«Вот как! – подумал Саша. – Может быть, его и ждала Вера так долго. Дай Бог, сладится.»
Никакого свадебного путешествия, ни медового месяца, конечно же, не последовало. Госпитальное начальство дало пять дней отпуска, и молодые отправились со всем Жилинским семейством в Суздаль.
– Ну-ка, Веруня, признавайся: понравился тебе Кирилл? – спросил Александр, улучив минутку, когда они с сестрой остались вдвоем.
Она вспыхнула, потупилась.
– Ну-ну. Я его давно знаю, хороший человек. Я был бы рад за вас.
После Москвы Суздаль казался Александру Жилину уснувшим еще с прошлого века селом, красивой лубочной открыткой с Ефросиньевской ярмарки. Родительский дом будто бы сделался меньше. Первой помощницей по хозяйству стала Анна. Саше подумалось, что с домашними делами, которые она охотно взяла на себя, Анюте легче: в работе по дому, доведенной до самозабвения, она кое-как отвлекается, отрывается от навязчивых, одних и тех же, днем и ночью, мыслей. Жаль ее было, она однолюбка, если Миша сгинет, то и она пропадет, погубит, изведет себя безответными вопросами.
– Ты, Аннушка, верь мне, я знаю, вернется он, – успокаивал ее Александр.
– Я верю, Саша, я молюсь и верю.
Варенька, как ни с кем, особенно быстро сошлась именно с ней. Они даже внешне были немного похожи. Почему-то Сашу Аня боялась расспрашивать о раненых офицерах, лежащих в госпитальных палатах, а у Вари она выспрашивала о них так, будто среди них или где-нибудь в другом госпитале мог оказаться и ее Миша, или словно пытаясь себе представить, что чувствуют раненые, будто это понимание как-то могло хотя бы мысленно приблизить его к ней. Эти повторяющиеся, как молитва, много раз на дню разговоры с Варей не касались напрямую Аниного мужа, но понемногу стирали с ее лица окаменелость душевного одиночества.
Короткие дни в дремотном Суздале, еще более далеком от войны, чем бойкая Москва, пролетели, как один, и Варенька с Сашей засобирались домой.
– Пиши мне, Варенька, о вашей жизни. Я тоже тебе буду писать, – говорила Анна, прощаясь.
– Приезжай к нам, – отвечала Варя и уже в поезде говорила мужу:
– Какая же она добрая и преданная.
* *
*
В июле, просматривая списки вновь поступивших с фронта раненых, Александр Жилин замер – прапорщик Жилин. Он бросил бумаги и побежал во двор, заставленный носилками из санитарного эшелона.
Николенька был накрыт казенным коричневым одеялом, глаза его были закрыты, и от того его неподвижное, бледное лицо казалось неживым. Словно почувствовав на себе чей-то неотпускающий взгляд, он открыл глаза, уперся ими в нависшее небо, потом опустил их, будто не выдержав яркого света, и посмотрел на Александра.
– Николенька, родной мой, – проронил Саша.
Николины глаза ожили, губы чуть шевельнулись.
– Быстро в палату, – крикнул Александр Александрович санитарам и пошел рядом с носилками.
II
Время для прапорщика Николая Жилина, прошедшее с того момента, как где-то сбоку, справа раздался взрыв, и его ударило в плечо и в ногу, и до нынешней секунды, когда он открыл глаза и увидел над собой небо, казалось неровным, сумбурным и спотыкающимся: оно то сжималось в маленький, тугой комок, то тянулось черной пеленой, закладывающей уши. Иногда сквозь эту тяжелую мокрую завесу он различал чьи-то отдаленные голоса, но слов разобрать не мог. Потом звуки пятились и делались ватными, как в тумане, и время опять темнело и останавливалось. Сколько прошло дней или недель, понять было невозможно. Откуда-то снизу, постепенно поджаривая тело, поднимался жар, и хотелось сказать: «Прикройте заслонку у печки, томно, тошно», – а потом однообразным перестуком утомительно застучали молоточки в голове: тук-тук-тук, тук-тук-тук. Они ненадолго прекращали свою работу, снова выбивали барабанную дробь, утопали в вязкой вате, а потом затихли. Николай почувствовал, как его тело движется, будто в воздухе, и чистый ветерок гладит грудь и вливается в ноздри. Сквозь красную пленку век он ощутил теплый свет и открыл глаза. Небо было близко, от бегущих белых волн кружилась голова, синь слепила глаза, он перевел взгляд и увидел Сашу.
– Ты как здесь? —хотел он спросить его, но губы не слушались.
Его подхватили и понесли, как в люльке. Он не отводил взгляда от Александра, шедшего рядом, и по его белому халату и белым стенам длинного коридора понял, что находится в госпитале.
– Меня очень беспокоит его нога, – говорил после осмотра профессор Федоров. – Вот что, Александр Александрович, готовьте-ка вашего брата к операции.
Когда Николай Жилин пришел в себя после операции, он увидел сидящую у постели сестру милосердия, но лица разглядеть не мог: оно казалось белым расплывчатым пятном под косынкой с красным крестом. Постепенно взгляд его сфокусировался, линии и контуры выстроились, сложились и приобрели четкость, и тогда ее лицо показалось очень знакомым.
– Мы с вами встречались раньше? – выговорил он.
– Ой, слава Богу, очнулись. Сейчас я Сашу позову.
– Мне кажется, я вас знаю.
Говорить Николеньке было трудно, и он медленно выговаривал каждое слово.
– Я – Варя, Сашина жена.
Тогда он вспомнил фотографическую карточку со свадебным портретом, которую получил от Саши незадолго до ранения.
– Я очень рад.
Когда прибежал Александр, Николенька уже снова спал, впервые так безмятежно за многие месяцы.
– Ну вот, страшное позади. Теперь он пойдет на поправку, – сказал Саша.
Николенька стал выходить в коридор, потом в больничный двор, с удовольствием подставляя солнцу соскучившееся по свету и покою лицо. Он ходил, опираясь на палку, хромота с каждым днем мучила его всё меньше, но до конца так и не прошла.
Улучив свободную минуту, в этих прогулках его сопровождал Александр, но чаще Варенька, поддерживая его за руку, гуляла с ним в госпитальном саду.
– Какая она у тебя славная, – говорил Николай брату, – ты счастливый человек.
После ранения он осунулся, но поменялась в нем не только внешность: как-то сразу, резко, как шелуха, слетели с него пылкость речи и заразительный смех, он стал задумчивее, словно прислушивался к себе, будто пытался разобраться в новых мыслях, касающихся не столько его самого, сколько того, что продолжало далеко от этого мирного, тихого сада взрываться снарядами, косить пулями и собирать свой ежедневный обильный урожай бессмысленных, уродливых смертей и называлось войной.
– О Мише ничего не известно?
– Нет, не знаю, что и думать. Дай Бог, жив.
– Дай-то Бог. Я вот всё размышляю, Саша, кому это нужно? Ради чего, ради каких высоких целей кто-то посылает людей на фронт и приказывает стрелять друг в друга? За что мы воюем? Раньше я бы ответил: за отечество, за государя императора. А теперь вижу: нет, это лишь слова и оправдания, а есть какие-то неведомые цели, ради которых и ведется эта война, но разве эти цели, какими бы они ни были важными, стоят того, чтобы люди, едва начавшие жизнь, расставались с ней так бессмысленно и небрежно? Разве ценность и неповторимость человеческой жизни не выше каких-то непонятных, далеких и, может быть, совсем не нужных и не достойных целей?
Ладно. Скоро опять туда. Не хочу пропадать зазря, но прятаться тоже не буду.
Что нового дома?
– Вера познакомилась с моим товарищем по университету. По-моему, влюбилась в него, и она ему, кажется, тоже не безразлична. Он врач, сейчас на фронте.
– Эх, Саша, влюбиться бы и не вспоминать больше никогда о войне.
– Как думаешь, надолго она?
– У меня такое ощущение, что она – навсегда. Мир сошел с ума и жить по-другому уже не может. Гляжу на вас с Варей, и спокойнее становится на душе. А то приходят разные жуткие мысли о том, что люди, все без исключения, разучились любить и умеют лишь убивать себе подобных.
В сентябре, после излечения, прапорщика Жилина откомандировали в 1-ю Московскую запасную артиллерийскую бригаду, что стояла на Ходынском поле, для обучения запасных нижних чинов артиллерийскому делу.
Небольшая хромота у него так и осталась.