За горновым сараем, у самой плотины скрипели заплесневелые колеса, громыхали кричные молоты. Рабочие тянули огненные полосы.
У колеса Гурьяныч схватил клещами многопудовую крицу и втащил ее под молот. Пустили воду. Со скрипом, медленно тронулось колесо. Многопудовая балда соскользнула березовым черенком со шпынька, рухнула.
Окалина разлетелась в стороны, обжигая лица столпившихся рабочих. На работу лучшего мастера собирались смотреть молодые мужики, учившиеся у нею кричному мастерству. Любо глядеть на такую отковку!
Пока молот поднимается вверх, Гурьяныч успевает перевернуть крицу, второй удар – поворот, третий – опять поворот.
Рубашка у Гурьяна намокла, по лицу течет пот, а утереться некогда. Мастер оттягивает железо. Вот из-под его рук выходит знаменитая «азиатская полоска», за которую бухарцы не жалеют серебра, дорогих тканей, отдают скот, ковры, верблюдов.
Этот самый сорт железа возит на меновые дворы купец Захар Булавин.
Идет кричное железо в разных переделах и в Россию. Весной из заводской гавани, по половодью, открыв плотину и спустив пруд, отправляют сплавом потесные барки[26 - Потесная барка – дощатое судно с рулевым веслом.] с железом. Плывут они в Белую, в Каму.
От устья Камы по Волге бурлаки тянут его в Нижний Новгород, где и продается оно вместе с барками.
В старину это мягкое и ковкое «древесноугольное» железо, говорят, закупали английские купцы. Знают это железо на Иртыше и у алтайских калмыков.
По ковке видно полоску Гурьяна Сиволобова, перенявшего «тайну» от отца. Его железо особого сорта, и полоски эти на заводе называют «гурьяновками». Но в чем секрет ковки, подметить трудно, а если спросишь, про то мастер не скажет. Таков обычай… Кто приметлив – гляди сам… А то в другой раз Гурьян возьмет и всех разгонит.
– Чего не видали? Ну-ка отсюда, живо! – Да подставит полоску так, что на зрителей хлынет, полыхнет из-под молота дождь огня.
…Молот бьет и бьет, полоса удлиняется, подхватывается рабочими на железные крючья, соскальзывает с наковальни и оттаскивается стынуть на чугунные плиты под навес. «Водяной» дед Илья отвел воду, колесо встало, и молот остановился.
Гурьяныч швырнул клещи, загремевшие по чугунному плитняку пола, и уселся отдыхать на старую станину от кричного молота.
Устало и хмуро оглядел навесы на деревянных столбах, горны, черный тын, сумрачное небо…
По соседству рассаживались курить кричные рабочие, закончившие отковку на других молотах.
– Как магазинер-то, жив? – спросил Гурьян.
– Ходит… Морда разбита, рубаха в клочья…
– В беспамятстве лежал, воду ведрами таскали.
К станине подошел худой рудобойщик Никита.
– Степка, – обратился он к молодому курносому мужику с рыжей бородой, – баба тебе обед принесла, а Оголихин затащил ее в магазинерову конторку и балует…
Рыжебородый вскочил и, казалось, растерялся.
– Братцы, как же теперь? – спросил Степан.
– Ну, пропало твое дело, – подшутил кто-то.
– Ступай поклонись, попроси не баловать…
– Иди, – сказал Гурьян, – иди живей.
Степан недавно повенчался со скромной девушкой, дочерью плотника, который жил верстах в двух от завода, где летом на пологом берегу реки строили сплавные барки.
В обед Степану далеко было ходить домой, и жена носила ему щи на завод.
Задетый за живое, он смело вбежал в конторку. На скамейке у печи Максим Карпыч сидел напротив загнанной в угол Марфуши.
Когда дверь открылась, Оголихин оглянулся.
– Тебе что? – грубо спросил он Степана, как чужого и ненужного здесь человека.
– Жена мне щи принесла, – сказал твердо молодой рабочий, хотя и побледнел.
– Хе-хе, – отозвался «верховой» и осклабился, видно, еще что-то надумав.
Между тем Марфуша, улучив удобный миг, выскользнула из своего угла, а затем и вовсе из кладовки в дверь. Оголихин хотел ухватить ее за платье, но не успел. Мужики остались одни. Оголихин поднялся и заступил Степану выход из конторки. Потом он угрожающе шагнул к нему два шага, так что тот попятился.
На столе в чистом платке лежал каравай хлеба, принесенный Марфушей. Оголихин развязал платок, потом взял нож, отрезал горбушку, достал из-под лавки ведро с дегтем. Он обмакнул в деготь кусок хлеба, тщательно обмазал его со всех сторон и сунул Степану в руки.
– Подкурного медку… Искушай на доброе здоровье. Прости, уж чем бог послал… – И «верховой» поклонился чуть не до земли. – Хочешь, на коленки встану, Христом Богом попрошу?
– Не томи, Максим Карпыч, – с сердцем сказал мужик, беря ломоть в руки, – не пытай… Я тебе угожу… Честью отслужу…
– Не обессудь, – со слезой в голосе продолжал Оголихин. – Горд ты, унижаешь меня.
Он вдруг умолк и, быстро шагнув к двери, приотворил ее. От нее метнулась Марфуша, стоявшая у косяка. Она заплакала горько и тревожно, чувствуя, что мужу из-за нее беда.
– Ох, твой-то какой спесивый, – высовываясь, сказал ей Максим Карпыч.
Она закричала, как бы созывая людей.
Максим Карпыч живо захлопнул дверь и обернулся к Степану.
– Ешь! – сжимая кулаки, задрожал он, и лицо его побагровело еще гуще.
В этот миг казалось, что его пьяные, светлые глаза совсем белы.
– Ты что? – отчаянно закричал молодой рабочий.
– Ах ты! – вскричал Оголихин, хватая его и пытаясь втолкнуть ему кусок хлеба с дегтем в рот.
Дверь распахнулась настежь. В конторку вошел Гурьяныч.
– Ты что, Максим Карпыч? – тихо спросил он, ссутулившись под низким потолком.
Максим Карпыч сощурился и хотел что-то ответить, но тут Гурьяныч поднес к его носу свой огромный заскорузлый кулачище.
– Степан, духом вон… – сказал он своему рабочему, заслоняя грудью и руками «верхового».
Степка быстро вышел.