Врать не умеючи…
Глупые листики!
Стёрты из памяти
Прежние мистики.
Сны о запутанном,
Мысли о прожитом.
Что-то придумано,
В десять умножено.
Счастье не множится,
Письма исписаны.
В листики старые
Мысли нанизаны.
Вновь распрощаемся,
Письма ненужные,
Чуждые странницы,
Девочки южные.
По ком звонит колокол
Тот августовский воскресный день был очень жарким. Я возвратилась домой, в комнате был включен телевизор, и по всем каналам рассказывали, как героически борются в высоких кабинетах за жизнь моряков, оказавшихся в затонувшем «Курске». Пресс-секретарь что-то мурлыкал о том, как моряки лихо отстукивают морзянку, и как им стучат в ответ, мол, потерпите, братишки, мы с вами, и много-много всякой чуши.
Я вспомнила махину подводной лодки, объять которую взглядом невозможно, и некоторые экстремальные эпизоды жизни экипажа, находящегося в автономном походе, о которых рассказывал Иван. И хотелось мне прокричать этим дядям с экрана, что все, что они несут в эфир, это для совсем наивных дурачков, а таких после всех катастроф и катаклизмов осталось мало. И все, в первую очередь, они, понимают, что экипаж обречен и страшно подумать, какие муки они сейчас испытывают.
Так и сидела я, пылая гневом сама с собой во внутреннем монологе. А в это время на меня дул кондиционер, охлаждая меня снаружи, ибо изнутри меня охладить было невозможно. И к вечеру я слегла с температурой под 40 градусов. Потом мое лицо стало заплывать и стало практически неузнаваемым. Несколько дней я не понимала, что со мной происходит, но двигаться, а тем более, вставать, не могла.
Через некоторое время лицо и голова стали покрываться волдырями. Пришедший доктор сказал, что меня можно сейчас фотографировать как наглядное пособие для медицинских учебников: уж очень добротный герпес расцвел на моем лице!
Больше месяца я зализывала раны на своей многострадальной физиономии. Но зато сколько удовольствия я принесла врачам: как только я приходила на прием, сбегались все с соседних кабинетов полюбоваться на «классику жанра».
А когда болячки стали заживать, на их месте образовывались рубцы и звезды. Самая большая и красивая звезда взошла на левой стороне лба. И теперь она красуется на том же месте. Наверно, можно сделать шлифовку лица, и дефекты не будут так заметны.
Офицеры носят звезды на погонах. Мою звезду во лбу можно, конечно, считать ударом судьбы. А, может, эта та самая звезда, которую мне та же судьба выдала за необъяснимо долгую любовь к морскому офицеру. А, может быть, это перст указующий: встань и иди!
После выздоровления произошло много событий, изменивших сложившийся уклад моей жизни. Но это совсем другая история….
Прошло достаточно лет: вся молодость и зрелость, чтобы горечь о несостоявшемся женском счастье ушла или, скорее, приняла другую форму. Сейчас бы, я, наверно, могла спокойно говорить с Иваном. Кстати, эта возможность мне недавно представилась. Он неожиданно позвонил мне: почему-то решил сообщить, что уходит в поход к мысу Доброй Надежды. Я пожелала ему счастливого плавания.
А еще он сказал, что теперь у него пятая по счету жена. Последняя ли?
Ни одна струна моей души не отозвалась на этот голос. Ура, я выздоровела! А звезда во лбу осталась…
Но не тут-то было…Недавно из необъятных просторов «Одноклассников» мне пришел неожиданный привет от моего бывшего возлюбленного. Его пятая жена очень подробно освещает хронологию их совместной жизни. И так же Иван сидит в обнимку с гитарой, и так же грустны его глаза. И на безымянном пальце его правой руки надето обручальное кольцо. Выглядит он вполне себе прилично, по-прежнему похож на Антонио Бандераса. Но, мне кажется, что он превратился в банального подкаблучника. Возможно, это и есть его истинное счастье, которое он с таким остервенением искал всю свою жизнь. Хотя, нет, не искал. Он себя нес по жизни как трофей, который надо отвоевать в неравной битве. И не все в ней уцелели, некоторые покинули поле боя. Надеюсь, ныняшняя амазонка сможет защитить свою добычу.
Пушкин, Окунев, Анатоль и Михайловское
Был у моей мамы ученик в вечерней школе по фамилии Окунев. Был он личностью неординарной: еще в застойные времена позволял себе иметь особое мнение на все события нашей жизни. Был он так искренен в своих привязанностях и неприязнях, что иногда шокировал своим поведением. Моя мама, строившая всю жизнь по критериям морального кодекса строителя коммунизма, и проецировавшая эти критерии на чаще всего абсурдную действительность, сердилась на него за то, что он не признавал никаких авторитетов и объяснял, почему. В логике ему отказать было трудно, но жить с идеалами было уютнее, поэтому мама называла его нигилистом.
Вел наш нигилист асоциальный образ жизни: в отопительный сезон работал истопником, а в неотопительный – бродил по горам и долам, сочинял стихи и лечился «ландшафтотерапией». Материальное благополучие в их семье обеспечивала жена, маленькая хрупкая еврейка. Наверно, любовь и несвойственное еврейке терпение помогали ей тянуть воз домашних проблем почти без участия парящего в эмпиреях мужа. При всем том, она не превратилась в жалующуюся на жизнь обывательницу, а несла все ноши: и зарабатывания денег, и участия в интеллектуальных мероприятиях, и путешествия вместе с мужем и сыном по горам и долам.
Одним из первых в нашем окружении Окунев понял, что дни великой державы под названием СССР сочтены, и покидать наши насиженные места все равно надо. Каждый год он отправлялся искать место в России для переезда на ПМЖ. Странным у него был один из критериев выбора: он искал вблизи этого места уютное кладбище, на котором ему захотелось бы найти свой последний приют.
После нескольких лет поисков он остановился на одной деревушке под названием Луговка в Пушгорах недалеко от Михайловского.
Наше знакомство было длительное, и на его глазах я из юной дочки учительницы превратилась во взрослую женщину. Я всегда с интересом читала его стихи, которые он приносил маме на рецензирование; если я была дома, с удовольствием слушала его речи и восхищалась многосторонности его интересов и знаний. Но приходил он к маме, и никаких обязательств я перед ним не имела. Его частые походы к нам объяснялись тем, что в силу воспитанности эти две рафинированные особы почти никогда ему не оппонировали, то есть, фактически он вел бесконечный монолог. Прелесть монолога заключалась в том, что слушатели были не равнодушные, но и не агрессивные.
А потом я стала взрослой, и в один из последних визитов к нам накануне своего отъезда Окунев подарил мне сборник стихов Пастернака с вложенным листочком, на котором было написано:
«Я знал Вас много лет:
Минутой, получасом.
В церквах есть тихий свет
Над золотом иконостаса.
По мне, тот свет есть Вы»
И подпись «Простите. Виктор»
Отбросив скромность, я горжусь этим посвящением. По-моему, это шедевр.
Конечно, мы оба были смущены: я – неожиданностью признания, он – моей недоуменной реакцией. За много лет я привыкла, что есть просто Окунев, интересная личность для бесед и походов в горы и не более того. Тем паче, в тот краткий миг я считала себя замужней и была беззаветно предана своему любимому. А, собственно, от меня ничего не требовалось: просто признать, что во мне видели много лет не только дочку любимой учительницы.
Окунев взял с меня слово в ближайшее лето приехать в гости к Александру Сергеевичу и к нему.
«Оленька, для русского интеллигента Михайловское больше, чем Мекка для мусульманина» – говорил он.
Я не спорила и вскорости приехала. Он был прав: энергетика Пушгор умножилась с энергетикой Окунева и получились сплошные именины сердца. Мы бесконечно путешествовали по близлежащим усадьбам, забредали в малинники, купались в Сороти, сидели на бархатной травке Савкиной горки…Нами было прочитано бесконечное количество стихов, переговорено на бесконечное количество тем. Мы даже танцевали в зеленом танцзале в Тригорском и познакомились с гордым красавцем петухом, принадлежащем знаменитому Гейченко, смотрителю усадьбы Михайловское.
Летом прилегающие к Михайловскому деревни наполняются московскими и питерскими дачниками. Это те самые паломники, которые из года в год на протяжении многих лет приезжают подышать воздухом Пушкина, а он на самом деле особенный!
Окунев знал всех паломников, но особо дружен был с некоторыми из них. Еще до приезда в Пушгоры я слышала от него о петербуженке Вере Давыдовне, около двадцати лет ежегодно приезжающей сюда. Однажды она пришла к нам поздороваться. Своей статью она напомнила мне Анну Ахматову. Окунев меня тоже иногда называл ею же. Вот эти две «Анны» поговорили об оладьях из кабачков, которые я жарила в это время на керогазе, и еще о каких-то пустяках, но даже эта тема казалась нам интересной и походила на задушевную беседу. Вера Давыдовна умерла через год после нашего знакомства в автобусе по пути в Михайловское. Окунев похоронил ее на том самом кладбище, которое ему приглянулось своей камерностью и золотым песочком.
Жена Окунева Люба страдала частыми и жестокими приступами мигрени. Очередной приступ случился в моем присутствии. Меня удивило хладнокровие Окунева: никаких действий для облегчения этого недуга не предпринималось. Я прочитала небольшую мораль о необходимости сочувствия ближним, сходила в Пушгоры за таблетками, чем до слез растрогала Любу. Одновременно с этим я потребовала, чтобы непременно была организована в ближайшее же время консультация у приехавшего на свою дачу московского доктора Анатолия Сергеевича Добронравова, так часто упоминаемого Окуневым в весьма лестных отзывах о необыкновенной простоте и широте его докторской души. Окунев вдруг засмущался и стал лепетать, что неудобно отвлекать уставшего человека от отдыха, но моя непреклонность, упоминание о клятве Гиппократа и о том, что дружба – понятие круглосуточное, заставило-таки его идти на поклон к Анатолю.