«Успеха нашему делу! – сказал Афанас и взялся за одну чашу. – Почтенный доместик! чаша с яхонтом тебе, моему доброму гостю, и… Но кто знает будущее! – Глаза его сверкнули на Порфирия. – Старый товарищ! бери свою чашу, вот эту».
Порфирий протянул руку к чаше. Цимисхий любовался яхонтом на крышке чаши, ему назначенной.
– Аминь! – воскликнул Афанас, осушив половину чаши своей. – Что ж не пьешь ты, дорогой гость? – спрашивал он, видя, что Цимисхий обоняет и рассматривает вино.
«Благородное вино! Люблю услаждать не один вкус, но обоняние и зрение. Вот почему предпочитаю я хрустальные кубки золотым; в них вино является в полной красе своей, услада зрения, обоняния и вкуса…»
– Буду знать это вперед, – отвечал Афанас. – Неужели в последний раз разделяем мы с тобою нашу дружескую чашу? Услади же теперь хотя только вкус свой, Пей, почтенный доместик, и желай успеха нашему делу, дорогой гость мой! – повторил он. Голос его выражал что-то нерадостное. Он поспешно залил его вином, оставшимся в чаше, и…
Как молния, сверкнул в это время кинжал в руке Цимисхия. Афанас не успел поставить чаши на стол… кинжал был уже до рукоятки в сердце его; чаша выпала из рук Афанаса; он упал на пол без дыхания.
– Чудовище, изменник! – воскликнул Порфирий, и кинжал его устремился быстро на Цимисхия. Удар был жестокий, но острие скользнуло по крепким латам, которые были надеты под платьем Иоанна. Порфирий пошатнулся с размаха, и в хребет его вонзился кинжал Цимисхия; с страшным стоном повалился Порфирий на свое седалище.
– Господи Иисусе Христе, сыне Божий! помилуй нас! – сказал Цимисхий, крестясь. Хладнокровно вложил он кинжал свой в ножны и приложил руку к трупу Афанаса. – Умер – кончено!
«Злодей, чудовище, змея, которую согрел я в пазухе моей», – стенал Порфирий.
Цимисхий сложил руки на груди и стоял в задумчивости. «Тебя не хотел я убить, – сказал он Порфирию. – Бедный старик! тебя погубила судьба твоя; ты не был подобен этому хитрому чудовищу, который готовил трон себе, готовил смерть мне, тебе, погибель всем „синим“, заклятый ненавистник добра и чести!»
– Ты клевещешь на моего друга. Двадцать лет дружбы соединяли нас в одинаковом намерении, и за что погубил ты его, человек без чести и совести?
«Еще одна минута, и я погиб бы. Посмотри: это вино отравлено! – Цимисхий указал на свою чашу. – Тебя не хотел я убить. Зачем напал ты на меня, отмщая за злодея, мнимого друга своего?»
– Остановись! Если он обманывал меня, то не говори, не договаривай. Дай мне умереть со сладкою верою в дружбу моего Афанаса… О… какое страдание! – Чудовище! ты изменою вкрался в мою доверенность – Афанас предчувствовал… Пусть Бог рассудит нас с тобою…
«Да! пусть он рассудит, и – кто оправдается пред Тобою, аще беззакония назрищи, Господи! кто постоит пред лицом Твоим!»
Набожно подымая руки и глаза к небу, проговорил сии слова Цимисхий. «Но время помыслить о живых!» – повторил он поспешно. Порфирий свалился в это время на пол и задыхался в потоках крови, Цимисхий хладнокровно осмотрел труп Афанаса, снял у него ключи с пояса, перстень с руки, потушил все свечи, кроме одной, которую унес с собою, и поспешно оставил он ужасное позорище смерти; вдалеке замолк шорох шагов его.
Когда философ вышел из своего убежища, он увидел несчастного Порфирия: едва собрал страдалец столько сил, чтобы влачась по полу, впотьмах, дотащиться до ближайшей к философу комнаты. Здесь стенание его обратило внимание философа.
С ужасом отступил философ.
– Что вижу я! – воскликнул он.
«Жертву легковерия человеческого».
– О, зрелище ужасное! Тебе надобно пособить… Что с тобою сделалось? Помогите…
«Излишняя забота. Стань ко мне, сюда, ближе – меня не спасет теперь помощь человеческая, но выслушай исповедь грешника – прочти надо мною отходную молитву… Мои часы изочтены…»
– Но кто убийца твой?
«Цимисхий».
– Цимисхий! Но Афанас?
«Его нет уже на свете. Там увидишь ты труп его…» И остатки седых, пожелтелых волос стали дыбом на голове старика.
«Спаси товарищей наших, спаси Калокира, почтенный старец. Цимисхий сведал от меня все тайны нашего предприятия. По его хладнокровной решительности на ужасное злодейство вижу, что он ко всему готовился… Скажи им… Ох! я задыхаюсь… Боже великий! еще несколько мгновений… Друг мой, почтенный друг мой! ужасна смерть неожиданная, смерть во тьме греха, без покаяния… Мщение злодею… Нет, нет! Боже! прости мое согрешение – отпусти мне, как я отпускаю ему…»
Он упал без чувств и казался умершим. В изумлении, будто неподвижная статуя, стоял над ним философ.
Но еще отдохнул Порфирий, еще раз приподнялся на леденеющие руки. «Вот перстень, – сказал он, – покажи его, и тебе поверят все мои товарищи… Пусть изберут они…»
Судороги стянули в последний раз лицо его; кровь обильно хлынула из раны, и философ начал читать отходную молитву. Тело Порфирия окостенело.
– Умер? – спросил старик самого себя, вглядываясь в выкатившиеся глаза мертвеца. – Умер! – Как? Эти два человека, за несколько мгновений столь сильные, столь мощные – Афанас, Порфирий – готовые завтра ниспровергнуть во прах престол императора царьградского – глыба бездушной земли, гордость гнилого тления? Афанас, который вот здесь, за час до сего времени, гордо говорил мне: «Я судьба! Мой меч решит жребий Константинова престола…» Боже! что же есть человек, егда помниши его, или сын человеч, егда посещавши его… Помолимся о душах их, вознесем грешную молитву к Богу живых, а не мертвых, сеющему в тление, да возрастет в нетление…
И благовейно преклонил старец колена и тихо молился над трупом гордого вельможи, сильного царедворца, грозного заговорщика.
Часть вторая
В вечной борьбе, которую жизнь естественная должна вдерживать против жизни неестественной, в битве, между умеренностью и излишеством, являются опасные мгновения, и тогда-то настает время показать нашу добродетель, нашу доблесть.[246 - Эпиграф – Симпликий «Эпиктета-философа памятные заметки» (см. комм. к с. 47, 99).]
Симплиций Киликийский, «Epictetas philosophias monumenta»
Книга IV
Не внимай злой жене, мед бо каплет от устен ея, еже на время наслаждает твою гортань, последи же горчае желчи обрящеши, и изощрену паче меча обоюду остра… Оконцем из дома своего на пути приничущи, его же узрит от безумных чад юношу скудоумна, емши лобзает его, бесстудным же лицем речет к нему: «Жертва мирна ми есть, днесь воздаю обеты моя – сего ради изыдох во сретение тебе… Простиралами покрых одр мой, коврами же сугубыми постлал, иже от Египта; шафраном посыпах ложе мое, и дом мой корицею. Прийди и насладимся любви, даже до утра…»
Притчи Соломона, V, 3, VII, 6
Женщина в древнем мире не была тем, чем она в мире новом. Прекрасная статуя под властью мужчины – так определял греческую женщину один неучтивый греческий философ. А что говорил о женщинах премудрый Платон? Боюсь повторить. Странная участь – быть предметом любви, обожания, песен поэтов, и в то же время быть лишенною всех прав, всех преимуществ мужчины; оставаться запертою в особом отделении дома; никогда не появляться в народе; не участвовать даже в общественном молении. Вы смотрите на изящные произведения ваяния и живописи греков и римлян, на их статуи и картины, изображающие Киприд[247 - Киприда – другое имя греческой богини любви и красоты Афродиты по одному из мест ее культа – о. Кипру.] и Психей[248 - Психея – супруга греческого бога любви Эрота.], но знаете ли вы, чьи изображения видите вы в знаменитых Нинон Ланкло[249 - Нинон Ланкло – Анна (Нинон) де Ланкло (1616—1706) – известная французская куртизанка; первым ее поклонником был знаменитый кардинал Ришелье; до поздней старости сохранила остроту ума и привлекательность, ее салон (дом) посещали знатнейшие люди, поэты, писатели.] Греции – Лаис, Фрин, Таис, Аспазий, Ласфений[250 - Лаис, Фрин, Таис, Аспазий, Ласфений – имена греческих гетер, ставшие нарицательными для обозначения женщин легкого поведения, куртизанок.]. Гречанки жили невидимые в домах своих; никогда дерзкий взор художника не устремлялся на благородную, скромную гречанку, мать семейства или дочь честного гражданина. Воспитанная в гинекее под властью матери, она тихонько переходила в гинекей мужа и воспитывала дочерей своих, приготовляя в них рабынь или невольниц будущим мужьям. Отец решал участь детей; не спрашивали ни согласия дочери, ни воли матери.
И этого мало. Почитая жен необходимостью для оставления после себя потомства, грек и римлянин скучал дома, в обществе жены и дочерей, и жил на площади, в театре, в цирке на поле битвы. Домашней жизни у них не было – исключения, и мещан афинских и римских, в сторону. Пригласив друзей на великолепный пир, празднуя с ними, звеня чашами и фиалами, хозяин приглашал к себе и женщин, для большей прелести беседы и разгулья: это были прелестницы, танцовщицы, плясуньи, певицы афинские, римские. Шум такого пира не мог достигнуть до отдаленного гинекея, где укрывалась жена хозяина, где находились его дочери. «Я отдаю другим мимолетное, внешнее наслаждение, но тебе принадлежит мое сердце и моя душа», – говорил муж жене.
Не знаю, довольны ли были жены греков и римлян таким разделением духовного и телесного. Но знаете ли, чего недоставало в мире древних? Любви. Да, любви не знали они; им была известна одна чувственная, грубая сторона ее. Иногда воображение поэтов искало отдыха после шумных оргий, изобретая Аркадии[251 - …изобретая Аркадии – Аркадия – горная область в центральной части Пелопоннеса; картины ее природы, идиллические сцены безмятежной, райской жизни пастухов и пастушек на ее фоне, воспетые эллинскими поэтами и Вергилием, со временем стали символом безмятежною, райского уголка земли, общим местом сентиментальной поэзии; олицетворяла мечту о счастливой жизни в полном слиянии с природой.], населяя их женскими существами, милыми, у которых любовь составляла всю жизнь, поцелуй был наградою за пожертвование жизнью, но существенность Греции не походила на Аркадию. Она была населена только статуями женщин, которые под именами Венеры[252 - Венера – римская богиня любви.], Дианы[253 - Диана – римская богиня женственности и плодородия, соответствует Артемиде (см. комм. к с. 57).], Флоры[254 - Флора – римская богиня весны, цветов и юности.], Юноны[255 - Юнона – римская богиня, высшее женское божество, покровительница женщин и домашнего очага.] украшали сады, портики, дома, храмы греков; но истинной женщины не было в Греции. Грозное, дикое впадение нового мира, хлынувшее из Германии и образовавшее потом рыцарство, возвратило женщинам права, природою им предназначенные, согрело мир любовью, сделало из женщины человека – более, что-то более, нежели человека – Даму, с именем которой рыцарь соединял какую-то благочестивую идею, восклицая: «Бог и Дама моя!» Тогда создались не бездушные аркадские пастушки, которые беспрестанно целуются, вздыхают, влюбляются на изумрудном лужку, изменяют в тенистой рощице, умирают после монолога в стихах – нет! – создались высокие идеалы любви счастливой и несчастной и всегда бессмертно, неугасимо горящей в душах, переносимой за пределы гроба, любви, которой мало самой вечности… Женщина, решительница битв турнира, женщина, с именем которой соединяется вдохновение поэта, имя которой произносит воин, идя в опасности битвы. Как бедна после того жизнь и поэзия греков, как жалка и груба вакхическая любовь в их поэзии, как глупы и ничтожны Омировы Елены[256 - Омирова Елена – героиня «Илиады» Гомера.] и Виргилиевы Лавинии[257 - Виргилиева Лавиния – персонаж «Энеиды» Вергилия.] подле созданий поэзии, появившейся с тех пор, когда женщина появилась в мире в своем полном достоинстве человека!
Впрочем, говоря слогом людей деловых – поелику издавна велись в Греции и Риме заведенные обычаи, то женщины привыкли к ним. Мусульманка умрет, но не снимет покрывала с лица своего; греческая женщина ни за что не захотела бы подвергнуться открытой жизни – являться в обществе между мужчинами, танцевать, петь, говорить, как наши дамы: она обесславила бы себя. Такая жизнь была предоставлена только прелестницам греческим и римским. Тысячи, десятки тысяч прелестниц всякого рода населяли знатнейшие города Греции и Рима. Гораздо прежде времен Августа, богачи греческие и римские не щадили ни денег, ни времени для этих бесславных и обожаемых всеми созданий. Великолепные дома и сады, веселые пиры, роскошь в уборах, кокетство и разврат – все было у них, окружало их, все было истощено ими, и к туалету их, на пиры и веселья их являлись знатнейшие вельможи, избранное юношество, поэты, философы, ораторы. В будуаре Лаисы и Аспазии вы могли встретить Сократа и Диогена[258 - Диоген Синопский (ок. 412—323 до н. э.) – философ-моралист, отличался презрительным отношением к культуре (жил в бочке), вел нищенский образ жизни, считал себя гражданином мира (космополитом), отвергал брак, утверждал, что надо жить по законам природы, подобно первобытным людям.], Перикла[259 - Перикл (ок. 495—429 до н. э.) – один из крупнейших афинских деятелей, при котором Афины в 444—429 гг. достигли экономического, политического и культурного расцвета. Его второй женой была Аспасия (Аспазия), однако их брак не был признан законным; противники Перикла обвинили на этом основании Аспасию в безнравственности, привлекли к суду, нарекли ее гетерой.] и Аристофана[260 - Аристофан (ок. 445 – ок. 386 до н. э.) – выдающийся греческий драматург-комедиограф.], Исократа[261 - Исократ (436—338 до н. э.) – известный афинский оратор и публицист.] и Никия.[262 - Никий (ок. 470—413 до н. э.) – афинский военачальник и политический деятель, был сторонником мирного, а не военного решения территориальных, экономических и политических проблем.]
Это вело за собою следствия самые несчастные. Дошло до того, что молодой щеголь римский, женатый и неженатый, не был щеголем настоящим, если не было у него на содержании какой-нибудь красавицы и если он не проматывался на эту красавиц. Такие женщины вмешивались в дела государственные, и при развращении нравов, примерах Юлий, Мессалин и Агриппин[263 - …примерах Юлий, Мессалин и Агриппин… – Было две Юлии, известные своим распутством, – мать и дочь: Юлия старшая (39 до н. э. – 14 н. э.) – дочь императора Августа, и Юлия младшая (18 до и. э. – 28 н. э.) – внучка Августа, дочь первой и императора Агриппы (63—12 до н. э.); Мессалина – см. комм. к с. 67; Агриппина Юлия Младшая (15—59) – была женой трех римских императоров, в том числе своего дяди, которого отравила, чтобы возвести на трон своего любовника.], такие женщины решали все дела, нередко восседали на тронах императоров. Законное супружество упало в общем мнении – страшились связывать себя женою, и не стыдясь говорили в римском Сенате: «Римляне! надобно однако ж жениться – нечего делать! Как ни тягостно наложить на себя цепи супружества, но необходимость иметь законных детей связывает нас и заставляет жениться!»
И все это перешло в Царьград и еще более обезобразилось в Царьграде, потому что и в Риме в последнее время жены получили более свободы, и – если только вполовину поверите вы Лукиану[264 - Лукиан (ок. 120 – ок. 190) – греческий писатель, автор сатирических диалогов.] и Ювеналу[265 - Ювенал Децим Юний (ок. 60 – после 127) – великий римский поэт-сатирик.] – довольно – вы не захотите жениться на римлянке. Прелестницы царьградские перемешались, наконец, с честными женщинами до такой степени, что трудно было различать их и различать детей, рожденных от жены и от наложницы. Законы оставались строгие, как во времена первобытного Рима, оставались и цензоры; но – что такое законы, если их не исполняют? Паутина, как говаривали во времена Солона[266 - Солон (ок. 640—560 до н. э.) – видный политический деятель и поэт; став в 594 г. главой афинского государства, пытался законодательным путем установить права и обязанности граждан в соответствии с их имущественным цензом по принципу: у кого выше ценз, у того больше прав, но и больше обязанностей; упразднил большинство привилегий родовой аристократии; внес существенный вклад в развитие рабовладельческой демократии.]: маленькая мушка в ней путается и вязнет, а большая муха разрывает ее и улетает свободно. А цензоры? Чиновники, получающие жалованье и делающие, что им велят делать. Страннее всего было, что при свободе, даже излишней, старинное устройство женских отделений, или гинекеев, оставалось прежнее, и приличия общественной жизни оставались прежние. Даже допустив женщин ходить в церкви для моления, их отгораживали в особом отделении, и мужчина не мог войти в это отделение. Смешивая всякие обычаи Греции и Рима, Скифии и Востока, знатные люди завели у себя евнухов; а между тем за половину наследств производились тяжбы, потому что родственники беспрестанно доказывали незаконность рождения детей; а между тем – половина императриц царьградских были возводимы на престол Константина из танцовщиц, певиц, фиглярок, прелестниц, которые обесславили бы собою гинекей самого простого гражданина!
Гинекеи царьградские отличались особенным великолепием, как будто в вознаграждение женщин за скуку их отделения. Это были клетки, но золотые клетки. Роскошь истощала в них все способы наслаждения – зрение, слух, вкус, обоняние услаждаемы были золотом, мрамором, драгоценными каменьями в уборах, благовонными курениями, редкими, пахучими растениями и цветами, плодами и яствами, прельщавшими самую утонченную гастрономию гречанок; толпа невольниц окружала повелительницу гинекея, пела вокруг нее, и муж плясал под ее дудку, едва только вступал в святилище гинекея.
Можете вообразить после сего: каков был гинекей императрицы царьградской в чертогах Влахерны и Вукалеона! Говорили, что сама роскошная Феодора, супруга Юстинианова, не превосходила в роскоши и великолепии Феофанию, супругу великолепного до безумия Романа, вышедшую по смерти его за Никифора. Это был отдельный, обширный дворец, соединявшийся с главным дворцом бесконечными переходами. Золото, мрамор, порфир… Но я боюсь наскучить своими описаниями…
Через неделю после происшествия в доме Афанаса, которое мы рассказали читателям, бурный осенний день отяготел над Царьградом. Понт Эвксинский стенал, как раненый лев; волны его свирепо хлестали о берега, небо занавесилось тучами и облаками; то шумел порывистый дождь, то снег, явление редкое на берегах Босфора, падал из облаков и крутился в вихрях; не один корабль погиб в этот день, уже в виду Царьграда, уже совершив путь из какой-нибудь отдаленной Туле[267 - Туле – см. комм. к с. 96.], от берегов Африки, или перерезав быстрым бегом своим все протяжение моря Средиземного.
Но буря, волнение природы, бунт стихий страшны только тому, кто блуждает в это время по волнам моря или бредет беспомощным, бескровным странником по земле. Напротив, еще приятнее наслаждаться тишиною, роскошью тихого убежища, когда буря воет извне и дождь и снег стучатся в окна.
Наступал вечер. В великолепном будуаре Феофании день заменялся множеством светильников. Этот будуар не походил на обыкновенную комнату греческую: он был убран на восточный образец, с пуховыми диванами, с балдахиновыми занавесами, со всей роскошью Азии. Сама Феофания казалась не великолепною, важною императрицею греческою, но какой-то одалискою восточною. Она только что вышла из своей роскошной ванны, была еще полуодета и лениво нежилась на диване. Ряд невольниц, арапок, славянок, турчанок, аравитянок, стоял в отдалении; некоторые из них держали в руках музыкальные инструменты, в рабском молчании ожидая, не велит ли императрица петь, играть, плясать. С другой стороны находились приближенные женщины императрицы. В двери заглядывали невольники, ожидая: не велят ли принести драгоценных плодов, закусок, вареньев? А она что делала?
В легкой, лазуревого цвета тюнике, облокотясь на мягкую подушку, Феофания наклонилась к двум невольницам: одна из них держала в руках золотую чашу с розовою, душистою водою; у другой в руках было золотое блюдо; и на нем лежало множество ниток крупного жемчуга. Феофания брала нитку за ниткою, срывала с ниток жемчуг и опускала в розовую воду. Перлы катились по ее белым рукам – Феофания мыла их в воде. Это была одна из любимых забав ее, и говорят, что до сих пор роскошные султанши восточные любят особенно это занятие, и множество стихов было доныне написано, тысячи сравнений придумано поэтами на эту забаву. Поэты уподобляют прелестные, розовые пальчики красавиц, перебирающие в воде жемчуг – розовым облакам весны, из которых сыплются перлы росы на розы и лилии… Перебирая в воде жемчуг, Феофания рассыпала его потом на зеленый бархатный ковер, и одна из невольниц немедленно низала из него ожерелья.
– Ах! как это скучно! – сказала Феофания, отталкивая чашу и блюдо и небрежно склоняясь на диван. – Переберите вы его… Возьмите прочь…