
Зал действительно полный. Семь вечера, вторник — а столы заняты на девяносто процентов. Хороший показатель. Отличный, если честно.
Смотрю по сторонам. Официанты работают чётко — подходят, улыбаются, записывают, уносят. Никаких задержек, никаких путаниц. Система работает.
— Давид на кухне?
— Где ему ещё быть? Орёт на поваров, как обычно.
— Позови его. И... — оглядываюсь, — ...и принеси мне кофе в офис. Двойной эспрессо.
— Сию минуту, батоно.
Поднимаюсь на второй этаж.
Офис — маленький, но функциональный. Стол, компьютер, сейф, окно с видом на пруды. На столе — стопка бумаг, которую Наташа копила пять дней. Рядом — засохший цветок в горшке, который никто не поливал.
Сажусь. Включаю компьютер. Открываю почту.
Сто сорок три письма превратились в сто пятьдесят семь за время дороги.
Бизнес не спит.
Первое письмо — от арендодателя на Пятницкой. «Уважаемый Георгий Зурабович, напоминаем, что срок подписания договора истекает завтра в 18:00. В случае неподписания мы будем вынуждены...»
Дальше — стандартные угрозы. Отдадут другому, потеряете задаток, пеняйте на себя.
Открываю договор. Читаю. Тридцать страниц юридической тарабарщины. Пункт 3.2 — условия индексации арендной платы. Пункт 5.7 — ответственность сторон. Пункт 8.4 — форс-мажорные обстоятельства.
Всё стандартно. Ничего криминального.
Подписываю. Сканирую. Отправляю.
Второе письмо — от «Альфа-Капитала». Уже прислали. Быстрые ребята.
«Уважаемый Георгий Зурабович, благодарим за интерес к нашему предложению. Мы готовы инвестировать до 50 млн рублей в развитие вашей сети в обмен на 30% доли в бизнесе...»
Тридцать процентов. За пятьдесят миллионов.
Считаю в голове. Ресторан на Патриарших стоит примерно сто двадцать миллионов — по текущей оценке, с учётом оборота, репутации, локации. Плюс Пятницкая — ещё пятьдесят-шестьдесят после ремонта и раскрутки.
Итого — сто восемьдесят. Тридцать процентов — это пятьдесят четыре миллиона.
Они предлагают пятьдесят за пятьдесят четыре. Почти по рынку.
Но.
Всегда есть «но».
Тридцать процентов — это место в совете директоров. Право голоса. Контроль над решениями.
Нет, спасибо.
Пишу вежливый отказ. «Благодарим за предложение... на данном этапе не рассматриваем... возможно, в будущем...»
Отправляю.
Третье письмо — от Мясника Арсена. Фотография барашка. Действительно красивый.
«Гоги-джан, забирай скорее, а то Ашот с Арбата уже звонил».
Ашот с Арбата. Конкурент. Держит ресторан «Кавказская кухня» — название как из девяностых, интерьер тоже. Но дёшево, шумно, студенты любят.
Набираю Арсена.
— Гоги! Дорогой! Приехал?
— Приехал. Барашка беру. Завтра утром пришли.
— Двух пришлю. Два красавца. Братья. Вместе выросли, вместе... ну, ты понимаешь.
— Понимаю, Арсен. Спасибо.
— Ай, не за что. Для тебя — всегда лучшее.
Кладу трубку.
Стук в дверь. Давид заходит — огромный, громогласный, с руками, которые могут и хлеб месить, и череп проломить.
— Батоно Гоги! — обнимает так, что хрустят рёбра. — Вернулись!
— Вернулся, Давид. Как тут без меня?
— Без вас? Хорошо! — смеётся. — Но с вами — лучше. Садитесь, рассказывайте. Как Камчатка? Медведей видели?
— Видел одного. Большой. Умный. Посмотрел на меня и ушёл.
— Правильный медведь. Знает, с кем связываться, а с кем — нет.
Смеюсь.
Давид — мой человек. Пятнадцать лет вместе. Пришёл поваром, вырос до шефа. Знает кухню лучше, чем я. Знает гостей лучше, чем Гиви. Знает меня лучше, чем...
...чем многие.
— Давид, что с новеньким? Который баклажаны режет как дрова?
— А, этот... — машет рукой. — Учим. Руки кривые, но голова светлая. Научится.
— Неделя сроку.
— Хватит. Или научится, или...
— Или?
— Или пойдёт к Ашоту на Арбат. Там кривые руки — не проблема. Там вообще ничего не проблема, кроме вкуса.
Смеёмся.
Гиви приносит кофе. Двойной эспрессо, как просил. Горячий, крепкий, с той горчинкой, которую я люблю.
— Спасибо, Гиви.
— На здоровье, батоно. Ещё что-нибудь?
— Да. Завтра в два часа — проверка из СЭС. Подготовь всё. Кухня должна блестеть.
— Всегда блестит, батоно.
— Завтра — особенно.
Он кивает, уходит.
Давид смотрит на меня.
— Проблемы?
— Намёки. Хотят денег.
— Сколько?
— Не знаю пока. Завтра узнаю.
— Если много — скажите. Поговорю с ними.
— Давид, мы не в девяностых.
— Я знаю. Но они — не знают.
Улыбаюсь.
Давид — из тех людей, которые решают проблемы. Не всегда законно, не всегда красиво — но решают. В ресторанном бизнесе такие нужны. Без них — съедят.
— Пока не надо. Попробую договориться.
— Как скажете, батоно. Но если что — я рядом.
— Знаю, Давид. Спасибо.
Он уходит.
Я остаюсь один.
Кофе стынет в чашке. За окном — Патриаршие пруды, фонари, люди, жизнь.
Москва.
Мой город.
Мой бизнес.
Мой мир — один из четырёх.
Здесь я — Гоги Джапаридзе. Ресторатор. Бизнесмен. Человек, который знает, чего хочет, и умеет это получить.
Здесь у меня всё хорошо.
Всё под контролем.
Всё — так, как должно быть.
Телефон вибрирует. Сообщение от Наташи: «Документы подписаны?»
«Да. Отправил».
«Слава богу!!! Вы — лучший босс!!!»
Три восклицательных знака. Наташа счастлива. Значит, и я должен быть счастлив.
Я и есть счастлив.
Допиваю кофе.
Спускаюсь в зал.
Работа ждёт.
Следующее утро начинается с Рязани.
Не потому что я люблю просыпаться в пять утра. Не люблю. Ненавижу. В пять утра просыпаются либо фермеры, либо бессонники, либо идиоты, которые решили съездить за сыром за двести километров от Москвы.
Я — третья категория.
BMW M5 рычит во дворе на Остоженке, распугивая голубей и одну бабушку с йоркширским терьером. Бабушка смотрит на меня с осуждением. Терьер — с уважением. У нас с ним одинаковое выражение лица по утрам: «Какого чёрта я здесь делаю?»
Сажусь. Завожу. Шестьсот лошадей просыпаются неохотнее, чем я, но просыпаются.
Поехали.
Москва в пять утра — город-призрак. Улицы пустые, светофоры мигают жёлтым, редкие такси крадутся, как коты. Красота. Почти как Камчатка, только без вулканов и с рекламой стоматологии на каждом столбе.
«Отбеливание зубов — 9990 рублей».
«Имплантация — от 25000».
«Улыбка, которую вы заслужили».
Москва — город, где даже зубы должны соответствовать стандартам. Иначе — нельзя. Иначе — не примут.
Выезжаю на МКАД.
Пусто. Свободно. Как душа после исповеди, только без священника и без чувства вины.
Газ в пол.
Сто двадцать. Сто пятьдесят. Сто восемьдесят.
МКАД в пять утра — единственное время, когда эта дорога оправдывает своё существование. В остальные часы — парковка с элементами движения. Сейчас — автобан. Немецкий. Без ограничений. Без правил.
Без камер?
С камерами.
Но плевать.
Штрафы — налог на удовольствие. Плачу с радостью.
Съезжаю на М5. Трасса «Урал». Москва — Рязань, сто девяносто километров прямой дороги к человеку, который делает лучший сулугуни в северном полушарии.
Мамед — азербайджанец. Сулугуни — грузинский. Логика — отсутствует. Вкус — присутствует. Этого достаточно.
Телефон звонит.
Давид. Ресторан. Работа.
Отвечаю через громкую связь.
— Батоно Гоги, вы где?
— В космосе. Подлетаю к Луне.
— Что?
— Шучу, Давид. На трассе. Еду к Мамеду.
— За сыром?!
— Нет, за советом по личной жизни. Конечно, за сыром!
— Но это же Рязань...
— Спасибо, что напомнил. Без тебя бы не догадался.
— Батоно, мы могли курьера послать...
— Курьер не понимает сыр. Курьер думает, что сулугуни — это творог с комплексом неполноценности. Я — понимаю. Поэтому еду сам.
Пауза.
— Вы странный человек, батоно.
— Это комплимент?
— Это факт.
— Тогда спасибо. Что там в ресторане?
— Всё хорошо. Утренняя смена вышла. Продукты приняли. Новенький порезал баклажан нормально.
— Как — нормально? Он же вчера как топором рубил.
— Я ему показал видео на ютубе. Японский повар режет овощи. Новенький посмотрел три раза, потом сказал: «Я понял, шеф». И порезал нормально.
— Японский повар?
— Японский. Они лучше всех режут.
— Давид, ты — гений.
— Я знаю, батоно. Когда прибавка к зарплате?
— Когда перестанешь спрашивать.
— Тогда никогда.
— Правильный ответ.
Смеёмся. Он кладёт трубку.
Дорога стелется под колёса — серая лента с белой разметкой, как галстук чиновника средней руки. По обочинам — лес, поля, заправки с кофе, который пахнет бензином, и бензином, который пахнет кофе.
Россия.
Бесконечная, непонятная, родная.
Я грузин. Родился в Тбилиси. Вырос в Тбилиси. Первые двадцать семь лет жизни — Тбилиси, Тбилиси, Тбилиси.
Потом — Москва.
Двадцать пять лет.
Теперь я грузин, который живёт в России, ездит по российским дорогам, ругается на российские пробки и платит российские штрафы. Гибрид. Кентавр. Полугрузин-полумосквич.
Бывает и хуже.
Сто километров от Москвы.
Коломна справа — кремль на холме, пастила, история. Проскакиваю на ста семидесяти, даже не притормозив.
Телефон звонит.
Смотрю на экран — синий телефон. Марина.
Шесть утра. Она не звонит в шесть утра. Никогда. Она спит до восьми, как нормальный человек, который не ездит в Рязань за сыром.
Отвечаю.
— Мариш?
— Гоша... — голос сонный, хриплый. — Ты где?
— В дороге. Что случилось?
— Ничего... Просто проснулась и... не знаю, захотела услышать твой голос.
Чёрт.
Вот это — опасно. Женщина, которая звонит в шесть утра просто чтобы услышать голос — это женщина, которая что-то чувствует. Что-то подозревает. Что-то знает.
Или — просто любит.
Тоже опасно.
— Мариш, всё хорошо. Я по работе. К вечеру буду.
— Обещаешь?
— Обещаю.
— Карбонару сделаю.
— Твоя карбонара — лучшая.
— Льстец.
— Честный человек.
Она смеётся — тихо, сонно, тепло. Звук, от которого что-то сжимается в груди.
— Целую, — говорит она.
— Целую.
Кладёт трубку.
Еду дальше.
Сто пятьдесят километров от Москвы.
Слева — указатель: «Рязань — 40 км». Почти приехал.
Справа — заправка. Торможу. Не потому что бензин нужен — потому что кофе нужен. Настоящий. Не тот, что из автомата, который выдаёт горячую воду с намёком на кофеин.
Захожу внутрь.
Заправка — стандартная. Чипсы, шоколадки, журналы про автомобили, энергетики для дальнобойщиков. За стойкой — девушка лет двадцати с лицом человека, который видел всё и устал от этого в прошлой жизни.
— Кофе, — говорю. — Самый крепкий. Двойной. Без сахара. Без молока. Без жалости.
Она смотрит на меня секунду. Потом — улыбается. Первая улыбка за смену, наверное.
— Без жалости — это к соседнему автомату. У нас — только с жалостью.
— Тогда давай с жалостью.
Наливает. Горячий, чёрный, пахнущий... ну, не совсем кофе, но близко.
— Далеко едете? — спрашивает.
— В Рязань.
— К кому?
— К человеку, который делает лучший сыр в России.
Она смотрит на меня как на сумасшедшего. Справедливо.
— Сыр?
— Сулугуни.
— Это который тянется?
— Он самый.
— И вы едете в Рязань... за сыром... который тянется?
— Если сыр не тянется — это не сулугуни. Это обида, а не сыр.
Она смеётся. Хороший смех — чистый, настоящий.
— Вы странный, — говорит.
— Мне сегодня уже это говорили.
— Тогда, наверное, правда.
Плачу за кофе. Выхожу.
Сажусь в машину. Пью. Горячо, горько, бодрит.
Поехали дальше.
Рязань появляется через двадцать минут.
Город, который видел татаро-монголов, польскую интервенцию, революцию, войну, перестройку и девяностые. После такого — ничего не страшно. Рязань смотрит на меня спокойно, как старик, который знает, что переживёт и тебя, и твою машину, и твои четыре телефона.
Мамед живёт на окраине.
Частный дом, забор из профнастила, собака во дворе — кавказская овчарка размером с небольшого медведя. Кличка — Душман. Не шучу.
Душман видит BMW. Встаёт. Смотрит. Решает — враг или не враг.
Я — не враг.
Душман знает. Душман помнит запах. Ложится обратно.
Умная собака.
Мамед выходит на крыльцо — маленький, сухой, в тапках на босу ногу, несмотря на ноябрь.
— Гоги! — кричит. — Дорогой! Приехал!
— Приехал, Мамед. Как сам?
— Я — хорошо. Жена — ругается. Дети — в Москве, не звонят. Собака — старая, но злая. Всё как всегда.
Обнимаемся. Он пахнет сыром и табаком. Курит, хотя жена запрещает. Прячет сигареты в сарае, между бочками с рассолом.
— Заходи, — говорит. — Чай, завтрак. Потом — сыр. Потом — ещё чай. Потом — домой.
— Программа хорошая.
— Программа идеальная.
Захожу.
Дом — как музей советского быта. Ковры, хрусталь, сервант с посудой, которую никто не использует, потому что она «для гостей», а гости пьют из обычных чашек, потому что хрусталь — для особых гостей, а особые гости — это кто?
— Жена! — кричит Мамед. — У нас Гоги!
Жена выходит из кухни — полная женщина с лицом, которое говорит: «Я тут всем командую, а Мамед думает, что он главный».
— Гоги-джан, — говорит она. — Худой какой. Кушать надо.
Девяносто два килограмма. Худой.
Сажусь за стол. Передо мной появляется — чай, варенье, хлеб, масло, сыр (конечно, сулугуни), зелень, помидоры, огурцы, яичница.
— Это завтрак, — говорит жена. — Лёгкий. Потом — обед.
Лёгкий завтрак. Калорий на полдня.
Ем. Пью. Разговариваем.
О детях, которые в Москве и не звонят. О внуках, которых нет, но скоро будут, жена уверена. О ценах, которые растут. О политике, которую лучше не трогать.
Потом — сыр.
Идём в сарай.
Сыроварня Мамеда — маленькая, кустарная, антисанитарная по всем нормам СЭС. И именно поэтому — гениальная. Потому что сыр делается руками, а не машинами. Потому что рецепт — от бабушки, а не из интернета. Потому что Мамед любит своё дело, а любовь — лучший ингредиент.
— Вот, — показывает он. — Свежий. Утренний. Ещё тёплый.
Беру кусок. Пробую.
Тянется.
Боже, как тянется.
Солёный. Нежный. Плотный. Идеальный.
— Мамед, — говорю, — ты гений.
— Бабушка была гений. Я — ученик.
— Ученик превзошёл учителя.
— Не говори так, — он качает головой. — Бабушка услышит — обидится. А когда бабушка обижается — сыр скисает.
— Она же умерла двадцать лет назад.
— И что? Думаешь, это мешает ей обижаться?
Логика железная.
Беру тридцать килограмм. Свежий, копчёный, в косичках. Плачу наличными — Мамед не признаёт карты.
— Технологии, — говорит он презрительно. — Сегодня карта, завтра — чип в голове. Послезавтра — роботы делают сыр. Нет уж. Наличные. Как деды завещали.
Загружаю сыр в багажник.
Прощаемся.
— Приезжай ещё, — говорит Мамед. — Через месяц — молодой сыр будет. Особенный.
— Приеду.
— Обещаешь?
— Обещаю.
Обнимаемся.
Уезжаю.
Рязань в зеркале — уменьшается, исчезает.
Впереди — ЦКАД. Впереди — Истра. Впереди — Марина с карбонарой.
Впереди — ещё один вечер в ещё одной жизни.
Но сначала — дорога.
Выезжаю на ЦКАД под Воскресенском.
Триста тридцать километров кольцевой дороги, которая обнимает Московскую область как питон — кролика. Новая, гладкая, почти пустая.
Моя любимая.
Газ в пол.
Сто шестьдесят. Сто восемьдесят. Двести.
BMW поёт. Мотор ревёт. Мир за окном превращается в полосы — серые, зелёные, белые.
Скорость.
Единственное, что не врёт.
Единственное, что не требует объяснений.
Единственное, что просто — есть.
Телефон звонит.
Чёрный. Лия.
Не отвечаю. Не сейчас. Сейчас — дорога.
Звонит снова.
Не отвечаю.
Третий раз.
Принимаю.
— Да, Лия?
— Гоги, где ты?!
Голос — злой. Очень злой.
— На ЦКАД. Еду к поставщику.
— К какому поставщику?! У нас СЭС через час!
— Гиви справится.
— Гиви — не владелец! Они хотят владельца!
— Скажи — владелец на выезде. Срочные переговоры.
— Гоги...
— Лия, я за рулём. Двести километров в час. Хочешь, чтобы я разбился, пока ты кричишь?
Пауза.
— Ты невозможный человек, — говорит она тихо.
— Знаю.
— Ты меня бесишь.
— Знаю.
— Я тебя люблю.
— Знаю.
— Приезжай к ужину.
— Не могу. Встреча с поставщиком затянется.
— До ночи?!
— Возможно.
Пауза. Долгая. Опасная.
— Гоги, — голос холодный, — ты мне что-то не договариваешь.
— Лия, я еду по работе. Поставщик из Дагестана. Обсуждаем баранину. Всё.
— Баранина. В коттеджном посёлке под Истрой?
Чёрт.
Как она узнала?
— С чего ты взяла про Истру?
— У тебя геолокация включена, Гоги. Я вижу, где ты едешь.
Геолокация. Чёрный телефон. Идиот.
— Лия...
— Не надо, — обрывает она. — Не хочу слышать. Приезжай, когда приедешь. Если приедешь.
Кладёт трубку.
Смотрю на телефон.
Геолокация. Двадцать пять лет — и я забыл про геолокацию. Старею. Тупею. Теряю хватку.
Выключаю геолокацию на всех четырёх телефонах.
Поздно, конечно. Но лучше поздно.
Дорога продолжается.
ЦКАД — гладкая, ровная, безразличная к моим проблемам.
Сто километров до Истры.
Сто километров, чтобы придумать объяснение.
Или — не придумывать.
Просто — ехать.
Просто — жить.
Просто — быть тем, кто я есть.
Четыре телефона. Четыре жизни. Один человек, который уже не помнит, какая из них — настоящая.
Газ в пол.
Двести десять. Двести двадцать.
Пусть.
Истра появляется через полтора часа.
Коттеджный посёлок «Лесная поляна» — заборы, сосны, охрана, шлагбаум. Россия для богатых. Россия, которая делает вид, что она — не Россия.
Охранник на въезде — молодой парень в форме, с лицом человека, который мечтал о другом, но получил это.
— Добрый вечер. К кому?
— Волкова. Дом тринадцать.
— Как вас представить?
— Георгий.
Он смотрит в список. Находит. Кивает.
— Проезжайте.
Шлагбаум поднимается.
Еду по дорожке между соснами. Дома — большие, красивые, одинаковые. Все — за заборами. Все — с камерами. Все — с собаками, которые лают на чужих.
Дом тринадцать.
Паркуюсь.
Выхожу.
Дверь открывается раньше, чем я успеваю позвонить.
Марина.
Сорок четыре года. Стюардесса в прошлом. Красавица в настоящем. Женщина, которая верит, что я — разведённый бизнесмен с грузинскими поставщиками.
— Гоша! — бросается на шею. — Приехал!
— Приехал, Мариш.
Обнимаю. Пахнет духами, теплом, домом.
Одним из четырёх.
— Карбонара готова, — говорит она. — Девочки ждут.
— Тогда пошли.
— Пошли.
Заходим внутрь.
Девочки — Соня и Саша — вылетают навстречу.
— Папа!
— Папа приехал!
Обнимают. Целуют. Смотрят снизу вверх глазами, в которых — вера. Полная. Абсолютная. Детская.
— Привёз подарки? — спрашивает Соня.
— А как же, — достаю из кармана два магнитика из Рязани. Кремль и пастила. Нелепые, дешёвые, купленные на заправке.
— Ура!
Убегают наверх — хвастаться, играть, быть детьми.
Марина смотрит на меня.
— Ты устал, — говорит она.
— Дорога.
— Длинная?
— Очень.
— Откуда ехал?
— Из Рязани.
— Что в Рязани?
— Сыр.
Она смеётся.
— Ты — сумасшедший.
— Мне сегодня уже это говорили.
— Тогда, наверное, правда.
Ужин.
Карбонара — бекон хрустит, желток течёт, пармезан тает. Марина готовит как богиня. Итальянская кухня — её конёк.
Девочки болтают о школе, о подругах, о каком-то Мише из параллельного класса, который «такой тупой, мам, ты не представляешь».
Марина смотрит на меня поверх бокала с вином.
— Гоша, — говорит она тихо, когда девочки убегают, — ты счастлив?
Вопрос, который мне задавали уже дважды за последнюю неделю.
— Да, — отвечаю. — Конечно.
— Правда?
— Правда.
Она улыбается.
— Хорошо. Потому что я — тоже.
Встаёт. Подходит. Целует.
Мягко. Тепло. По-настоящему.
И я думаю: вот оно. Вот то, ради чего стоит врать. Вот то, ради чего стоит жить четырьмя жизнями.
Момент.
Тёплый.
Честный.
Мой.
Один из четырёх.
Ночь.
Марина спит рядом — тихо, спокойно, с улыбкой на губах.
Я лежу с открытыми глазами и смотрю в потолок.
Чёрный телефон в кармане пиджака, который висит на стуле. Там — пять пропущенных от Лии. Там — сообщение: «Мы поговорим. Серьёзно».
Завтра.
Всё — завтра.
Сегодня — здесь.
Сегодня — Марина.
Сегодня — девочки, которые называют меня папой.
Сегодня — карбонара и тишина.
Закрываю глаза.
Завтра — новая дорога.
Завтра — новая жизнь.
Завтра — всё сначала.
Как всегда.
Как последние двадцать лет.
Сон приходит под утро — как вор, как любовница, как правда, которую ты гнал от себя двадцать лет.
Лес.
Не камчатский, не карельский — никакой. Лес из той части подсознания, куда Юнг боялся заглядывать, а Фрейд отправлял пациентов за отдельную плату. Деревья здесь — не деревья, а вертикали. Чистая геометрия тревоги. Мох под ногами пружинит, как совесть после третьего бокала.
И медведь.
Тот самый.
Сидит на поваленной сосне, как профессор на кафедре, сложив передние лапы в замок. Очков не хватает. И пиджака с заплатками на локтях.
— Опаздываешь, — говорит он.
Голос — виолончель. Низкий, бархатный, с обертонами, которые щекочут что-то в районе солнечного сплетения.
— Куда? — спрашиваю.
— На собственную жизнь. Уже лет пятнадцать как опаздываешь. Но кто считает.
— Медведи не разговаривают.
— Люди тоже. Произносят слова — да. Разговаривают — редко.
Сажусь рядом. Сосна холодная, пахнет смолой и чем-то ещё — детством, может быть. Или страхом. Эти запахи похожи.
— Ты — моё подсознание? — спрашиваю.
— Я — медведь. Подсознание — это ты сам, просто без галстука и хороших манер.
— Тогда зачем ты здесь?
— Потому что ты позвал. Тогда, на Камчатке. Посмотрел мне в глаза и не выстрелил. Знаешь, что это значит на языке зверей?
— Что?
— Приглашение к разговору. Ты попросил о помощи. Единственным способом, который знаешь, — молча.
Молчу. Потому что он прав.
Медведь поворачивает голову. Шрам на морде — как росчерк судьбы. Рваное ухо — как метка времени.
— Расскажи мне про четыре, — говорит он.
— Четыре что?
— Не оскорбляй мой интеллект. Я ел лосося, который умнее тебя сейчас. Четыре — это твой магический номер. Четыре женщины. Четыре дома. Четыре версии себя. Почему?
— Потому что так вышло.
— Ничего не выходит само. Всё — выбор. Даже когда кажется, что выбора нет — это тоже выбор. Отказ выбирать.
— Философия.
— Биология. Медведь зимой выбирает берлогу. Одну. Не четыре. Потому что в четырёх берлогах невозможно спать — только бегать между ними, пока не сдохнешь от усталости.
— Я не медведь.
— Ты — хуже. Ты человек, который притворяется, что сложнее медведя. А на самом деле — проще. Медведь знает, чего хочет: еда, сон, самка, территория. Ты — не знаешь. Двадцать лет не знаешь. Поэтому набрал всего по четыре — авось что-то подойдёт.
— Это не так.
— Тогда как?
Молчу. Потому что — так. Именно так. Четыре женщины — четыре попытки угадать, какая сделает меня счастливым. Четыре дома — четыре эксперимента с жизнью. Четыре версии себя — потому что одной было недостаточно, одна казалась бедной, неполной, не той.
— Жадность, — говорит медведь, читая мои мысли. — Не любовь. Жадность. Ты боялся выбрать — и потерять остальное. Поэтому взял всё. И потерял главное.
— Что?
— Себя.
Из-за деревьев выходит Айно.
Босая, в льняном платье, которое шевелится от ветра, хотя ветра нет. Седая коса — как верёвка, связывающая её с чем-то за пределами этого леса, этого сна, этой реальности.
— Карху, — говорит она медведю. — Не дави на него. Он ещё не готов.
— Он никогда не будет готов. Люди не готовы к правде, пока она не ударит их по лицу. И даже тогда — сомневаются.
Айно садится рядом со мной. Не на сосну — прямо на воздух, как будто тот достаточно плотный, чтобы держать. Во сне это нормально.
— Ты видел мои руны, — говорит она. — На сосне в Кинерме. Помнишь, что они означают?
— Нет.
— «Медведь становится собой». Я вырезала их десять лет назад. Когда ты впервые приехал ко мне. Когда посмотрел мне в глаза и соврал — в первый раз, ещё неуклюже, ещё не научившись.