.
Она отпускает мою руку.
Встаёт.
— Мы ещё увидимся? — спрашиваю.
— В следующей жизни, Карху. Если заслужишь.
Уходит. Растворяется. Исчезает.
Лес молчит.
Деревья — просто деревья. Мох — просто мох.
И откуда-то — звук. Вода. Река. Течёт.
Из точки А в точку Б.
Без остановок.
Без сомнений.
Без четырёх телефонов в кармане.
Просыпаюсь.
Часы на тумбочке — 4:47. Темно. Марина спит рядом — рука на моей груди, как якорь, как претензия, как напоминание.
Сердце — бешеное. Лоб — мокрый. На языке — привкус хвои, смолы, чего-то древнего, чего не бывает в спальнях коттеджных посёлков под Истрой.
Сон.
Просто сон.
Но река — настоящая.
Медведица.
Кашинский район. Тверская область. Три часа от Москвы — сначала по платнику, хорошему, быстрому, потом по тверским дорогам, которые не дороги, а испытание веры в российский автопром.
Я был там. Десять лет назад. С Серёгой.
Серёга тогда сказал — стоя по колено в холодной воде, с удочкой в руках, с выражением лица, которого я не видел у него никогда: «Гоги, вот место. Здесь можно не притворяться. Здесь — только ты и река. И река не задаёт вопросов».
Я забыл.
Десять лет забывал.
Сейчас — вспомнил.
Встаю тихо. Одеваюсь. Выхожу на балкон.
Ноябрь кусает лицо холодным воздухом. Сосны вокруг посёлка — чёрные, молчаливые, как свидетели, которых забыли допросить.
Четыре телефона лежат на тумбочке.
Все четыре.
Чёрный, синий, зелёный, красный.
Смотрю на них.
Четыре провода бомбы.
Четыре поводка.
Четыре цепи.
Оставляю.
Все четыре.
На тумбочке, рядом с часами, рядом со стаканом воды, рядом с книгой, которую Марина читает перед сном — какой-то роман про любовь, про женщину, которая выбирает между двумя мужчинами, как будто два — это много, как будто два — это сложно.
Спускаюсь вниз.
Тихо.
Выхожу на улицу.
Toyota Tundra стоит в гараже — чёрная, огромная, с мотором, который рычит, как раненый зверь. Купил её для таких поездок — для дорог, которые не дороги, для мест, которые не места, для путешествий к себе, которые страшнее любых путешествий.
Сажусь.
Ключ в зажигании.
Поворачиваю.
Тишина.
Ещё раз.
Тишина.
Третий раз.
Тундра молчит. Не рычит. Не урчит. Не просыпается.
Мёртвая.
Выхожу. Открываю капот. Смотрю внутрь — как будто что-то понимаю в этих кишках металла и пластика. Не понимаю. Никогда не понимал. Я ресторатор, а не механик. Я умею варить харчо, а не чинить машины.
— Ну и что мне с тобой делать? — спрашиваю тундру.
Тундра молчит. Ей плевать на мои сны, на мою реку, на мою философию подсознания.
Достаю телефон.
Чёрный.
Единственный, который взял с собой — машинально, рефлекторно, как часть тела.
Набираю эвакуатор.
— Алло? Эвакуатор нужен. Коттеджный посёлок «Лесная поляна», дом тринадцать. Toyota Tundra. Не заводится.
— Адрес?
Диктую.
— Ждите. Сорок минут.
— Сорок?!
— Раннее утро. Пробки.
— Какие пробки в пять утра?!
— Московские, — отвечает голос и кладёт трубку.
Московские пробки. В пять утра. На дороге к посёлку, где живут десять человек и двадцать охранников.
Россия.
Сажусь на крыльцо.
Холодно. Темно. Кофе нет. Сигарет — не курю двадцать лет, бросил, когда родился Тенгиз, потому что Лия сказала: «Или я, или табак».
Выбрал её.
Тогда это казалось правильным.
Сейчас — не знаю.
Ничего не знаю.
Ни про табак, ни про любовь, ни про четыре жизни, ни про реку, которая якобы помнит всех, кто приходил к ней с вопросами.
Медведица.
Какое дурацкое название для реки.
Какое правильное.
Сорок минут превращаются в час двадцать.
Эвакуатор появляется — жёлтый, грязный, с водителем, который выглядит так, будто не спал с девяносто третьего года.
— Тундра? — спрашивает он.
— Она.
— Аккумулятор?
— Не знаю.
— Сейчас посмотрим.
Смотрит. Тыкает какими-то приборами. Качает головой.
— Аккумулятор — живой. Стартер — мёртвый.
— Можно починить?
— Можно. Но не здесь. Увезу в сервис.
— Сколько времени?
— Дня три. Может, неделя. Запчасти заказывать.
Три дня. Неделя. Без машины. Без Медведицы. Без реки, которая должна была показать мне что-то важное.
— А другой вариант есть?
— Есть, — говорит водитель. — Новый стартер поставить. Но это — деньги.
— Сколько?
Он называет сумму. Не смертельно. Для второго ресторана — копейки. Для поездки к реке — приемлемо.
— Делай.
— Сейчас?
— Сейчас.
Он смотрит на меня. Долго. Внимательно.
— Торопишься куда-то?
— На Медведицу.
— Куда?
— Река. Тверская область. Кашинский район.
Пауза.
— За рыбой?
— За ответами.
Он усмехается.
— На Медведице — только рыба. Ответов там нет. Проверено.
— Ты был?
— Был. Двадцать лет назад. После развода. Думал — уеду, посижу с удочкой, пойму что-то важное.
— И?
— И ничего. Поймал три щуки. Напился. Вернулся. Женился снова. Развёлся снова. Сейчас — эвакуатор вожу.
— Значит, не помогло?
— Значит, река — не психотерапевт. Река — просто река. Вода течёт, рыба плавает, человек сидит на берегу и думает, что это что-то значит. А это — ничего не значит. Просто вода. Просто рыба. Просто жизнь.
Философ. Ещё один. Сначала — медведь. Потом — Айно. Теперь — водитель эвакуатора.
Россия — страна непрошеных мудрецов.
— Делай стартер, — говорю. — Философией потом займёмся.
— Как скажешь, начальник.
Два часа.
Два часа он ковыряется в кишках моей Тундры, пока я сижу на крыльце, смотрю на рассвет, думаю о реке, которая не психотерапевт, и о медведе, который — психотерапевт.
Марина просыпается в семь. Выходит на крыльцо — в халате, с чашкой кофе, с глазами, которые ещё не проснулись.
— Гоша? Ты чего тут?
— Машина сломалась.
— Тундра? — удивляется. — Она же неубиваемая.
— Убиваемая. Стартер полетел.
— И что теперь?
— Чиним. Потом — еду.
— Куда?
— На рыбалку.
Она смотрит на меня. Долго. С тем выражением, которое я знаю слишком хорошо — выражением женщины, которая чувствует ложь, но не хочет спрашивать.
— На рыбалку, — повторяет она. — В ноябре.
— Щука в ноябре — самая вкусная.
— Ты не ешь щуку.
— Начну.
Пауза.
— Гоша, — говорит она тихо, — с тобой всё в порядке?
— Всё отлично.
— Ты странный последние дни.
— Камчатка. Устал.
— От Камчатки?
— От всего.
Она подходит. Садится рядом. Берёт меня за руку.
— Если тебе нужно поговорить...
— Не нужно.
— Если нужно — я рядом.
— Знаю.
— Я серьёзно, Гоша. Что бы ни было — я рядом.
Смотрю на неё.
Марина. Сорок четыре года. Пятнадцать лет вместе. Двое детей — не моих биологически, но моих по всем остальным параметрам. Женщина, которая верит, что я — разведённый бизнесмен с грузинскими поставщиками.
Женщина, которую я люблю.
Одну из четырёх.
— Спасибо, — говорю. — Я знаю.
Целую её в лоб. Встаю. Иду к Тундре.
Водитель закрывает капот.
— Готово, начальник. Заводи.
Сажусь. Ключ в зажигании. Поворачиваю.
Тундра рычит.
Живая.
Воскресла.
— Сколько?
Он называет сумму. Плачу наличными — всегда вожу с собой, привычка из девяностых.
— Спасибо, — говорю.
— На здоровье. И... — он замолкает.
— Что?
— На Медведице, если будешь — там, за мостом, направо — домик есть. Сторож Михалыч. Скажи, что от Петровича. Он пустит переночевать. Если надо.
— Петрович — это ты?
— Это отец. Он там рыбачил всю жизнь. Умер в прошлом году. Но Михалыч помнит.
— Соболезную.
— Не надо. Он хорошо умер. На берегу. С удочкой в руках. Лучше, чем в больнице.
— Согласен.
Мы смотрим друг на друга. Секунду. Две.
Потом он уезжает. Жёлтый эвакуатор растворяется в сером утре.
А я — остаюсь.
С Тундрой. С рассветом. С дорогой, которая ждёт.
— Гоша! — голос Марины с крыльца. — Завтракать будешь?
— Нет. Поеду.
— Когда вернёшься?
— Вечером. Может — завтра.
Пауза.
— Осторожнее там.
— Буду.
Сажусь в Тундру. Завожу. Выезжаю.
Коттеджный посёлок «Лесная поляна» остаётся позади — заборы, сосны, охранник, шлагбаум.
Впереди — дорога.
Впереди — Медведица.
Впереди — ответы, которых нет. Или есть. Я не знаю.
Но еду.
Потому что медведь сказал — поезжай.
Потому что Айно сказала — река помнит.
Потому что водитель эвакуатора сказал — там только рыба.
И кто-то из них — прав.
Осталось узнать — кто.
Платник — красота.
Четыре полосы асфальта, разделительная полоса, ограждения, заправки через каждые тридцать километров. Европа, если не смотреть на обочины.
Тундра рычит, набирает скорость. Сто двадцать. Сто сорок. Сто шестьдесят.
Можно быстрее, но не нужно. Сегодня — не гонка. Сегодня — путешествие.
В никуда.
К реке, которая — просто река.
За ответами, которых — нет.
Зачем?
Не знаю.
Но еду.
Потому что остановиться — страшнее.
Москва осталась позади — серая, равнодушная, с её девятью миллионами людей, которые сейчас просыпаются, пьют кофе, едут на работу, врут друг другу «доброе утро» и думают, что это — жизнь.
Я — один из них.
Или был.
Или буду.
Сейчас — просто еду.
Тундра гудит. Дорога стелется. Музыка молчит — не включаю, не хочу. Хочу тишины. Хочу слышать мотор, колёса, ветер. Хочу слышать себя — если получится.
Редко получается.
Платник заканчивается под Тверью.
Здесь — развилка. Налево — Тверь, областной центр, кремль, набережная, цивилизация. Направо — Кашин, районный центр, провинция, тверские дороги, которые не дороги, а тест на прочность.
Сворачиваю направо.
Прощай, цивилизация.
Здравствуй, Россия.
Дорога меняется сразу — как будто переключили канал. Только что — ровный асфальт, разметка, знаки. Теперь — ямы, латки, трещины, отсутствие обочин.
Тундра — для этого.
Для таких дорог.
Для таких путешествий.
Для таких идиотов, как я.
Газ в пол.
Восемьдесят. Больше — опасно. Ямы здесь — как воронки от снарядов. Попадёшь — пробьёшь колесо, сломаешь подвеску, застрянешь до весны.
Еду.
Деревни мелькают — Кузнецово, Петрово, Сидорово. Названия — как из учебника по краеведению. Дома — деревянные, покосившиеся, с резными наличниками, которые когда-то были красивыми, а теперь — просто старые.
Россия.
Настоящая.
Не та, которую показывают в новостях, не та, которую обсуждают в ресторанах на Патриарших. Та, которая — есть. Всегда была. Всегда будет.
Бабушка на обочине продаёт что-то из ведра. Торможу. Выхожу.
— Что продаёте?
— Клюкву, сынок. Своя, из леса.
— Почём?
— Триста за кило.
Беру два килограмма. Плачу тысячу.
— Сдачи нет, — говорит бабушка.
— Не надо сдачи.
Она смотрит на меня. Глаза — как озёра. Синие, глубокие, с чем-то на дне, чего не видно с поверхности.
— Далеко едешь?
— На Медведицу.
— За рыбой?
— За тишиной.
Она кивает.
— Тишины там много. Слишком много. Смотри, не утони.
— В тишине?
— В себе.
Мудрая бабушка. Как все бабушки в России. Откуда они такие? Из какой школы мудрости? Кто их учит — говорить то, что нужно, в тот момент, когда нужно?
— Спасибо, — говорю.
— Богу спасибо. Я — просто клюкву продаю.
Еду дальше.
Клюква на пассажирском сиденье — красная, как капли крови. Красная, как закат. Красная, как глаза Айно во сне — или мне показалось?
Показалось, наверное.
Во сне всё — показывается.
Кашин появляется через час.
Маленький город на реке Кашинке — приток Медведицы. Кремль — развалины, но красивые. Церкви — много, слишком много для такого маленького города. Люди — мало, слишком мало для такого количества церквей.
Останавливаюсь на заправке. Заправляюсь. Покупаю кофе — из автомата, ужасный, но горячий.
— На Медведицу? — спрашивает кассирша.
— Да. Откуда знаете?
— Все туда едут. С московскими номерами — только на Медведицу. Больше тут ехать некуда.
— Часто ездят?
— Редко. Но ездят. Мужики в основном. После разводов.
— Я не после развода.
— Значит, перед.
Смеётся. Я — нет.
— Дорога как? — спрашиваю.
— Плохая. Но проехать можно. На такой машине — точно можно.
— Спасибо.
— Удачи.
Выезжаю из Кашина.
Дорога — хуже. Асфальт — реже. Ямы — чаще.
Тундра рычит, но едет. Для этого и создана.
Двадцать километров.
Тридцать.
Сорок.
Деревень больше нет. Лес по обе стороны — смешанный, берёзы и ёлки, как на открытке из детства. Небо — серое, низкое, давит на голову.
Ноябрь.
Самое уродливое время года.
Или — самое честное.
Когда ничего не прячется за листвой, за зеленью, за красотой. Когда всё — голое, настоящее, такое, какое есть.
Как я.
Сейчас.
Здесь.
Указатель: «Река Медведица — 2 км».
Сворачиваю на грунтовку.
Тундра ползёт — двадцать километров в час, больше — опасно. Колея, грязь, лужи, камни.
Но ползёт.
И вот — река.
Медведица.
Широкая. Тёмная. Спокойная.
Течёт.
Из точки А в точку Б.
Без остановок.
Без сомнений.
Без четырёх телефонов в кармане.
Паркуюсь на берегу. Выхожу.
Холодно. Тихо. Пахнет водой, прелыми листьями, чем-то древним.
Стою.
Смотрю на реку.
Река смотрит на меня.
И ничего не говорит.
Потому что река — не психотерапевт.
Река — просто река.
Вода течёт.
Рыба плавает.
Человек стоит на берегу и думает, что это что-то значит.
А это — ничего не значит.
Или — всё.
Я пока не знаю.
Но стою.
И слушаю.
И жду.
Чего — сам не знаю.
Может, ответов.
Может, тишины.
Может — себя.
Того, которого потерял двадцать лет назад.
Или — никогда не имел.
Река течёт.
Я — стою.
И это — начало.
Или — конец.
Или — просто середина.
Которая, как известно, — самое сложное.
Орёл появляется из ниоткуда.
Не орёл — орлан. Белохвост. Размах крыльев — два метра, может больше. Я не орнитолог, я ресторатор, но эту птицу узнаю — видел в документальных фильмах, которые смотрю, когда не могу уснуть в чужих кроватях.
Кружит.
Надо мной.
Один круг. Второй. Третий.
Не улетает.
Смотрю вверх — шея затекает, глаза слезятся от ветра.
— Чего тебе? — спрашиваю вслух.
Орлан не отвечает. Орланы не разговаривают. В отличие от медведей во сне.
Четвёртый круг. Пятый.
Он что, ждёт, пока я сдохну? Падальщики так делают — кружат над умирающим, ждут. Но я не умираю. Я просто стою на берегу реки, как идиот, и разговариваю с птицей.
Нормально.
Абсолютно нормально для мужчины пятидесяти двух лет с четырьмя жёнами и кризисом среднего возраста размером с Ключевскую сопку.
Достаю спиннинг из багажника.
Shimano Stradic — хороший, дорогой, купленный десять лет назад и использованный три раза. Катушка — Daiwa, тоже не дешёвая, тоже почти новая. Снасти для рыбака, который не рыбачит. Как костюм для бизнесмена, который не занимается бизнесом. Атрибут. Декорация. Ложь.
Размахиваюсь.
Забрасываю.
Леска свистит, блесна летит, и — стоп.
Катушка заедает.
Не крутится. Не щёлкает. Просто — стоит.
Мёртвая.
Как стартер Тундры утром.
— Да твою же... — начинаю и замолкаю.
Потому что материться некому. Река не слышит. Орлан — слышит, но ему плевать. Он продолжает кружить, как будто я — главное событие его дня.
Ковыряюсь в катушке.
Руки мёрзнут — перчатки не взял, идиот. Пальцы не слушаются. Механизм — непонятный, как женская логика, как налоговый кодекс, как моя собственная жизнь.
Пять минут.
Десять.
Пятнадцать.
Катушка мертва. Леска запуталась. Блесна — где-то в воде, может достану, может нет.
Сажусь на берег.
Прямо на мокрую траву, на холодную землю, на ноябрь.
И думаю:
Долбаный неудачник.
Вот кто я.
Долбаный неудачник, который не может завести машину. Не может починить катушку. Не может поймать рыбу. Не может прожить одну жизнь — нет, ему надо четыре. Не может любить одну женщину — нет, ему надо четыре. Не может быть одним человеком — нет, ему надо быть четырьмя разными, как шизофреник с хорошим бюджетом.
Долбаный.
Неудачник.
Орлан снижается.
Шестой круг — ниже. Седьмой — ещё ниже. Восьмой — я вижу его глаза. Жёлтые. Холодные. Как у медведя во сне, только без иронии.
— Чего? — спрашиваю. — Прилетел посмотреть на идиота?
Орлан молчит.
— Правильно, — говорю. — Смотри. Запоминай. Расскажешь другим орланам — вот, мол, видел мужика, который приехал за триста километров ловить рыбу, а не может даже катушку починить.
Молчит.
— Или нет, — продолжаю. — Расскажи им другое. Расскажи, что видел мужика, у которого всё есть — деньги, рестораны, машины, женщины — а он сидит на берегу реки в ноябре и разговаривает с птицей, потому что больше не с кем.
Молчит.
— Или вот что. Расскажи им, что видел мужика, который двадцать лет врал всем вокруг — жёнам, детям, друзьям, себе — и думал, что это нормально. Что так можно. Что если никто не узнает — значит, не было. А потом приехал на реку и понял, что река знает. Река всё знает. И ей плевать на его враньё, потому что река течёт, а он — стоит. Река движется вперёд, а он — бегает по кругу. Как ты сейчас. Только ты — красиво. А я — нет.
Орлан делает ещё один круг.
И улетает.
Молча.
Как будто услышал достаточно.
Сижу на берегу.
Река течёт.
Катушка — сломана.
Жизнь — сломана.
Всё — сломано.
И это, как ни странно, — честно.
Впервые за двадцать лет — честно.
Потому что сломанное — настоящее. Сломанное не притворяется. Сломанное говорит правду: я — не работаю. Я — не функционирую. Мне нужна помощь.
Или замена.
Телефон в кармане вибрирует.
Чёрный. Лия.
Не отвечаю.
Вибрирует снова.
Не отвечаю.
Третий раз.
Вытаскиваю телефон. Смотрю на экран.
Двенадцать пропущенных. Три сообщения: «Где ты?» «Гоги, ответь!» «Я волнуюсь».
Волнуется.
Двадцать пять лет волнуется.
И двадцать пять лет — верит.
Или не верит — но делает вид.
Как я.
Мы с ней похожи. Оба — мастера притворства. Оба — чемпионы самообмана. Оба — идиоты, которые думают, что если не говорить правду вслух — она перестанет существовать.
Набираю ответ: «Всё хорошо. На рыбалке. Вернусь завтра».
Отправляю.
Ложь. Очередная. Тысячная. Миллионная.
Но последняя?
Не знаю.
Пока — не знаю.
Встаю.
Ноги затекли. Спина ноет. Руки — красные от холода.
Иду к Тундре.
Сажусь внутрь. Включаю печку. Тепло.
Смотрю на реку через лобовое стекло.
Медведица течёт. Тёмная, спокойная, равнодушная. Ей плевать на мои проблемы. На мою сломанную катушку. На мою сломанную жизнь.
Река — просто река.
Вода течёт.
Рыба плавает.
А я?
Я — сижу в машине, на берегу реки, в трёхстах километрах от Москвы, и думаю о том, как всё испортил.
Не сегодня.
Двадцать лет назад.
Когда решил, что одной жены — мало.
Когда решил, что одной жизни — недостаточно.
Когда решил, что можно любить четырёх женщин одновременно — и всех сделать счастливыми.
Идиот.
Долбаный неудачник.
Который даже рыбу поймать не может.
Телефон вибрирует.
Синий. Марина.
«Гоша, ты как? Доехал?»
Набираю: «Доехал. Всё хорошо. Ловлю рыбу».
Ловлю рыбу. С катушкой, которая не работает. С блесной, которая утонула. С руками, которые не чувствуют пальцев.
Ловлю рыбу.
Как ловил счастье двадцать лет.
Безуспешно.
Зелёный телефон молчит. Айно не пишет. Айно чувствует — я не готов. Или — наоборот: слишком готов. С ней никогда не поймёшь.
Красный телефон...
Красный телефон я не включал с Камчатки.
Этери. Тбилиси. Сын, который рисует самолёты.
Боюсь.
Боюсь включить и увидеть — сколько пропущенных. Сколько сообщений. Сколько «Гиоргико, где ты?» и «Гиоргико, мы скучаем».
Боюсь — потому что это единственное, что настоящее.
Или мне так кажется.
Или я вру себе — как всем остальным.
Уже не знаю.
Выхожу из машины.
Холодно. Ветер с реки — сырой, пронизывающий.
Иду вдоль берега.
Ноги проваливаются в мокрую траву. Ботинки — городские, не для такого. Ещё одна ошибка. Ещё одно доказательство, что я не готов к этой поездке. Не готов к этой реке. Не готов к этой правде.
Но иду.
Потому что остановиться — страшнее.
За поворотом — домик.
Маленький, деревянный, с дымом из трубы. Тот самый, про который говорил водитель эвакуатора.
«Сторож Михалыч. Скажи, что от Петровича».
Подхожу.
Стучу.
Дверь открывается.
Старик. Лет семьдесят, может больше. Лицо — как карта местности: морщины, борозды, овраги. Глаза — ясные, синие, молодые.
— Чего надо? — спрашивает.
— Я от Петровича.
Пауза.
— Петрович умер, — говорит старик.
— Знаю. Его сын сказал — вы пустите переночевать.
— Сын? — старик щурится. — Колька, что ли? Эвакуаторщик?
— Он.
— Ну, заходи. Чай пить будем.
Захожу.
Внутри — тепло, тесно, пахнет дровами и чем-то варёным. Печка — настоящая, русская, занимает полкомнаты. Стол — деревянный, грубый. Лавки вместо стульев.
— Садись, — говорит Михалыч. — Чай сейчас.
Сажусь.
Он наливает чай — из закопчённого чайника, в гранёный стакан с подстаканником. Советский антиквариат.
— На рыбалку? — спрашивает.
— Да.
— Поймал чего?
— Нет. Катушка сломалась.
Он хмыкает.
— Городской.
— Московский.
— Одно и то же. Удочку чинить не умеешь — какой ты рыбак?
— Никакой.
— Тогда зачем приехал?
Молчу.
Он смотрит на меня. Долго. Внимательно. Как орлан, только ближе.
— Понятно, — говорит наконец. — Не за рыбой.
— Не за рыбой.
— За чем тогда?
— Не знаю.
— Врёшь.
— Вру.
Он кивает.
— Хорошо, что признаёшь. Значит, не совсем пропащий.
Пьём чай.
Молчим.
Печка потрескивает. За окном — река, серая, бесконечная.