Покажет Русь, что есть в ней люди,
Что есть грядущее у ней.
Она не знает середины —
Черна, куда ни погляди!
Но не проел до сердцевины
Ее порок…
– Дальше не помню, но откуда же эти стихи?
– Что касается меня, я пасую, – сказал Штейнгарт, – так как вообще профан в поэзии. Можете поэтому, если хотите, объявить себя автором этих стихов; они действительно, кажется, недурны.
– Берегитесь! – закричал Валерьян. – Вас обличат в плагиате. Ведь это Некрасова стихи, неужели забыли?
– Как так? Откуда?
– Из поэмы "Несчастные"… Это отрывок из проповедей Крота, героя поэмы, которому удается переродить своих каторжных сожителей, пробудив в них лучшие человеческие чувства. Когда-то я очень любил эту вещь, хотя теперь мне и приходит в голову, что в ней больше фантазии, чем жизни и правды. Ну что, вспомнили?
И я действительно вспомнил – и то, что стихи были из некрасовской поэмы, и то, что именно сюжет этой поэмы занимал меня в горячечном бреду. Весь сон ожил передо мной сразу, в мельчайших подробностях… Когда-то, в годы восторженной юности, Некрасов был любимым моим поэтом и я знал все его лучшие стихотворения наизусть, и вот теперь, в бреду, мне припомнились давно забытые стихи: отожествив себя с "молчальником Кротом", я вошел в его роль и читал арестантам-товарищам его горячие тирады о родине, о великом царе-работнике, о тех людях, "перед которыми поздней слепой народ восторг почует, вздохнет и совесть уврачует, воздвигнув пышный мавзолей".
Ударил звонок на поверку, и товарищи ушли в тюрьму, оставив меня одного. Неотступно продолжал стоять передо мной образ некрасовского героя, так странно и вместе так реально варьированный моим болезненным сном. И мне думалось: неужели же эта больная фантазия – один пустой и безумный бред? Неужели в действительности невозможны такие светлые, такие идеально-бескорыстные и самоотверженные апостолы-миссионеры? Ведь бывали же, да и теперь, кажется, бывают еще, проповедники, герои религиозного долга, уезжающие в Китай, в Индию, в Абиссинию и всю душу, всю свою жизнь отдающие разным дикарям Азии и Африки… Так зачем же идти просвещать счастливых в своем варварстве дикарей чуждых нам стран, когда среди собственного народа бок о бок со всеми дарами культуры и цивилизации живут еще десятки и сотни тысяч родных нам дикарей, не имеющих, как самые последние из варваров, ни малейшего понятия о добре, "о праве, о боге", развращенных, жестоких, безумных и, главное (вот это самое главное!), несчастных, без конца несчастных, именно благодаря нравственной своей и умственной дикости? Сотни тысяч людей, для которых открыта одна дорога – из тюрьмы в тюрьму, а часто и на виселицу! Легко сказать – сотни тысяч, а это не выдумка ведь, не сказка. Я читал когда-то в отчетах тюремного ведомства, что ежегодно больше полумиллиона людей обоего пола и всех возрастов проходит, в России через тюремную школу и что содержание этой огромной армии обходится государству каждый год в пятнадцать миллионов рублей, то есть ровно столько же, сколько министерство народного просвещения тратит на содержание всех университетов, гимназий, реальных и промышленных училищ, всех высших и средних учебных заведений..
Что же делать? Увы, что делать? Как избыть этот ужас, этот кошмар, грозною тенью висящий над всем нашим будущим? Жизнь не дает пока ответа на эти вопросы и даже не хочет признавать их серьезности. Вместо добрых и любящих миссионеров тюрьма знает пока только черствую и холодную опеку казенного формализма и всякого рода репрессий. Не странно ли это, не дико ли? Если для всех и каждого в наше время непреложная истина, что педагоги и преподаватели учебных заведений должны быть гуманными, образованными людьми, то почему с еще большим единодушием не предъявляются такие же требования к тюремным смотрителям и надзирателям? Не отставные солдаты или бурбоны-офицеры должны замещать эти ответственно-трудные должности, как сплошь и рядом практикуется это теперь, не авторитет кулака, цепи или палки должны быть предъявляемы несчастным обитателям тюрьмы и каторги… В самом деле, для угрозы не довольно ли и каменных стен вокруг тюрьмы, не довольно ли ружей и штыков охраняющих ее солдат? Внутри тюрьмы не должна ли царствовать иная, высшая сила и власть – власть любви? Ведь любовь всесильна, и если бы несчастный отверженец воочию увидал, что к нему подходят не с плетью и розгой, а со словами ласки и доверия, то – я уверен – на темном дне и самой развращенной души нашлось бы столько света, что он ослепил бы многих из тех, кто теперь "просвещает" и "исправляет" каторгу! Она сама, эта злосчастная каторга, утопающая во тьме, в крови и грязи, – она сама не знает, сколько здоровых, светлых зерен таится в ее сердце и насколько эти зерна способны к произрастанию!
Мозг пылает, душа болит, и так опять бессильным чувствую я себя, что готов плакать. Да, все эти мечты наивны, ребячески неосуществимы!.. Десятки тысяч людей молодых, сильных и даровитых по-прежнему будут погибать без следа и пользы для родины, и все будет идти по рутине из года в год, изо дня в день, а умные, ученые люди не перестанут ломать себе головы над усовершенствованием способов возмездия, над затруднением побегов, улучшением систем одиночного заключения! Заведомо ослабленные души людей по-прежнему будут бросаться в кромешную тьму и предоставляться собственным силам для выхода к желанному свету! И, значит, прав Валерьян Башуров: Некрасов "фантазировал", сочиняя свою поэму. Наши "несчастные" никогда не запоют его песни:
Да! Видит бог, в кровавом поте
Омыли мы свою вину
И не напрасно на работе
Певали песенку одну:
"Дружней! Работа есть лопатам,
Недаром нас сюда вели,
Недаром бог насытил златом
Утробу матери-земли.
Трудись, покамест служат руки,
Не сетуй, не ленись, не трусь.
Спасибо скажут наши внуки,
Когда разбогатеет Русь.
Пускай томимся гладом, жаждой,
Пусть дрогнем в холоде зимы, —
Ей пригодится камень каждый,
Который добываем мы!"
– А знаете, Иван Николаевич, какая у нас новость? – спросил меня артельный староста Годунов, заглянув в мою каморку. – Ведь Юхорев, говорят, убит.
– Как так? Кем, за что?
– Он ведь бежал, вы слыхали?
– Ничего не слыхал. Расскажите, пожалуйста.
– От нас он переведен был в Алгачи. Ну там, разумеется, его чуть не того же дня в вольную команду выпустили, потому в тюрьму-то он, оказывается, Шестиглазым самовольно посажен был, без всякого приказа из управления. Однако Юхорев отлично понимал, что приказ может не замедлить, и решил, что надежнее будет лататы задать. Бежал он, можно сказать, со звоном и треском таким, что далече было слышно. Украл у кого-то тройку лошадей лихих с кошевой вместе, сел с одной девкой и товарищем – ив одну превосходную ночь в путь-дорогу отправился. О Юхореве разно можно судить: что он подлец был первой степени – это, конечно, правда, но все же и башка был! Если бы таким вот манером удрал, положим, какой-нибудь Сохатый, так я бы назвал его дураком и сказал, что он через два дня попадется. Ну, а насчет Юхорева я тогда же только носом покрутил, как услыхал, и ничего не сказал… И точно: бежал он так, ровно в воду канул! Казачишкам бы этим его ни в жисть не поймать, головой готов поручиться…
– Так кто же его убил?
– Тунгусы пристрелили – где-то далеко на Ононе или на Чикое.[39 - Онон и Чиной – реки в Читинской области.]
Это известие меня глубоко поразило… С трудом как-то верилось, что Юхорев встретился наконец с врагом, оказавшимся сильнее его, что этот тюремный герой не ходит больше геройской походкой, не глядит орлиным, вызывающим взглядом, а лежит где-то на снегу неподвижным, холодным трупом… Годунов усмехнулся, когда я высказал громко эту свою мысль.
– Ха-ха-ха! Эта маленькая свинцовая штучка не разбирает, в кого летит. И не таких еще героев, как ваш Юхорев, навеки спать укладывает!..
Глубокая грусть охватила меня, и всю ближайшую ночь душил меня тяжелый кошмар: Юхорев в самых разнообразных видах и положениях мерещился мне, то с угрозой бросаясь на меня, то нежно и трогательно умоляя о чем-то, призывая кого-то спасти, куда-то бежать вместе с ним… А на другое утро, только что я проснулся, лазаретный служитель, просунув в дверь голову, сообщил еще и другую печальную новость:
– Иван Николаевич, Золото с Кольяровым привели!
Это были два арестанта, бежавшие последним летом из шелайской вольной команды, куда перед тем только что выпущены были из тюрьмы. Странные это были люди – закадычные друзья, ни в чем, однако, не похожие друг на друга. Кольяров являлся типичным представителем жулика-афериста, в свое время высланного в Сибирь обществом по подозрению в конокрадстве, а с места поселения попавшего в каторгу уже за новые художества. С длинной рыжей бородой лопатой, серыми умными глазами и низко нахлобученной на глаза шапкой, которая и на время сна даже не снималась, он вечно сновал по камере из угла в угол, неспешно переходя от одной кучки разговаривающих к другой, прислушиваясь к беседам арестантов и потихоньку посмеиваясь себе в бороду; но видно было в то же время, что ничем он в этих беседах серьезно не интересуется, что и короткие реплики его и самый смех имеют какой-то рассеянный, мимоходный характер, что ум его занят какой-то своей, особенной, неотвязной мыслью. Как только надзиратель отворял камеру, Кольяров спешил улизнуть во двор и там по целым часам ходил с низко опущенной головой вдоль тюремных стен, погруженный в свои не известные никому думы. Из кухонного окна праздные зеваки часто и подолгу любовались в летние солнечные дни на живую карикатуру Кольярова, его собственную тень, расхаживавшую по белой тюремной ограде. Сначала эта тень все росла и росла; длинная борода лопатой угрожающе вытягивалась вперед; фигура торопливо ковыляла, размахивая рукой и приседая на одно колено, точно стремясь на незримого врага, которого можно было одолеть лишь ловким подходцем… И вдруг, словно потерпев неудачу, тень начинала пятиться, пятиться; борода суживалась, ковыляющая походка делалась все мельче и смешнее, и фигура наконец вовсе исчезала с тем, чтобы через минуту опять начать свое грозное наступление и опять вызвать гомерический хохот зрителей… О чем же думал Кольяров в часы своих одиноких прогулок?.. Никто этого не знал, так как единственным спутником его бывал изредка только хохол Залата (которого и надзиратели и арестанты перекрестили, впрочем, в Золото). Это был, по всей вероятности, самый молчаливый и самый безобидный человек во всей тюрьме. Лично я не слыхал из его уст ни одной сколько-нибудь длинной фразы, несмотря на то, что прожил вместе целые годы: в ответ на все заговаривания и вопросы Залата умел только многозначительно крякать да благодушно улыбаться; улыбка у него действительно была премилая – кроткая, располагающая… Он и с Кольяровым гулял обыкновенно, храня глубокое молчание, и трудно было понять, что, собственно, тянуло его к этому человеку и что их связывало. Кольяров был мужчина еще в цвете лет, полный энергии и силы; на работе он слыл, правда, отъявленным лодырем, но при желании, конечно, мог бы работать самую тяжелую работу. Совсем не то представлял Залата: это был, напротив, человек уже пожилых лет, с заметной сединой на висках и с реденькой темной бородкой. Лицо у него было испитое, худощавое, он был слабосилен и хил и целые годы исполнял в Шелае обязанности парашника.
Вот эти-то странные приятели и бежали из вольной команды, как только, были выпущены в нее. Побегу Кольярова решительно никто не удивлялся – наоборот, все были бы удивлены, если бы он не бежал: до того для всех было ясно, что побег всегда был его заветной мечтой.
– Ну, а вот тому-то старому черту зачем бежать понадобилось? – недоумевала кобылка относительно Золота. – Разве это человек? Так – "вроде Володи, насчет Кузьмы". Из самого песок сыплется, ноги давно в богадельню просятся, а туда же за Кольяровым вздумал погнаться! Этому что? Стоит только бороду сбрить, так его и в жисть никто не узнает!
Тем не менее оба беглеца точно в землю провалились, и все уже думали, что они давно пробрались благополучно в Россию, как вдруг оказалось, что их привели обратно в тюрьму. Выйдя в больничный коридор и глядя в окно, я увидал, как толпа арестантов с любопытством окружила у тюремных ворот какого-то человека, со смехом выставлявшего вперед бороденку, забавно приседавшего и оживленно хлопавшего себя рукою по ляжке. Это, очевидно, и был Кольяров, хотя нелегко было узнать его: великолепная длинная борода исчезла и заменилась жидким и коротким обрывком. Но где же Золото? Ворота опять распахнулись: силач Огурцов внес в охапке какую-то небольшую ношу и направился с ней к лазарету. "Да неужели же он ранен?" – подумал я с испугом. Но Золото не был ранен – он был только болен. В одну из палат пронесли мимо меня его худенькую фигурку с изможденным потемневшим, лицом, на котором торчала седенькая бородка.
– Добегался! Не станет уж больше бегать! – грубо буркнул, проходя мимо меня, заплывший жиром Огурцов, и я с невольной гадливостью посмотрел на его толстую бычачью шею, лоснящуюся белую кожу широкого круглого лица и железные мускулы рук, глядевшие из-под засученных высоко рукавов рубахи.
Беглецы, оказалось, пойманы были еще два месяца тому назад и доставлены сначала в Горный Зерентуй; но узнавший об этом Шестиглазый потребовал, чтобы их вернули в Шелай, и желание его было исполнено. По дороге Золото простудился и прибыл на место еле живой. При первом же взгляде можно было сказать почти наверное, что бедняга не жилец на белом свете. Однако он и умирал так же тихо и безропотно, как жил, и если бы не ужасающий кашель, вырывавшийся временами из тщедушной груди и потрясавший нервы всем окружающим, то легко было бы забыть о существовании этого странного, молчаливого человека. По целым дням лежал он на своей койке с неподвижно раскрытым взглядом и, казалось, думал… О далекой ли своей "Пiлтавщине", где у него были, может быть, и жена, и дети, и "волы и коровы"? Или о чем другом? Снился ли ему наяву шум родных тополей, сладкий запах вишневых садов и степных трав? Туда ли, на далекую родину, рвалась его упрямая хохлацкая душа, когда он задумал побег из каторги? Кого мог в своей жизни обидеть этот тихий, кроткий человек, по-видимому не способный и мухи убить? За что он попал в каторгу?
Никто, впрочем, и не интересовался никогда этими вопросами. Раз, когда мне показалось, что Золото чувствует себя лучше обыкновенного (он, не кашляя, полусидел на койке и прислушивался к разговорам арестантов), я осторожно приблизился к нему и попробовал заговорить.
– Ну что, получше вам, Золото? Весна на дворе, солнышко пригревать стало…
Старик вздрогнул от неожиданности, но, подняв на меня свои глубоко впавшие, кроткие, словно выцветшие серые глаза, ласково улыбнулся.
– Далеко ль отсюда арестовали вас, Золото?
Не знаю, ответил ли бы он что-нибудь на мой вопрос, (по-видимому, он собирался ответить), но в эту самую минуту к нам подскочил один из словоохотливых тюремных резонеров и отвечал за старика:
– Близко ли, далеко ли удалось уйти, а от своей судьбы все равно никуды не скроешься! Она всегда, значит, тут, за плечами, у нашего брата сидит!
Золото еще раз тихо улыбнулся, должно быть, в знак согласия, и вдруг с ужасной силой закашлялся…
Страшная болезнь медленно, но верно подтачивала слабый организм, и жизнь с каждым днем отлетала. Скоро больной не в силах был даже в постели подняться без чужой помощи.
Раз, в яркий апрельский полдень, входная дверь больницы с шумом распахнулась, и в коридоре появился с двумя надзирателями Шестиглазый; в руках он держал бумагу.
– В которой тут палате Залата?
Ему указали. Приотворив свою дверь, я слышал каждое слово происходившего за стеной разговора.
– Не беспокойся, братец лежи, лежи! – начал бравый капитан необычно ласковым тоном (очевидно, больной силился встать перед начальством, хотя и не мог уже сделать этого). – Э, да ты, я вижу, плох, я думал – тебе лучше. Не надо было бегать, братец, на старости лет, ждал бы себе спокойно конца срока, тем более – манифест мог быть применен. Ну, да теперь ничего уже не поделаешь! Вот я пришел тебе объявить… Лежи же, говорят тебе – лежи! Бумага пришла из управления… Это насчет твоего побега с Кольяровым… Конечно, можно бы и погодить с этим, но… лучше исполнить долг.