Русская армия, изнуренная бесконечным отступлением, оборонялась, как могла, из последних сил и даже делала попытки контратаковать.
Третьего августа после ночного марша 13-й лейб-эриванский гренадерский полк занял лес у села Орехова и приготовился атаковать немецкие позиции с тем, чтобы выбить неприятеля из занятых им окопов 307-го полка и отбросить его за Буг. Вечером началась атака: роты достигли первой линии окопов, побежали дальше, с криком «ура» бросились в штыки на немцев и отбросили их к реке Буг.
Что сыграло злую шутку: желание наступать и, наконец-то, гнать противника или несогласованность между частями, но в результате атаки полк продвинулся далеко вперед от линии войск, не был поддержан и получил открытый левый фланг. Наутро отошли на исходные позиции соседи справа – батальон Усть-Двинского полка, и правый фланг наступавших тоже остался без прикрытия. Зачем, по чьему приказу? – понять было невозможно. К полудню четвертого августа 13-й эриванский полк оказался в окружении.
Залегший в наспех вырытые окопчики полк расстреливала немецкая артиллерия, а цепи германцев обступали со всех сторон и, словно привидения, вырастали из клубов дыма. Они шли открыто, с винтовками подмышкой, как на прогулке, без единого выстрела.
На роту поручика Жилина наступали три густые цепи. Он приказал открыть огонь. Что происходило в других ротах, он не знал. Кто-то за его спиной крикнул: «Ваше благородие, немцы в тылу!» Жилин вскочил на бруствер. Немцы проходили мимо и кричали: «Нах батери!» Вой, свист, крики, голоса, разрывы слились в ушах в одну безумную какофонию. Рядом с ним оставалось десять гренадеров. Их выстрелы всколыхнули немецкие цепи: часть продолжала двигаться куда-то вправо, в дым, другая часть стала приближаться. Гренадеры выскочили на бруствер и пошли в штыки. Некоторые из них упали с распоротыми животами. Густые цепи поглотили остатки роты и растоптали ее.
Поручик стрелял, пока не кончились патроны. Потом сзади на голову будто обрушилось поваленное дерево. В глазах помутнело. У самого уха кто-то залопотал: «Официр, официр!»
И словно плотно закрылась дверь и прихлопнула все крики, стоны, грохот, свист, визг и скрежет. Сразу стало темно и тихо.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Командир артиллерийской батареи прапорщик Николай Жилин прикорнул неподалеку от орудия. Было тихо. Эта внезапная тишина ласкала утомленный воем снарядов и грохотом взрывов слух лучше самой дивной музыки. Веки слипались, и картинки недавнего боя, еще стоящие перед глазами, как черно-белые почтовые открытки, тускнели, заволакивались дымом и сменялись яркими цветными образами. Едкий ядовитый дым от снарядов и шрапнели белел, редел и превращался в утренний свежий туман, разлегшийся меж вишен в саду за их домом. Развеивался и он, и по садовой дорожке навстречу ему шла мама, за ней Вера, Даша, Анюта. Почему-то все они были в белых нарядных платьях, в шляпках и с зонтиками в руках. Они что-то говорили ему наперебой, но слов было не разобрать, и это, в конце концов, было совсем неважно, а главным было то, что он наконец-то вернулся. «Как это хорошо, – думал Николенька, – война закончилась, и я опять дома. Какое счастье!»
Будто сменилась декорация в спектакле, и, совершенно не удивившись этому обстоятельству, он понял, что сидит за столом в незнакомой комнате, а к нему близко-близко склоняется стоящая рядом молодая женщина, и ее темные волосы касаются его щеки. Теплый свежий аромат женского тела волнует и кружит голову. Ему никак не удается разглядеть ее всю, а видит он лишь на уровне глаз, как белеет ее грудь в глубоком вырезе и блестят в улыбке зубки под слегка дрожащей верхней губой. Она кладет ему руки на плечи, что-то ласково шепчет, но почему-то не нежный, а хриплый голос кричит в самое ухо:
– Ваше благородие, ваше благородие…
С трудом оторвавшись от блаженного сна, Николенька с усилием разлепил глаза, увидел перед собой своего денщика Тимофеева на фоне серого неба и, окончательно проснувшись, живо вскочил.
– Ваше благородие, вас в штаб вызывают.
В штабе дивизиона прапорщик Жилин получил приказ начать следующим утром в четыре часа артиллерийскую подготовку. Точно такой же приказ получили одновременно все артиллерийские командиры Юго-Западного фронта. Этого приказа ожидали давно и тайно, скрытно от противника готовились к предстоящему наступлению.
Перелома в боевых действиях ждали все. Бесконечное отступление армии и мелкие позиционные бои изматывали беспросветной тоской страшнее, чем грязь, слякоть, гарь и повседневная смерть и кровь.
За минувший год на фронте Николай Жилин привык и к окопам, и к смертоносной шрапнели, и к разрывам снарядов, и к искаженным от боли лицам людей, которые только что говорили, двигались, подносили снаряды и заряжали пушку, а через секунду становились окровавленным куском плоти, иногда без рук и без ног, и умирали в муках в двух шагах от него. Он привык, потому что иначе выжить в этом аду было бы невозможно, иначе можно было сойти с ума.
Благодаря своему легкому характеру, умению быстро сходиться с людьми и некоторой бесшабашности, которую принимали за бесстрашие, Николенька быстро влился в офицерскую среду, но так и не приобрел армейских друзей. Видимо, всё дело было в том, что из тех офицеров, с которыми он вместе делил войну еще год назад, к весне шестнадцатого осталось меньше, чем пальцев на одной руке. Его Бог миловал. Уже позже он понял, что ему повезло и в другом: он оказался в 8-й армии, которой командовал генерал Брусилов.
Николенька еще свято верил в мудрость и непререкаемость решений высшего командования, но ему рассказывали, как в других частях артиллерийские батареи, оставленные без прикрытия, окружались австрийцами и, кого закалывали штыками, а кого брали в плен. Была и другая напасть на артиллеристов: по какой-то еще в начале века придуманной инструкции орудия выставлялись по ровной линии на определенном расстоянии друг от друга, и неприятель, определив огневую точку, просто расстреливал всю батарею тяжелыми снарядами. В армии Брусилова было не так. Да и сам прапорщик Жилин быстро понял, что только тщательная подготовка позиций и маскировка помогут уцелеть в кровавой каше и ему, и его солдатам.
Прошедший год разделился в его памяти на две половины: сначала отступали, огрызаясь, выплевывая снарядами свою злость и бессилие, сдавая позиции, оставляя города, потом остановились, закрепились и иногда из глухой обороны выдвигались вперед и хоть немного, на небольших участках, но все-таки били врага. Тогда радостью, какой-то безрассудной удалью закипала кровь и шумело в ушах, и голос звонче отдавал приказы: «Огонь!», «Огонь!», «Огонь!».
Если говорить о мелочах, связанных с окопной войной на почти не меняющихся в течение полугода позициях, Николаю Жилину более всего хотелось вырваться из траншей хотя бы на день, даже не в отпуск – в баню: вымыться, очиститься, стереть с себя пот и грязь, выскрести кожу до красноты и одеться в чистое. Теперь, вспоминая ту прошлогоднюю короткую встречу с братьями в Москве, он лучше понимал слова поручика Попова: «Когда после боев, бессонных ночей, грязи и вшей приходит короткий отдых, тепло и баня, тогда баня кажется земным раем».
А еще часто вспоминалось: «Вы уж, господин артиллерист, не подводите пехоту». Эх, подводил, подводил ведь и не раз. Прапорщик Жилин, где ваш мальчишеский романтизм? Куда там, стерся в пыль сапогами, растворился в горьком отчаянии, когда казалось: еще несколько залпов, и неприятель дрогнет. А снарядов-то и нет, и враг не бежит, а отбивает наши цепи и сметает их. Нет снарядов, нечем стрелять, хоть сам лети в атаку вместо снаряда. Обидно и стыдно.
Характер Николеньки, этого веселого выдумщика, всеми любимого мальчика, тоже изменился за год. Эти перемены он сам в себе прекрасно ощущал. Как ни странно, они были связаны не только с тем, что идет война, что люди гибнут ежедневно на его глазах – при всей своей ненормальности это состояние сделалось естественным и привычным. Он начал задумываться о другом: как люди, русские люди по-разному относятся друг к другу. Ненависть к врагу понятна, но за что ненавидеть своих? На этот вопрос он не мог найти ответа. В родном его Суздале были, конечно, и бедные люди, и богатые, и пьяницы, и расчетливые мужики, и умные, и глупые. Вон у отца какие обороты – но ведь своим умом заработал, хваткой деловой, а других не гнобил, над людишками не издевался, наоборот, помогал многим. Нет, того, что Николай увидел в армии, в купеческом Суздале никогда не бывало.
Из памяти не шел эпизод, произошедший между ним и пехотным поручиком Шандыриным. Так уж повелось в русской армии, что артиллеристы не касались дел пехотных, а пехота не докучала артиллеристам. Даже в полковом собрании артиллерийские офицеры держались несколько особняком. Жилин же, в силу своего общительного нрава, приветливого характера и природной живости быстро перезнакомился с большинством офицеров и легко вступал в разговор.
В полковом собрании обычно обсуждали последние новости из дома, вспоминали общих знакомых в Москве и Петрограде, говорили о недавних боях или ожидаемом наступлении. Однажды один из офицеров, уже в изрядном подпитии и совершенно некстати, заглушая разнобойный гул голосов, прорычал: «Я его, сволочь, сгною, в грязь зарою. Он стоит передо мной по уставу, а я ему зуботычину. Молчит гад, а я ему зуботычину. В кровь губы, в кровь».
Эти выпадающие из общих разговоров слова были лишены смысла, но более всего поразило Николеньку, как зло и остервенело они были произнесены. Он тихонько спросил у стоящего рядом капитана:
– Господин капитан, я не совсем понял. О ком это он?
– А. не обращайте внимания. Пьян вдрызг. А говорит он о своем солдате. Видите ли, деревенский парень, новобранец, только что прислали с пополнением, службы не знает. Ну, не встал перед ним по стойке «смирно». Так тот его избил в кровь, а теперь то ли хвастается, то ли оправдывается.
Николай подумал, что ослышался.
– Как же такое возможно?
– Вы ведь недавно в армии? С лета снова ввели телесные наказания для низших чинов. Стыдно, конечно. Толку от этого мало, а солдаты озлобятся. Но для таких, как поручик Шандырин – это отдушина, чтобы выместить злость и тоску хоть на ком-то. Делать нечего, а внимания на него обращать не стоит.
Тогда Николай Жилин подумал: «Дикость какая-то, средневековье. Видно, дело не в войне и не в тоске, а в человеке».
К сожалению, с поручиком Шандыриным ему довелось познакомиться поближе. Роте, которой командовал Шандырин, было приказано выдвинуться для прикрытия батареи трехдюймовых пушек. Огневая позиция располагалась в небольшой рощице, командовал ею прапорщик Жилин.
Уже второй день было тихо. И от этого короткого затишья яркий, желто-красный, еще довольно теплый и сухой октябрьский день казался Николаю волшебным, а воздух вкусным, как поздняя ягода. Прапорщик Жилин направлялся к месту расположения прибывшей пехотной роты, но шёл, не спеша – торопиться не было ни желания, ни надобности.
Мысли успокаивались, улетали прочь от войны, и становилось совершенно непонятно, кому нужна эта война и зачем посылать миллионы людей калечить и убивать друг друга. Николай отчетливо помнил, что именно тогда, в этой уютной, осенней, какой-то домашней, довоенной рощице он впервые, спустя полгода фронта, задумался: «Зачем, кому нужна эта война?» Странно, но до этого он принимал ее, как нечто славное, героическое, необходимое и даже нужное. Под ногами шуршали желтые листья, белые березы стыдливо прикрывались оголенными ветками, и Николенька подумал вдруг, что нет ничего на свете важнее и прекраснее, чем просто идти по земле, не опасаясь выстрелов и взрывов, не боясь, что тебя убьют. Впервые ему в голову пришла простая и ясная мысль: война противоестественна нормальному человеческому существу, а когда война становится привычкой – это значит, что люди сошли с ума. Прошлые его мечты о сражениях и победах показались теперь мелкими и наивными по сравнению с красотой этой рощи и бесконечностью жизни. Разве ему или солдатам его батареи, или любому другому человеку дано предназначение убивать и умирать, а не жить? Разве человек рожден не для того, чтобы дышать, чтобы любить, чтобы быть счастливым, чтобы делать счастливыми других людей? Разве с красотой этого пряного осеннего дня и миром в душе может сравниться кошмар войны?
Николай Жилин остановил себя на еще пока не до конца понятной, новой для него мысли. Ради каких высоких идеалов какая-то кучка людей там, наверху, распорядилась своими народами и послала их на бойню – истреблять друг друга? Разве по велению сердца или какому-то нравственному долгу вся Европа поднялась, словно в безумном бреду, и миллионы людей с бессмысленной, тупой настойчивостью и ожесточением принялись убивать себе подобных? Мысли эти еще окончательно не сформировались и теснились в голове, как нежданные, незваные гости.
Когда он вышел на опушку, зрелище, представшее перед ним, настолько дисгармонировало с его размышлениями, что он невольно крикнул:
– Как вам не стыдно!
Стоящий к нему спиной поручик хлестал перчаткой по щекам бледного, дрожащего солдатика, приговаривая: «Будешь знать службу, скотина! Будешь знать службу, скотина!» Обернувшись и увидев офицера, поручик процедил: «Пошел вон», – и сделал шаг навстречу Жилину.
– Прапорщик Жилин? Поручик Шандырин. Вас, должно быть, известили о прибытии моей роты.
– Да, я знаю. Вам должно быть стыдно, господин поручик, – еще раз повторил Николай.
– Это вы мне?
Лицо Шандырина налилось кровью, затем моментально побледнело, и уже совершенно спокойным тоном он проговорил:
– Может быть, вы привыкли панибратствовать с этим быдлом? Зря. По-другому они не понимают. Еще увидимся.
И круто повернувшись, пошел в сторону.
– Надеюсь, нет, – бросил ему в спину Николай.
В течение двух дней, пока рота занимала позицию по соседству с артиллерийской батареей, он старательно избегал встреч с поручиком. Через два дня роту сменили, и он вздохнул с облегчением, будто избавился от поселившегося в доме мерзкого насекомого.
* *
*
Бестолково, страшно и тяжко прокатился войной по жизням и судьбам людей пятнадцатый год и обернулся весной шестнадцатого.
В марте генерал Брусилов был назначен командующим Юго-Западным фронтом. Началась подготовка к большому наступлению.