И он пошел.
Два взвода жандармов преградили было путь, но дрогнули, расступились перед пушками.
Николай вдруг почувствовал радостное возбуждение, словно только что, вместе с морозным ветром, в грудь постучалась настоящая жизнь. Его охватило не испытываемое им с фронта единение со своей батареей, со своими солдатами. Он шел, как на праздник, на котором чествуют свободу, и ощущал свою причастность к общему делу, творящемуся сегодня, сейчас, сию секунду. И только осознав это в себе, он понял – это его революция. Душа его жаждала подвига. Он не нашел его в бессмысленной войне, теперь революционный порыв толкал его к новому свершению. Он будто после долгих мечтаний и раздумий прозрел и увидел: вот великая цель, вот светлый и благородный путь.
Так невольно, словно листок, подхваченный ураганом и закружившийся в его вихре, не задумываясь над причинами и не заглядывая в завтрашний день, прапорщик Жилин оказался в самом центре революционных событий в Москве. В марте его, как человека, преданного революции, воевавшего, образованного, выбрали в Совет солдатских депутатов. Ни те, кто его избирал, ни он сам не понимали толком ни обстановки, сложившейся в городе, ни расстановки политических партий и сил.
А между тем эйфория первых дней революции схлынула, ситуация становилась всё более запутанной, царила полная неразбериха, и было совершенно непонятно, кто и чем управляет.
Артиллерийская бригада, как и другие части в Москве, продолжала существовать, но прежней воинской дисциплины уже не было: солдаты митинговали, слушали речи, слонялись по Москве и совсем заполонили город.
В Москве обычным делом стали забастовки. Бастовали все: рабочие, официанты, повара. В мае забастовали дворники. Почему? – понять было невозможно. Московские улицы, даже центральные, превратились в мусорные свалки. Тротуары сделались мягкими от слоя бумаги, папиросных коробок, объедков, подсолнечной шелухи и прочей дряни. Дворники сидели на тумбах, грызли семечки и играли на гармошках.
А Москва продолжала митинговать. Вдохновенные, яростные, бесконечные митинги собирали толпы москвичей и вооруженных солдат на Таганке, у Пушкина, у Скобелева. Ораторы перекрикивали друг друга.
– Выбирайте социалистов в Учредительное собрание!
– Проливается народная кровь. Долой войну!
– Война до победного конца!
Складывалось впечатление, что никто более не работал, но все говорили и спорили до хрипоты.
В стране воцарилось двоевластие. Кто чем занимается, и кто за что отвечает: Советы или Временное правительство, – каждый решал сам. И ответ на вопрос: кто здесь власть, и какое будущее уготовлено России – у каждого был свой.
Постепенно из сумбурной шелухи лозунгов и требований вылущивались зерна, становившиеся центрами сил, на которые раскалывалась Россия: с одной стороны, те, кто был за Советы – солдаты и рабочие, с другой, люди прекраснодушные, но бескостные и растерянные – сторонники Временного правительства.
Двоевластие рождало безвластие. Смута была в головах, смута царила в стране.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
– Знаете ли вы, господа, что такое фатализм? Конечно же, знаете. Помните, у Лермонтова? Что кому предназначено судьбой, то неизбежно. Так вот, я заметил, что многие на войне стали фаталистами. Я сам склоняюсь к тому, что вся человеческая жизнь заранее расписана, и человек не властен что-либо в ней изменить.
Расскажу один случай, происшедший во время окопной войны на Ангерапе. Тогда немецкая артиллерия особенно сильно обстреливала расположение батальона подполковника Янциса. Сам командир с командой телефонистов и солдатами для связи помещался не в окопе, а в полуразрушенном доме на втором этаже, откуда было удобнее наблюдать за позицией немцев. Дом расположен был непосредственно за окопами рот. И вот артиллерийский снаряд влетает в окно дома, разбивает телефонный аппарат, походную кровать подполковника и убивает двух телефонистов. Янцис, писавший в этот момент в той же комнате донесение, остается невредим. Другой на его месте сейчас же оставил бы это помещение и перебрался бы вниз, в батальонный окоп около дома. Но подполковник – фаталист, и он остается со своим штабом в той же комнате на втором этаже, только приказывает поменять свою разбитую кровать, зашпаклевать окно и ставит новый телефонный аппарат.
И представьте себе: целый месяц, до тех пор, пока дивизия не была снята с позиции, немцы ежедневно обстреливали участок подполковника Янциса, снаряды ложились и рвались совершенно близко, попадая даже в окоп штаба батальона, но ни один снаряд не попал в дом, где находился Янцис.
Заросший густой бородой, тяжеловатый с виду, как и в словах, полковник Соловьев умолк, и тут же чей-то голос подхватил:
– А вот еще случай. Был в нашем полку подпоручик, не буду называть фамилию, скажем, Н. С самого начала войны он пребывал по протекции в тылу на нештатной должности помощника командира нестроевой роты. За год войны были убиты многие офицеры, чуть ли не половина от полкового состава. Офицеров не хватает, на замену появляются прапорщики запаса и даже прапорщики из унтер-офицеров, а подпоручик Н. всё продолжает сидеть в обозе. Наконец, на это обратил внимание командир полка и вернул его из обоза. Что же вы думаете? Его убили в первом же бою.
– А помните чудесное явление креста на небе перед гибелью 20-го корпуса?
Подобные разговоры в форте №3 старинной немецкой крепости Найссе, что в Верхней Силезии, где среди прочих военнопленных офицеров содержался и поручик Михаил Жилин, велись каждый вечер. Это был час разговоров, начинавшийся в десять часов вечера, когда по приказу коменданта крепости все военнопленные должны были ложиться в свою кровать, – час воспоминаний, сначала серьезных, о войне, потом о разных необыкновенных случаях, затем сыпались анекдоты до всеобщего гоготания в третьей штубе*, и так продолжалось до одиннадцати часов. А ровно в одиннадцать начинался ночной обход: входил начальник караула с двумя солдатами и дежурным фельдфебелем – обязательно в походном снаряжении, в касках, словно на позиции. По каменному полу стучали подкованные гвоздями сапоги, по лицам светил резкий луч электрического фонарика, и слышался громкий шепот: «Ein, zwei, drei». * Этот ежевечерний ритуал производил удручающее впечатление, и говорить после него более не хотелось. Кто-то еще пытался рассказывать анекдоты, но раздавались протесты, и все засыпали.
Потушен свет, закончился еще один день плена.
* Штуба – от Stube (нем.) – камера
* Ein, zwei, drei (нем.) – один, два, три
* *
*
Когда Михаил Жилин открыл глаза после того сражения у села Орехово, он увидел склонившееся над ним лицо в немецкой каске и услышал: «Stehen auf!«* Ноги его стали передвигаться как бы автоматически, а в голове, как в барабане, стоял сплошной гул. Перед глазами будто застыла картина боя: его гренадеры со штыками наперевес бежали навстречу цепям германцев, а в ушах застрял вой, свист, крики, голоса, сливающиеся в одну безумную какофонию. Потом он понял, что взрывы и рев орудий остались позади, а его ведут под конвоем в сторону от линии фронта.
Как потом выяснилось, в этот день немцы предприняли наступление по всему фронту, и многие части русской армии оказались в окружении. Пленных строили в две колонны: в одной солдаты, в другой офицеры, – и гнали всё дальше, вглубь территории, занятой немецкими войсками.
Куда повели солдат, он не знал, а колонну пленных русских офицеров, в которой находился Жилин, на какой-то железнодорожной станции затолкали в грязные вагоны и повезли на запад. Как оказалось, конечным пунктом следования стал маленький город Найссе. Там, в одном из фортов каменной крепости, окруженной двумя кольцами земляных валов и рвов, наполненных водой, и соединявшейся с дорогой, ведущей к городу, лишь узким мостом, упирающимся одним концом в древние кованые ворота, нашли свое незавидное пристанище пленные русские офицеры. Форт не имел названия, а только порядковый номер – форт №3. Огромные железные ворота со страшным грохотом захлопнулись за колонной военнопленных и отрезали от них внешний мир и путь, который вел к свободе и родине.
Stehen auf (нем.) – встать!
* *
*
Сейчас, спустя год, поручик Жилин пытался проанализировать то, что он испытывал тогда, и теперешнее свое внутреннее состояние и вспоминал острое чувство стыда и позора от того, что попал в плен, и одновременно радость от того, что жив. Со временем чувство стыда притупилось, но выросла до необычайных размеров тоска по родине, по дому и настолько обостренная жажда быть свободным, что порой казалось, будто без этой свободы он медленно, как от нехватки воздуха, умирал физически.
За год он привык к здешним порядкам и большой зал под каменным сводчатым потолком, разделенный аркой на две половины, в котором стояли их железные кровати с соломенным тюфяком, подушкой и одеялом, как и все, называл на немецкий лад штубой. В комнате разместилось сорок русских офицеров.
Распорядок дня был следующий. Вставали в семь утра и выходили во внутренний двор умываться. После утреннего, чуть подслащенного сахарином жидкого кофе с черным хлебом все выстраивались во дворе для длительной проверки. Из города являлся комендант форта в сопровождении лейтенанта и фельдфебеля и, смешно коверкая фамилии, выкликал каждого по списку по чинам и фамилиям.
– Оберст* Золовьев. Лойтенант Зорокин.
Потом он долго, нудным голосом читал разные приказы и правила для заключенных. Каждый снова чувствовал себя юнкером.
После обеда проводилась вторая поверка, и повторялась та же самая церемония. По утрам в штубу приходил строгий врач с военной выправкой и делал прививки от всех возможных болезней, даже от чумы.
Всё остальное время офицеры были предоставлены сами себе, хотя маршрут их был сильно ограничен: штуба, кантина* и маленький внутренний дворик, из коего за высоким валом, по которому всегда прохаживался часовой, не видно было ни реки, ни леса за крепостью, ни города.
Кормили скудно, а в кантине можно было купить булочки, папиросы и скверное пиво, но непреходящее чувство голода оно не утоляло.
Самым утомительным, как вскоре понял Жилин, оказалось полное ничегонеделанье: шататься целый день по двору было скучно, одни и те же разговоры и воспоминания набили оскомину, а в штубе, за отсутствием окон, целый день, напрягая глаза до рези, горела электрическая лампочка. Некоторые офицеры, то ли от тоски, то ли для того, чтобы не чувствовать мук голода, целыми днями лежали на постели и спали. Это полусонное скотское состояние людей казалось Жилину особенно унизительным, будто они окончательно сдались врагу и махнули рукой и на жизнь, и на себя.
Чтобы разогнать кровь по жилам и выгнать из головы чувство обреченности, он принялся по утрам делать зарядку. Кто-то недоумевал, кто-то, отвернувшись, посмеивался, но ему было всё равно – вдыхая глубоко в легкие воздух, он понимал, что живет, он чувствовал себя человеком, и это чувство внушало ему самоуважение.
*Оберст (нем.) – полковник
* Кантина (нем.) – столовая
Один раз в месяц приходил казначей и, долго слюнявя пальцы, сверяясь со списком, педантично отсчитывал каждому военнопленному причитающееся ему количество немецких марок. Для Михаила Жилина это было новостью, но, как оказалось, существовал международный договор, по которому пленным офицерам по курсу выплачивалась треть того жалованья, за вычетом расходов на питание, которое они получали бы на родине. Обычно эти деньги проигрывались друг другу в винт за три дня.
Вон храпит бородатый «Золовьев», уснул сломленный трехдневной игрой прапорщик Ванюшкин, прикрыв разграфленной бумагой остатки хлеба с колбасой. Потушен свет, в бараках молчание, над Найссе тишина.
Хорошо думается в темноте и в тишине. Жилин лежал на спине, глядя в черный невидимый аркообразный свод над головой и думал. Прошел год плена. Вряд ли дошли до родных открытки, которые здесь разрешено посылать раз в месяц. Что они о нем думают? Знают ли, что он в плену или похоронили давно? Анюта – нет, она будет верить и ждать его до последнего. Милая, милая Анюта, Нюточка. Выплакала, наверное, все глазки в уголке, чтобы никто не видел, и ждет его. Любимая.
С мыслей о жене он неизменно и неотступно переходил, прокручивая в голове то один план, то другой, к тому, что более всего занимало его мозг и изматывало душу: как отсюда убежать. И вынужден был дать себе, в конце концов, безрадостный ответ – из форта №3 бежать было невозможно.