Это был человек средних лет, серьезный, уравновешенный, Судя по виду, службист, привыкший исполнять команды, но карьеру так и не сделавший.
– Время нынче неспокойное. Порядка не стало. Пойдемте, со мной безопаснее. Мундира они еще боятся, – повторил он.
У подъезда на Солянке городовой козырнул и собрался уходить.
– Подождите, позвольте вас отблагодарить, – Александр потянулся к внутреннему карману.
– Оставьте. Как же не помочь? Иначе все пропадем. Время такое.
– Как вас зовут?
– Нестеренко Федор Акимович. Честь имею.
И пошел себе дальше, громко цокая сапогами.
Весна в Москве: и в природе, и в общем настроении, и в умах людей, – началась рано и бурно.
Всего лишь два дня прошло с той ночи, а новые события уже заполонили жизнь и вытеснили из памяти это происшествие, как маленькую неприятность, недоразумение, почти приключение.
В доме Зиминых царило приподнятое, даже праздничное настроение. Петр Антонович только что отложил свежую газету и пребывал в прекраснейшем расположении духа. В петличке его пиджака алой розой набухал красный бант. Напротив, на диване, расположились Варя и Саша. В дальних комнатах что-то прислуге выговаривала Мария Федоровна, но тоже не как обычно, не строго, а с добродушием, скорее, по привычке.
Пети дома не было, он теперь жил в казарме. Мечта его исполнилась – он стал юнкером. Домой его отпускали нечасто, учился он, как и хотел, в Александровском училище на Знаменке и в редкие встречи с Варей и Александром с восторгом и упоением рассказывал о своей воинской службе, а потом говорил смущенно и как бы невзначай:
– Что Катя Истомина? Передавай, Варенька, от меня поклон.
Петра Антоновича было не узнать. Он будто стал выше ростом, приосанился.
– Какой подъем! Какое единение нации! Какое воодушевление! Одним словом, революция! Дождались, слава Богу! – восклицал Петр Антонович, всплескивая руками.
Действительно, в Москве творилось что-то невообразимое. Накануне, после смены в госпитале, Александр решил подышать воздухом, прошелся к Петровским воротам и вышел на Театральную. Зрелище ему представилось необычное и впечатляющее. Магазины были закрыты, трамваи встали, а толпы людей всё шли и шли. Кто-то запевал «Марсельезу», кто-то «Дубинушку», все подхватывали и вышагивали радостно, торжественно, как на праздник. Тут и там появлялись солдаты и офицеры с красными бантами. Кто-то нес красные флаги. От Лубянской площади вниз, к Театральной и Воскресенской спешили тысячи мужчин и женщин разного сословия. Казалось, что течет, колышется бурлящая, живая, темная река и заворачивает у Охотного ряда, как по невидимому руслу, на Тверскую. Столько народа вместе Александр Жилин не видел никогда прежде – это была какая-то стотысячная масса людей, толпа, внушающая трепет, уважение и страх от того, что сейчас с виду спокойная, она может при малейшем поводе обратиться в зверя и тогда уничтожит, сметет всё на своем пути. Но сейчас она была торжественна и величава. По улыбкам, шуткам, песням, смеху можно было понять общее ее настроение, – веселое и бодрое, настроение радостного единодушия.
То и дело толпу рассекали грузовые автомобили. На них стояли вооруженные солдаты, студенты, махали красными флажками, словно приветствуя публику, а та восторженно кричала в ответ «ура!». Лица были взволнованные, умиленные, будто в большой праздник, в великое торжество. Создавалось такое впечатление, что вся Москва высыпала на улицы. Кто-то, взобравшись на столб, раздавал листовки, их расхватывали, читали, обсуждали на ходу и шли дальше.
Толпа подхватила Александра и, уже не отпуская его, понесла по Охотному ряду, по Тверской – к городской думе на Скобелевской площади. Ощущение всеобщего ликования, пьянящее чувство свободы передалось и ему. Там, у памятника Скобелеву, уже кто-то митинговал, махали шапками и платками, кричали «ура!» и свистели жавшимся на перекрестке небольшим группкам полицейских. Кто-то стоял, слушал, приходили новые тысячи людей, стекались со всех сторон, и казалось, что уходящая старая жизнь ни у кого не вызывала сожаления.
Петр Антонович снова взял в руки газету.
– Вот послушайте: «Это великая, почти бескровная революция. Теперь все поняли, насколько важно ее значение для жизни русского народа и воинства. К старому возврата нет».
Варенька была молчалива и немного бледна после давешнего происшествия, а у Саши перед глазами всё стояла вчерашняя толпа народа, и он вдруг на секунду представил, что на лицах этих тысяч людей вместо радостной улыбки появляется оскал, глупый, наглый, самодовольный, как у тех мужиков из подворотни, и никто, никакой городовой не в силах их остановить.
Петр Антонович увлекся.
– Помните, сколько крови пролилось во времена французской революции? А у нас видите – почти бескровная. Кажется, у Яузских ворот убили пристава и городового.
– Городового, какого городового? – вдруг спросил Саша.
– А, вот здесь написано: «Не обошлось без кровопролития. Особенно зверски расправились у Яузских ворот с приставом и городовым, которые пытались остановить толпу и призывали к порядку».
– А есть фамилия этого городового?
– Как же: «Трое детей остались сиротами… Городовой Нестеренко.»
– Это он.
– Вы с ним знакомы?
Варя заплакала.
– Это он спас нас третьего дня.
Потом, словно вспомнив самое важное, сказала:
– Саша, мы просто обязаны помочь его семье.
– Я их разыщу, обещаю.
– Трое сирот, за что его убили? – всхлипывала Варя, – он был хороший человек.
– Да-с. Жалко, конечно, – вздохнул Петр Антонович. – Да что же тут поделать? Революции без жертв не бывает.
II
Жизнь прапорщика Николая Жилина за последние полгода после ранения складывалась из однообразных, повторяющихся дней, состоящих из обучения нижних чинов артиллерийскому делу в резервной бригаде, и казалась ему монотонной, скучной, чересчур спокойной и замкнутой. Он несколько раз ездил в Суздаль повидаться с родителями и сестрами, но город показался ему маленьким, унылым, сонным и представлялся древней деталькой, стершейся от времени и выпавшей из гигантского маховика русской жизни. В эти короткие приезды он сам себя ловил на странной мысли, что будто бы он здесь и не родился, и не вырос, а сразу, как только начал жить, стал воевать, и другой жизни у него не было.
Его участие в знаменитом Брусиловском прорыве и ранение на фронте, даже его легкая хромота придавали ему героический ореол среди офицеров. Но близко ни с кем из них он так и не сошелся, жил на казенной квартире уединенно и прослыл среди товарищей человеком, несомненно, храбрым, но замкнутым и нелюдимым.
С низшими чинами он был строг, но без рукоприкладства в отличие от многих, и среди солдат пользовался молчаливым уважением.
Иногда, в свободные от службы часы, чаще вечерами, он заезжал в гости к Александру с Варей. Казалось, это было единственное место на земле, где он отгораживался от службы и дальних боев и отдыхал душой. В разговоры с братом о политике или непрекращающейся войне он, как прежде, не вступал. Александр это почувствовал и не рассказывал ни о раненых в госпитале, ни о своих дурных предчувствиях относительно будущего России. Варенька играла сонаты Бетховена, они пили чай и больше молчали в тихом умиротворении.
На деле же Николай не то, чтобы отстранился от вершившихся в стране перемен – мысли о войне и мире не оставляли его, – но он будто притих и наедине с собой пытался разобраться в происходящем и понять себя.
Когда мятежный февраль забуянил и застучался в двери Петрограда, а вслед за ним и Москвы, командующий московским округом генерал Мрозовский телеграфировал в Ставку: «В Москве полная революция. Воинские части переходят на сторону революционеров.»
28 февраля ситуация в Москве накалилась до предела. Ближе к полуночи 1-я артиллерийская бригада выстроилась на плацу. Все высыпали из казарм, никто не спал.
– Революция, братцы, революция!
Выкатили два орудия.
– К Думе, на защиту революции!
Офицеры молчали.
Унтер-офицер Ерофеев, человек немолодой и серьезный, подошел к Николаю Жилину и сказал ему так, словно не сомневался в ответе:
– Господин прапорщик, айда с нами.