III
– Вот послушайте, Саша, что сказал вчера Павел Николаевич в Государственной Думе. Это, несомненно, бомба.
После обеда в доме Зиминых, где Александр с женой бывали чуть ли не каждое воскресенье, они расположились с Петром Антоновичем в гостиной, а женщины ушли в комнаты. Тесть тыкал пальцем в свежую газету и говорил запальчиво и возбужденно. Речь шла о вчерашнем выступлении Милюкова в Государственной Думе.
– Вот здесь: «Мы потеряли веру в то, что нынешняя власть может нас привести к победе. Теперь эта власть опустилась ниже того уровня, на каком она стояла в нормальное время русской жизни.»
Каков, а? Это же самый настоящий вызов правительству.
«Кучка темных личностей руководит в личных и низменных интересах важнейшими государственными делами.»
Это он про Распутина. Бросил им перчатку прямо в лицо. А вот еще, самое важное: «Когда в решительную минуту у вас не оказывается ни войск, ни возможности быстро подвозить их по единственной узкоколейной дороге, и, таким образом, вы еще раз упускаете благоприятный момент нанести решительный удар на Балканах, – как вы назовете это: глупостью или изменой? Когда враг наш, наконец, пользуется нашим промедлением, – то это: глупость или измена? Когда на почве общего недовольства и раздражения власть намеренно вызывает волнения и беспорядки путем провокации и при этом знает, что это может служить мотивом для прекращения войны, – что это делается сознательно или бессознательно?»
«Глупость или измена»? Ведь этими словами он всколыхнул русское общество, разворотил гигантский муравейник Российской империи. Даже не сомневайтесь, Саша, эта речь – предвестник большой бури.
– А вам не кажется, Петр Антонович, что эта буря может стать необратимой и низвергнуть и самого пророка, и нас с вами? Я этого опасаюсь более всего.
– Не волнуйтесь, молодой человек. Она опрокинет не нас, а правительство. Я предвижу значительные перемены в государственном устройстве России.
– Что же, революция? Переворот? В то время, когда идет война? Всё немедленно рухнет, развалится на куски.
– Вы всё представляете, Саша, в слишком мрачных тонах. Я говорю лишь об ограничении монархии, как в Англии, о сосредоточении власти в парламенте, то есть в Государственной Думе.
– Я ни в коей мере не возражаю против такого государственного устройства. Наоборот, я согласен с вами, перемены необходимы, они лишь на благо России. Но посудите сами: война не кончается, в умах брожение, цены растут, заводы то здесь, то там бастуют, в народе зреет недовольство. Стоит лишь поднести спичку, и всё взорвется. Вспомните волнения прошлого года в Москве. Нет уж, Петр Антонович, увольте от такой бури.
Хотя господин Милюков, несомненно, прав в том, что из-за бездарности правительства наступление нашей армии провалилось, военные успехи оказались бесплодными и напрасными, а значит война затягивается.
– Конечно, Милюков прав. Нет, Саша, не надо бояться бури. Помните у Горького: «Буря, скоро грянет буря». Выступление Павла Николаевича – это только начало. Грядут перемены, большие перемены, – со значением повторил Петр Антонович, потом резко поменял тему разговора:
– Как себя чувствует ваш брат?
– Намного лучше. Я опасался, что придется ампутировать ногу, но профессор Федоров провел блестящую операцию.
– Весьма рад. Он ведь теперь продолжает службу в Москве? Варя говорила.
– Да, после ранения его оставили здесь.
– Вот и хорошо. Вот и славно. Как-то спокойнее, правда?
Александр подумал про себя: «Уж не стараниями ли Петра Антоновича? Надо бы у Вареньки спросить.»
С Варей они жили на Солянке в Сашиной квартире и были счастливы так, как только могут быть счастливы мужчина и женщина, влюбленные друг в друга до самозабвения, до сладкого томления в груди от полноты и остроты чувств, когда с самого раннего утра ладится и теплит душу радостью грядущий день, когда именно тебе всё вокруг улыбается: и люди, и улицы, и дома, и природа, когда даже слезливая осень плачет от счастья.
Со дня их венчания прошло полгода.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
I
Заметал тротуары февраль тысяча девятьсот семнадцатого года. Месяц выдался морозным и вьюжным. Еще в январе в Москве начались перебои с топливом. Газ в квартиры теперь давали по часам: час утром, три часа днем и три вечером. Москва сделалась темной и нелюдимой. Вечерами на улицах стало безлюдно и жутковато. Газеты каждый день писали о новых происшествиях. С начала февраля не стало хлеба. Огромные хвосты выстраивались к булочным, двигались по заснеженным улицам маленькими шажками сквозь студеный ветер в двадцатиградусный мороз, часами перетоптывались с ноги на ногу, чтобы не замерзнуть окончательно, но даже черного хлеба – белый пропал еще раньше – купить удавалось не всегда. Поползли слухи, что железная дорога не работает из-за заносов, и запасов хлеба в городе осталось на два дня. Бастовали, стояли заводы. Из Петрограда приходили новости еще более тревожные. Десятки тысяч рабочих вышли на улицы. Голодные, разъяренные люди громили булочные, били стекла в лавках. Взбунтовались солдаты. Напряженность в самой атмосфере, в которую словно выплескивались сотни тысяч проклятий, миллионы гневных, отчаянных воплей, сгущалась.
Все ждали взрыва и, когда он произошел, вздохнули будто с облегчением. В конце февраля отрекся от престола царь. Империя рухнула.
Александр Жилин теперь побаивался отпускать Варю одну на улицу. Они чаще стали оставаться на ночь в госпитале. А потом, когда она ложилась совершенно без сил на кровать в сестринской, а он присаживался в ногах и смотрел на ее лицо, на ее полуприкрытые веки, на выбившиеся из-под косынки волосы, его охватывала такая жгучая нежность, что сам себе давал обещание: «Завтра пойдем домой».
Вечер, когда они, наконец, собрались к себе, показался хмурым и тревожным. Насупилась Москва. Мчатся, вьются над ней тучи. Брюхатые, уродливые, тяжелые, нависают они над головой, цепляясь за кроны деревьев на бульваре, летят клочьями, как рваные паруса по низкому небу, рвутся на ветру, полощатся грязным бельем в черной проруби, хватают напуганную луну корявыми лапами, и кажется, что это обезумевшая от страха, недозревшая луна мечется в вышине, то прячась за вспученными животами туч, то выныривая из глубины темных волн. Ложатся чернильными пятнами, расползаются по холодной земле длинными тенями тучи, будто распоясавшиеся бесы повылезали из дворов и подворотен и, завывая, правят ночной шабаш.
Они шли по замерзшей пустой улице. Фонари не горели. Ветер немного стих, и стало не так студено. Варенька, подхватив его под руку, зябко прижималась к нему и говорила чуть слышно, будто боясь, что ее могут услышать.
– Мне страшно, Саша. Такое чувство, будто мы идем по мертвому городу, как по кладбищу. Каблуки стучат чересчур гулко, и кажется, что прячутся где-то злые тени.
– Что ты, что ты. Не бойся ничего.
– Нет, я не боюсь. Просто страшно, жить стало страшно. Что с нами со всеми будет? Тревожно как-то.
Жилин молчал. Трудно было разобраться в стремительных событиях, происшедших за последние два месяца. На рождественской неделе убили Распутина. И не успели вздохнуть с облегчением, как началось. Безудержный вал, в котором перемешалось всё: усталость от бесконечной войны, тщетные ожидания перемен, бессилие государственной власти, перебои с хлебом, рост цен, всеобщее недовольство и осознание безвыходности нынешнего положения страны, – уже захлестывал Петроград и, сметая на своем пути правительства и многовековое державное устройство, накрывал Москву, а потом и всю Россию. Противостоять этой взбунтовавшейся стихии было бесполезно. Куда она понесет огромную страну, миллионы людей, его самого, Вареньку и всех, всех, угадать и понять было невозможно.
Про великую войну словно все забыли. Хотя она напоминала о себе стонами раненых в госпиталях, рыданиями жен и матерей, оплакивающих погибших, и большим количеством солдат из резервных полков в Петрограде и Москве, не желавших больше воевать.
Варя права: тревожно, непонятно и страшно от того, что нельзя заглянуть в завтра, и оно представляется зыбким, расплывчатым, пугающим. Неспокойно на душе.
Какие-то тени впереди и впрямь мелькнули в подворотне. Варя крепче сжала его руку, и Александр ускорил шаг. От сгустившейся тишины на безлюдной улице делалось жутко. Две бесформенные фигуры метнулись из темноты и выросли перед ними, загородив дорогу. Будто из любопытства выглянул из-за туч месяц и осветил незнакомые лица под тяжелыми шапками. Их было двое – наглых, уверенных в своей силе и безнаказанности. От одного крепко пахло чесноком и водкой, рот его кривился в глупой, бессмысленной ухмылке, что придавало его лицу вид непредсказуемый, как у юродивого: то ли заплачет сейчас, то ли засмеется, то ли плюнет. У второго лицо было угрюмое, какое-то перекошенное, глазки смотрели зло, так, словно заранее ненавидели и кляли во всех своих бедах того, на кого были обращены.
Тот, что с недобрым взглядом исподлобья, просипел:
– Скидывайте шубы, господа. Тапереча наше время, а вы, значит, таперя голышом пробежитесь по морозцу.
А второй подхватил, как по нотам:
– И колечко, барышня, пожалуйте. Не обидьте, гы-гы.
Александр сделал шаг вперед, загородив собой Варю.
– Но-но, полегче, а то ведь чиркнуть могу, – откуда-то из-за пазухи выудив нож, прохрипел угрожающе первый.
Ни Александр, ни Варя не успели заметить, как из-за спины, из черноты вынырнула плечистая фигура, и пронзительно разрезал тишину свисток городового:
– Попался, братец, стой!
Тени шарахнулись в сторону и, так же бесшумно, как появились, растворились в ночи.
– Эх, упустил. Третью ночь их караулю, – выдохнул городовой и покачал кулаком куда-то в темноту.
– А вы что же, господа, гуляете так поздно? Ведь неровен час… мало ли что…
– Благодарю вас, – вымолвила Варя.
– А, пустое. До дома-то далеко? Пойдемте, я вас провожу. И вам спокойнее, и мне так и так обход делать.