Гоги_и_его_дороги - читать онлайн бесплатно, автор Лебрута алей Ла, ЛитПортал
Гоги_и_его_дороги
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 3

Поделиться
Купить и скачать

Гоги_и_его_дороги

Год написания книги: 2025
На страницу:
8 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Встаю.

Тихо.

Иду на кухню.

Варю кофе.

И думаю.

О льде, который тает.

О выборе, который ждёт.

О людях, которых люблю — и которых теряю, именно потому, что люблю.

Телефон на столе.

Красный.

Этери.

Беру в руки.

Смотрю.

Не звоню.

Ещё — не сейчас.

Но — скоро.

Скоро — всё изменится.

Или — не изменится ничего.

И это тоже — выбор.

Самый страшный из всех.

Засыпаю снова.

Потому что кофе — не помог. Потому что семь утра — это не время для людей, которые легли в три. Потому что организм пятидесятидвухлетнего мужчины — не болид Формулы-1, а скорее — старый трактор, который заводится через раз и требует прогрева.

Сон приходит мгновенно.

И он — другой.

Белый.

Весь — белый.

Снег. Лёд. Небо — белое, как чистый лист. Горизонт — белый, сливается с землёй. Я стою посреди этой белизны и не понимаю, где верх, где низ, где я, и зачем.

И медведь.

Белый.

Полярный.

Огромный — больше того, камчатского. Раза в полтора. Сидит на льдине и смотрит на меня.

Молча.

Абсолютно молча.

— Привет, — говорю.

Молчит.

— Ты... как тот, другой? Который разговаривает?

Молчит.

— Психотерапевт?

Молчит.

— Философ?

Молчит.

— Просто медведь?

Молчит. Но как-то — выразительно. Как будто его молчание говорит: «Наконец-то дошло, гений».

— Ладно, — говорю. — Молчаливый тип. Понял. Уважаю.

Он встаёт. Идёт куда-то. Оборачивается, смотрит на меня — мол, ты идёшь или как?

Иду.

А что делать? Стоять посреди белой пустоты и ждать, пока замёрзну? В своём собственном сне?

Идём.

Долго.

По снегу, который скрипит под ногами — вернее, под его лапами и моими ботинками. Городскими ботинками, которые совершенно не годятся для Арктики. Но это сон, так что — плевать.

— Куда мы идём? — спрашиваю.

Молчит.

— Далеко ещё?

Молчит.

— Ты вообще понимаешь русский?

Оборачивается. Смотрит на меня с выражением, которое даже без слов читается как: «Я — полярный медведь. Я понимаю всё. Но говорить с тобой — ниже моего достоинства».

— Понял, — говорю. — Извини.

Идём дальше.

Через час — или минуту, во сне время работает странно — появляется что-то на горизонте. Чёрная точка на белом. Потом — больше. Потом — ещё.

Деревня.

Эскимосская, судя по всему. Или чукотская. Или какая-то ещё — я не специалист по арктическим народам. Маленькие домики, покрытые шкурами. Собаки — хаски или маламуты, тоже не разбираюсь. Люди — в мехах, с лицами, выдубленными морозом.

Медведь останавливается. Смотрит на меня. Кивает на деревню — мол, иди туда.

— А ты?

Молчит. Разворачивается. Уходит.

— Эй! — кричу вслед. — Ты куда?!

Не оборачивается. Исчезает в белизне — как привидение, как мираж, как совесть после третьего стакана.

Отлично.

Стою один. Посреди Арктики. В городских ботинках. С нулевым знанием местных обычаев.

Нормальный сон.

Вполне.

Иду к деревне.

Первая собака, которая меня видит, — лает так, будто я лично съел её щенков. Вторая — присоединяется. Третья — тоже. Через минуту на меня гавкает целая стая, и я чувствую себя как на совещании в налоговой.

— Тихо! — говорю. — Свои!

Не верят.

Продолжают гавкать.

Из ближайшего домика выходит человек — старик, маленький, сморщенный, с лицом, похожим на печёное яблоко.

— Чё орёшь? — спрашивает он на чистом русском. С матерком. Без акцента.

— Я... не ору. Собаки орут.

— На тебя орут. Значит — ты виноват. Чужой?

— Чужой.

— Откуда?

— Из Москвы.

Он сплёвывает.

— Московский, значит. Понятно. Заходи. Чай пить будем.

— А собаки?

— А что собаки? Не жрут, и ладно. Заходи.

Захожу.

Внутри — тепло, тесно, пахнет рыбой и дымом. Печка — буржуйка, раскалённая докрасна. На стенах — шкуры, какие-то орудия, фотография Путина (зачем?!) и календарь с голой женщиной за 2007 год.

— Садись, — говорит старик. — Меня Иваныч зовут. Просто Иваныч.

— Георгий.

— Грузин?

— Да.

— В Арктике? Как тебя сюда занесло?

— Медведь привёл.

— Белый?

— Да.

Иваныч кивает, как будто это — нормально. Как будто белые медведи каждый день приводят грузинов в арктические деревни.

— Понятно, — говорит он. — Значит, избранный.

— Кем избранный?

— Духами. Медведь белый — он не просто медведь. Он — проводник. Приводит тех, кому надо что-то понять.

— И что мне надо понять?

— А я откуда знаю? Я — просто старик. Чай наливаю.

Наливает.

Чай — чёрный, крепкий, с привкусом чего-то... рыбного?

— Это что? — спрашиваю.

— Чай.

— С чем?

— С нерпой.

— С чем?!

— С нерпой. Жир нерпячий добавляю. Для сытости.

Смотрю в чашку. Там плавает что-то... маслянистое.

— Пей, — говорит Иваныч. — Не отравишься. Наверное.

— Наверное?!

— Ну, я же живой. Семьдесят три года пью. Пока — живой.

Пью.

Вкус... специфический. Как будто рыба и чай решили пожениться, но священник был пьян, и церемония пошла не по плану.

— Нормально? — спрашивает Иваныч.

— Интересно.

— «Интересно» — это московское слово для «ужасно, но я слишком вежливый».

— Точно.

Он хохочет — беззубым ртом, всем телом.

— Люблю москвичей, — говорит. — Смешные вы. Приезжаете, морщитесь, а потом — втягиваетесь. Один тут был, три года назад. Журналист. Приехал на неделю, остался на полгода.

— Почему?

— Влюбился.

— В кого?

— В нерпу.

— Что?!

— Шучу. В Маньку влюбился. Дочку мою. Женился. Увёз в Москву. Теперь она там страдает — говорит, шумно, грязно, нерпы нету.

— А журналист?

— А что журналист? Доволен. Манька готовит хорошо. Убирает хорошо. Любит хорошо. Что ещё мужику надо?

— Много чего.

— Это москвичам много чего. А нормальным людям — три вещи: еда, тепло, любовь. Остальное — выдумки.

— Просто всё у вас.

— Просто. Потому что — настоящее. У вас там, в Москве, — всё сложное. Машины дорогие, рестораны дорогие, женщины дорогие. А счастья — нету.

— Откуда вы знаете?

— По глазам вижу. У тебя — глаза несчастного человека. Богатого, сытого, одетого — но несчастного.

— Я не несчастный.

— Тогда зачем медведь тебя привёл?

Молчу.

Потому что — нечего сказать.

Дверь открывается.

Заходит женщина — молодая, лет тридцати, в меховой куртке и с румянцем на щеках.

— Дед, ты опять москвича поймал?

— Сам пришёл. Медведь привёл.

— Белый?

— А какой ещё?

Она смотрит на меня. Оценивающе.

— Красивый, — говорит. — Для москвича.

— Спасибо.

— Не за что. Женат?

— Да.

— Сколько раз?

— В смысле?

— В прямом. Сколько жён?

Пауза.

— Четыре, — говорю.

Она не моргает. Не удивляется. Кивает.

— Нормально. У деда было шесть.

— Шесть?!

Иваныч пожимает плечами:

— Другое время было. Женщин мало, мужчин много. Делились.

— Как — делились?!

— Ну, как... По очереди. Понедельник — у одной. Вторник — у другой. Среда — отдых.

— И все знали?

— Конечно. Тут все всё знают. Деревня маленькая.

— И не ревновали?

— Зачем? Ревность — это когда мало. Когда много — какая ревность? Радуйся, что хоть кто-то приходит.

Логика. Арктическая. Не поспоришь.

— А у тебя как? — спрашивает женщина. — Все знают?

— Нет.

— Не знают?

— Нет.

— То есть ты врёшь?

— Не то чтобы вру...

— Врёшь, — говорит она уверенно. — Москвичи все врут. Привычка такая. Как дышать.

— Я грузин.

— Ещё хуже. Грузины врут красиво. С душой. Поёшь?

— Что?

— Поёшь, спрашиваю? Все грузины поют.

— Немного.

— Спой.

— Что?

— Что-нибудь. Грузинское. Хочу послушать.

Смотрю на неё. Потом — на Иваныча. Оба ждут.

— Сейчас?

— А когда? Завтра тебя медведь заберёт. Пой, пока можешь.

— Куда заберёт?

— Дальше. Куда надо. Он знает.

Встаю.

Откашливаюсь.

Пою.

«Сулико» — песню, которую пел ещё дед, и отец, и я сам — на свадьбах, на похоронах, на всех событиях, которые требовали чего-то большего, чем слова.

Мой голос — не великий. Не оперный. Обычный голос обычного грузина, который научился петь раньше, чем говорить.

Но здесь, в этой избушке, посреди Арктики, во сне — он звучит... иначе. Чище. Настоящее.

Иваныч слушает — закрыв глаза, покачивая головой.

Женщина слушает — открыв рот.

Собаки за стеной — замолкают.

Даже ветер — стихает.

Заканчиваю.

Тишина.

— Хорошо, — говорит Иваныч наконец. — Очень хорошо. Душевно.

— Спасибо.

— Теперь — спи. Завтра — дорога.

— Какая дорога?

— Увидишь.

Ложусь на шкуры у печки.

Засыпаю — во сне.

Сон во сне.

Рекурсия. Матрёшка. Безумие.

Просыпаюсь — всё ещё во сне — от того, что кто-то тычет меня в бок.

Открываю глаза.

Медведь.

Белый.

Стоит надо мной и тычет носом.

— Уже? — спрашиваю.

Молчит. Разворачивается. Идёт к выходу.

Встаю. Иду за ним.

Иваныч и женщина спят — или делают вид.

Выхожу наружу.

Арктика.

Но — другая.

Северное сияние — огромное, зелёное, пляшет по небу, как пьяный шаман. Звёзды — яркие, крупные, близкие. Снег — голубой в свете луны.

Красиво.

Так красиво, что — больно.

Медведь идёт. Я — за ним.

Через снег, через лёд, через ночь, которая не заканчивается.

Через час — или год — выходим к воде.

Океан.

Чёрный, спокойный, бесконечный. Льдины плавают на поверхности — белые острова в чёрном море.

На одной из льдин — кресло.

Офисное. Кожаное. С колёсиками.

Посреди Арктики.

На льдине.

— Это что? — спрашиваю.

Медведь молчит. Смотрит на кресло. Потом — на меня. Потом — снова на кресло.

— Ты хочешь, чтобы я сел?

Молчит. Но как-то — утвердительно.

Перепрыгиваю на льдину. Сажусь в кресло.

Удобно. Кожа — тёплая, несмотря на мороз. Колёсики — заблокированы.

— И что теперь?

Медведь разворачивается. Уходит.

— Эй! — кричу. — Ты куда?!

Не оборачивается.

Исчезает.

Сижу.

На льдине.

В кресле.

Посреди Северного Ледовитого океана.

Один.

— Отлично, — говорю вслух. — Просто отлично. Лучший сон в моей жизни.

Льдина начинает двигаться.

Медленно, плавно — куда-то. Куда — непонятно. Зачем — тоже.

Проплываю мимо других льдин.

На одной — пингвин.

— Пингвины не живут в Арктике, — говорю ему.

Пингвин смотрит на меня с выражением глубокого презрения. Как будто я — идиот, который не понимает очевидного.

— Это сон, — объясняю. — Логика не работает.

Пингвин кивает. Как будто соглашается.

Проплываю дальше.

На следующей льдине — холодильник.

Открытый.

Внутри — сулугуни.

Тридцать килограммов сулугуни, которые я вёз из Рязани.

— Как?! — кричу.

Холодильник молчит. Холодильники не разговаривают. Даже во сне.

Проплываю мимо.

На следующей льдине — Вахтанг.

В гавайской рубашке и шортах. С коктейлем в руке.

— Дзмао! — машет он. — Как водичка?

— Холодная!

— А ты плавать не пробовал?

— Я в кресле!

— Вижу. Удобное?

— Очень!

— Тогда — наслаждайся!

Его льдина уплывает в противоположную сторону. Он машет. Я машу в ответ.

Нормально.

Вполне нормальный сон.

На следующей льдине — моя мама.

Стоит у плиты. Готовит харчо.

— Мама?!

— Гиоргико! Голодный?

— Немного!

— Сейчас налью!

— Как?!

Она берёт тарелку, наливает харчо, протягивает мне — через три метра воды между льдинами.

Рука растягивается. Как в мультфильме. Тарелка оказывается у меня.

— Ешь, — говорит мама. — Худой какой.

Ем.

Харчо — горячее, настоящее, мамино.

Во сне.

На льдине.

В офисном кресле.

Нормально.

Проплываю дальше.

На следующей льдине — четыре женщины.

Лия. Марина. Айно. Этери.

Все вместе.

Стоят в ряд. Смотрят на меня.

Молча.

— Привет, — говорю.

Молчат.

— Это... это сон, — объясняю. — Вы не по-настоящему.

Молчат.

— Скажите что-нибудь!

Лия открывает рот. И говорит — голосом Михалыча:

— Рыба клюёт на рассвете.

— Что?!

Марина открывает рот. И говорит — голосом Давида:

— Баклажаны режь тоньше!

Айно открывает рот. И говорит — голосом Зорьки-гуся:

— Ш-ш-ш-ш-ш!

Этери открывает рот. И молчит.

Просто смотрит.

И в её глазах — всё.

Льдина проплывает мимо. Они исчезают в тумане.

— Подождите! — кричу. — Этери! Подожди!

Но льдина — не слушает. Плывёт дальше. Куда надо.

Проплываю ещё час.

Или день.

Или год.

Время во сне — как сулугуни: тянется в разные стороны.

На следующей льдине — телевизор.

Работает.

Показывает — меня.

Я сижу в студии ток-шоу. Рядом — ведущий, похожий на Малахова, но с рогами.

— Итак, — говорит он-я на экране, — у нас в студии мужчина, который имеет четырёх жён. Давайте послушаем его историю!

— Нет, — говорю я-настоящий. — Не надо.

— Расскажите, как вы познакомились с первой женой!

— Не хочу!

— А со второй?

— Выключи!

— А с третьей?

— Выключи, я сказал!

Телевизор взрывается.

Молча.

Без звука.

Просто — исчезает.

Как и всё в этом сне.

Плыву дальше.

На следующей льдине — белый медведь.

Снова.

Сидит. Смотрит.

Молчит.

— Опять ты, — говорю.

Молчит.

— Что тебе надо?

Молчит. Но показывает лапой — туда, вперёд.

Смотрю.

Впереди — земля.

Берег.

Город.

Тбилиси.

Мой город.

Мой дом.

Мой... начало.

Льдина подплывает к берегу.

Кресло — исчезает.

Я стою на набережной Мтквари, и река — синяя, быстрая — течёт подо мной.

Медведь — рядом.

Всё ещё белый.

Всё ещё молчаливый.

Но — рядом.

— Зачем ты привёл меня сюда? — спрашиваю.

Молчит. Смотрит на реку.

— Это — ответ?

Молчит.

— Река?

Молчит.

— Тбилиси?

Молчит.

— Я?

Кивает.

Едва заметно — но кивает.

— Я — ответ?

Смотрит на меня. В его глазах — что-то. Не мудрость — мудрость была у того, камчатского. Не ирония — ирония была у родителей. Что-то другое.

Терпение.

Бесконечное, арктическое терпение.

Терпение существа, которое ждёт — пока ты сам поймёшь.

— Я должен вернуться, — говорю. — Сюда. Домой.

Кивает.

— И выбрать.

Кивает.

— Одну жизнь. Одну женщину. Одного себя.

Кивает.

— Но это страшно.

Молчит.

— Это очень страшно.

Молчит.

— Я могу потерять всё.

Он делает шаг ко мне. Поднимает лапу. Кладёт мне на плечо.

Тяжёлая. Мохнатая. Тёплая — несмотря на то, что он полярный, несмотря на лёд, несмотря на снег.

Тёплая.

Как рука друга.

Как рука отца.

Как рука того, кто верит в тебя — даже если ты сам не веришь.

— Спасибо, — говорю.

Молчит.

Но в его молчании — всё.

Понимание.

Прощение.

Надежда.

Он разворачивается. Идёт обратно — к воде, ко льдам, к Арктике, которая ждёт.

Оборачивается.

Смотрит на меня — в последний раз.

И я клянусь — клянусь! — он улыбается.

Медведи не улыбаются.

Но этот — улыбается.

А потом — исчезает.

Как снег.

Как лёд.

Как всё временное.

И я остаюсь.

В Тбилиси.

Дома.

Один.

Просыпаюсь.

По-настоящему.

Часы — восемь утра.

Лия — уже встала, гремит посудой на кухне.

Москва за окном — серая, обычная.

Но внутри — что-то изменилось.

Что-то — сдвинулось.

Что-то — решило.

Встаю.

Иду на кухню.

Лия оборачивается.

— Проснулся? Кофе?

— Да.

— Как спал?

— Странно.

— Снилось что-то?

— Медведь.

— Опять?

— Другой. Белый. Молчаливый.

Она смотрит на меня. Долго.

— И что он сказал?

— Ничего. Он молчал.

— И ты понял?

— Да.

— Что понял?

Молчу.

Пью кофе.

Смотрю в окно — на серую Москву, которая не моя.

На город, в котором я прожил двадцать пять лет и так и не стал своим.

— Лия, — говорю.

— Да?

— Нам надо поговорить.

Она замирает. Чашка в её руке — останавливается на полпути ко рту.

— Сейчас?

— Сейчас.

— О чём?

— Обо всём.

Она ставит чашку. Садится напротив. Смотрит на меня — глазами, которые видели всё. Которые знают больше, чем говорят. Которые ждали этого разговора — может быть — двадцать пять лет.

— Говори, — говорит она.

И я — говорю.

Впервые за двадцать лет — говорю правду.

Всю правду.

Без «потом».

Без «скоро».

Без «может быть».

Просто — правду.

И белый медведь — где-то там, в Арктике, во сне, в той части меня, которая ещё умеет верить — молчаливо кивает.

Одобряет.

Наконец-то.

Нет, конечно, я ничего Лие не сказал.

Что я — самоубийца? Камикадзе? Грузин, который разучился ценить жизнь?

Сижу, пью кофе, смотрю на неё — и моделирую в голове разговор, который никогда не случится. Потому что если он случится — случится конец света. Локальный, семейный, с эпицентром на Патриарших прудах.

— Лия, нам надо поговорить. — О чём, Гоги? — О том, что у меня есть ещё три жены.

Пауза.

Длинная.

Очень длинная.

— Сколько? — Три. Ну, кроме тебя. Итого — четыре. — Четыре жены. — Да. — Ты — мусульманин? — Нет. — Мормон? — Нет. — Тогда кто ты, Гоги?! — Грузин. — Грузины не заводят четырёх жён! — Этот — завёл.

И дальше — хаос.

Лия хватает сковородку. Ту самую, чугунную, которой можно убить медведя. Того, который снился. И белого тоже.

— Гоги, я двадцать пять лет... — Знаю. — Двадцать пять лет я варила тебе харчо! — Вкусное харчо. — Двадцать пять лет я ждала тебя из командировок! — Спасибо. — Двадцать пять лет я думала, что ты — нормальный! — Я и есть нормальный. Просто — расширенная версия.

Сковородка летит.

Я уклоняюсь.

Сковородка попадает в стену.

В стене — дыра.

— Лия, успокойся... — Успокойся?! УСПОКОЙСЯ?!

Дальше — на грузинском. Таком грузинском, который я не слышал даже от своей бабушки. А бабушка — не стеснялась.

— Шени дэда... — начинает Лия. — Не надо маму трогать. Мама тут ни при чём. — Шени дэда, шени бэбиа, шени мтэли гвари... (Твою мать, твою бабушку, весь твой род...)

Полный набор.

Генеалогическое древо — в пыль.

— Лия... — Молчи! — Но я... — МОЛЧИ!

Молчу.

Потому что грузинская женщина в гневе — это стихийное бедствие. Ураган. Цунами. Извержение вулкана. Того, что на Камчатке. Который молчал, молчал — и вдруг.

— Кто они?! — кричит Лия. — Кто — они? — Жёны! Эти! Другие! — Ну... одна в Подмосковье... — ГДЕ?! — Под Истрой. — Под Истрой?! Это же два часа от нас! — Час сорок, если без пробок. — ЧТО?!

Сковородка снова в руке.

— Лия, положи сковородку. — Не положу! — Лия, это «Тефаль». Дорогая. — Мне плевать! — Антипригарное покрытие! — ПЛЕВАТЬ!

Сковородка летит снова.

Я снова уклоняюсь.

Сковородка попадает в окно.

Окна больше нет.

— Лия, ноябрь на улице... — И что?! — Холодно будет. — Тебе — будет! Потому что ты будешь ночевать на улице! ВСЮ ОСТАВШУЮСЯ ЖИЗНЬ!

Представляю себе: я, на Патриарших прудах, с чемоданом. Бездомный. Бывший ресторатор. Бывший муж. Бывший человек.

— Лия, давай поговорим спокойно... — Спокойно?! СПОКОЙНО?! — Ну да. Как взрослые люди. — Взрослые люди не заводят четырёх жён! — Некоторые — заводят. — Некоторые — идиоты! — Согласен.

Пауза.

Она смотрит на меня.

— Ты соглашаешься? — С чем? — Что ты — идиот? — Да. — Хм.

Сковородка опускается. Немного.

— И давно ты это понял? — Недавно. — Насколько недавно? — Сегодня утром. — После двадцати пяти лет?! — Лучше поздно, чем никогда. — Хуже! Хуже, Гоги! Двадцать пять лет — это не «поздно»! Это — издевательство!

Сковородка снова поднимается.

— Лия... — Что — Лия?! Что ты можешь сказать?! Какие слова могут это исправить?! — Никакие. — Вот именно! — Но я могу попробовать. — Попробовать что?! — Объяснить. — Что тут объяснять?! У тебя четыре жены! Четыре! Это не математика, Гоги! Это — катастрофа!

— Но я люблю тебя.

Пауза.

Длинная.

Очень длинная.

— Что? — Люблю тебя. — И остальных трёх — тоже любишь?! — Ну... — ДА ИЛИ НЕТ?! — Да. Но по-разному! — По-разному?! КАК — ПО-РАЗНОМУ?! — Ну... тебя — как жену. Марину — как... подругу. Айно — как... не знаю, как магию. Этери — как...

Останавливаюсь.

Потому что понимаю — что бы я ни сказал, это будет неправильно.

— Как что, Гоги? КАК ЧТО?! — Как себя. — Что?! — Этери — это как я сам. До того, как стал тем, кем стал.

Пауза.

Лия опускает сковородку.

Смотрит на меня.

И в её глазах — что-то меняется. Не прощение — до прощения далеко. Но что-то другое.

Понимание?

— Значит, — говорит она медленно, — я — не та, которую ты любишь больше всех? — Ты — первая. — Первая — не значит главная. — Первая значит — первая. С тобой всё началось. — И с тобой — закончится? — Не знаю.

Она садится.

Сковородка — на столе.

Окно — разбито.

Ноябрь — заходит.

— Гоги, — говорит она тихо. — Ты понимаешь, что ты сделал? — Да. — Ты понимаешь, что это — конец? — Да. — Ты понимаешь, что я никогда тебя не прощу? — Да. — Тогда зачем ты рассказал? — Потому что больше не могу врать.

Пауза.

— Двадцать пять лет мог. А сейчас — не можешь? — Сейчас — не могу. — Почему? — Медведь сказал. — Какой медведь?! — Который снится. Белый. Молчаливый. — Гоги, ты сумасшедший? — Возможно. — Тебе к врачу надо. — Возможно. — К психиатру. — Возможно. — И к разводному адвокату. — Вот это — точно.

Она встаёт.

Идёт к двери.

Останавливается.

— Гоги. — Да? — Я тебя ненавижу. — Знаю. — Я тебя презираю. — Знаю. — Я хочу, чтобы ты умер. — Понимаю. — Но... — она замолкает. — Что? — Но харчо на плите. Не дай остыть.

Выходит.

Дверь хлопает.

Я сижу.

Один.

С разбитым окном.

С остывающим харчо.

С жизнью, которая — только что — закончилась.

Или — началась.

Смотрю на сковородку.

«Тефаль».

Выжила.

В отличие от меня.

Открываю глаза.

Реальность.

Лия — напротив. Смотрит на меня.

— Гоги, ты уснул. — Что? — За столом. С чашкой в руке. Уснул. — На сколько? — Минуты на три. — Три минуты?! — Ну да. Ты что-то бормотал. Про медведя. Про сковородку. Про Истру.

Холодный пот.

— Что именно про Истру? — Не поняла. Что-то вроде «час сорок без пробок».

О господи.

— Это... это просто сон. — Странный сон. — Очень. — Тебе надо отдохнуть. — Да. Наверное. — И к врачу сходить. — Может быть. — Ты последнее время — сам не свой. — Знаю.

Она смотрит на меня.

Внимательно.

И я думаю: она знает. Не всё — но что-то. Чувствует. Двадцать пять лет вместе — это не просто время. Это — радар. Который ловит сигналы, которые я даже не отправляю.

— Гоги, — говорит она. — Если тебе нужно что-то сказать — скажи.

Молчу.

Потому что — не могу.

Ещё — не могу.

— Нет, — говорю. — Всё хорошо. Просто устал. — Отдохни. — Отдохну. — И поешь. Харчо на плите.

Харчо.

То самое.

Из сна.

Смотрю на неё.

На женщину, с которой прожил двадцать пять лет.

На женщину, которую люблю — по-своему, по-первому, по-настоящему.

На женщину, которую предаю — каждый день, каждый час, каждым вдохом.

— Спасибо, — говорю.

— За что?

— За харчо.

Она улыбается.

И уходит.

А я остаюсь.

С кофе.

С харчо.

С жизнью, которая — пока — не закончилась.

Но скоро — может.

Если медведь — белый, молчаливый — окажется прав.

Если я наконец — выберу.

Если — решусь.

Телефон вибрирует.

Красный.

Этери.

«Гиоргико, сын нарисовал тебя. С медведем. Говорит — папа теперь дружит с мишкой. Ты что ему рассказывал?»

Смотрю на сообщение.

Сын.

Который рисует меня с медведем.

Который — знает что-то, чего не должен знать.

Набираю ответ:

«Расскажу, когда приеду».

Отправляю.

И думаю: скоро.

Скоро — приеду.

Скоро — расскажу.

Скоро — всё изменится.

Или — не изменится ничего.

Но медведь — белый, молчаливый, терпеливый — где-то там, в Арктике, во сне, в той части меня, которая ещё умеет верить — ждёт.

На страницу:
8 из 13