Оценить:
 Рейтинг: 0

История над нами пролилась. К 70-летию Победы (сборник)

Год написания книги
2015
1 2 3 4 5 ... 7 >>
На страницу:
1 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
История над нами пролилась. К 70-летию Победы (сборник)
Петр Залманович Горелик

Книга очерков и воспоминаний Петра Горелика «История над нами пролилась» отличается свежестью взгляда и точностью письма. Автор рассказывает о том, как в интернациональной русско-украинско-еврейской среде отковывался его веселый, добрый и стойкий нрав, о людях, характер которых сформировали небывалые прежде обстоятельства, как вопреки безжалостной эпохе росло и зрело поколение, которому предстояло решать непредставимые исторические задачи – выстоять и победить или сломаться и погибнуть.

В ней нет попытки оправдать прошлое. Нет и попытки прошлое очернить. Книга полна достоинства и мужества.

Читатель полюбит эту книгу, написанную легко и без всякого пафоса, с той насмешливой, но и гордой интонацией, с какой рассказывают о войне наши деды.

Петр Горелик

История над нами пролилась. К 70-летию Победы (сборник)

Издано при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям в рамках Федеральной целевой программы «Культура России (2012–2018 годы).»

© Горелик П. (наследники), 2015

© Геликон Плюс, макет, 2015

* * *

Памяти Бориса Слуцкого – друга юности и всей жизни

Люблю я страну. Ее мощной судьбой
Когда-то захваченный, стал я собой.

    Давид Самойлов

Я дружбой был, как выстрелом, захвачен…

    Осип Мандельштам

Слово об авторе и его книге

Петр Горелик (1918–2015) – ветеран войны, общевойсковой командир, выпускник Академии им. Фрунзе и многолетний преподаватель тактики, полковник в отставке, мемуарист; ближайший друг Бориса Слуцкого, автор замечательной книги о нем, публикатор наследия Бориса Слуцкого. Мемуары Петра Горелика «Служба и дружба» (2003) поражают свежестью взгляда и точностью письма, а последняя книга очерков и воспоминаний «История над нами пролилась» написана, пожалуй, и посильней, хоть автору уже было за 90. Горелик был из тех людей, которых петербургский философ Александр Секацкий относил к редкой категории «воинов блеска» – людей, в результате многолетнего риска научившихся блистательно презирать опасность. Горелик рассказывает в этой книге не только о харьковском детстве, не только о том, как в интернациональной русско-украинско-еврейской среде отковывался его веселый, добрый и стойкий нрав, но прежде всего о тех людях, которых сформировали небывалые прежде обстоятельства.

Под давлением уникальной советской среды росло и зрело поколение, которому предстояло решать непредставимые задачи, поколение, в котором воплотились заветные мечты России. Давление было таково, что тут одно из двух – или сломаться и погибнуть, или выстоять и выковать в себе фантастические человеческие качества. Никакому из человеческих поколений не пожелаешь такой школы жизни. Горелик рассказывает о двадцатых, тридцатых, сороковых – без ностальгии, без лакировки. Здесь нет попытки оправдать прошлое, нуждается оно в оправданиях или нет. Здесь нет обычной и естественной для мемуариста слабости: «Что пройдет, то будет мило». Горечь воспоминаний Горелика подслащена трезвым и точным осознанием великой участи, выполненной миссии. Книга Горелика – ироническая, часто язвительная – все же не сводит счеты с прошлым: она полна достоинства и мужества. Главное же – она свидетельствует о великих временах и великих страстях, о людях, равных которым мы сегодня не видим.

Читатель полюбит эту книгу, написанную так легко и без всякого пафоса, с той насмешливой, но и гордой интонацией, с какой рассказывают о войне наши деды. Но что гораздо важнее, книга рассказывает о том, как сохранить себя в нечеловеческие времена. Не совсем правы те, кто полагает это абсолютно невозможным. Горелик и его друзья – поэты Борис Слуцкий, Давид Самойлов, Елена Ржевская, Павел Коган, Михаил Кульчицкий, – доказали: время – не приговор, не доминанта, не определяющее условие. Время – стимул и вызов. Мужественная, веселая и увлекательная книга Горелика – о том, как жить, а не выживать, сопротивляться и мужать, подчинять обстоятельства времени, а не подчиняться им. Думаю, более ценного витамина в сегодняшней литературе нет. И потому «История над нами пролилась» кажется мне одной из значимых книг нашего времени, а значит и для будущего ценность ее бесспорна.

    Дмитрий Быков

История над нами пролилась

Вместо предисловия

С армией связана большая часть моей жизни. Рано начав службу, я прослужил 42 года. Вышел в отставку после шестидесяти. Десять лет оставался в армии по вольному найму на кафедре. Сегодня мне за 90.

В 70 лет, когда освободился от армии, началась Перестройка. Впервые задумался, чем бы заняться. Подвернулось предложение одного изобретателя. Он арендовал у завода на Васильевском острове старое заброшенное здание. Я должен был организовать его восстановление. За это изобретатель платил мне доцентскую ставку.

Начал с расчистки территории. Возле дома стояло несколько ржавых контейнеров, наполненных отбросами производства – биметаллическим браком. Тяжелые контейнеры загораживали вход. Не без труда получил разрешение завода на вывоз. Нашел человека, готового вывезти за «так», без всякого вознаграждения. Поделился своим первым успехом с работодателем. Реакция изобретателя меня удивила: в его взгляде я увидел немного сожаления и много презрения. «Дурачок, – говорил мне его взгляд, – не догадался, что в период “дикого” капитализма этот человек вывез за ворота большие деньги».

Следующий «строительный» шаг был в области энергоснабжения. Предпринял попытку добиться подключения «объекта» к электросети. Месяц ходил по инстанциям, пока мне не дали понять, что за «так» ничего не добьюсь. Надо было дать взятку. К этому не был приучен. Понял, что взялся не за свое дело. И ушел. Кстати, и изобретатель ничего не смог добиться. Уехал со своим изобретением в Америку. Там процветает, и платит налоги американскому казначейству, вместо того чтобы платить российскому.

Меня потянуло к бумаге. Задумал написать книгу для юношества. Написал. Стремился внушить юному читателю, что изучение истории войн не только интересно само по себе, но способствует формированию черт характера, необходимых человеку в повседневной жизни для отстаивания своих убеждений, защиты человеческого достоинства. Я доказывал, что даже при неуклонном соблюдении принципа единоначалия остаётся место для бережного и уважительного отношения к солдату, его личности и жизни. Издателя я не нашел. Для того времени книга воспринималась как антивоенная. Теперь эта книга издана. Называется «Отважное копье, или Трусливая стрела» (Издательство «Геликон Плюс», Санкт-Петербург).

Человека, припавшего к бумаге, она уже не отпускает. Я начал писать очерки о людях прошедшей войны, статьи, небольшие по объему воспоминания о друзьях и о себе на войне – о бронепоезде, которым командовал под Москвой, о форсировании Днепра, Вислы, Одера. Меня стали охотно печатать петербургские и московские газеты и журналы. Сначала это очень удивляло, потом – раззадорило, но не вскружило голову. В 1993 году наследники моего школьного товарища Бориса Слуцкого предложили мне продолжить подготовку к печати и издание его литературного наследства. Я не был подготовлен к этому ни образованием, ни опытом. Но долг полувековой дружбы обязывал. Подготовил и опубликовал две книги прозы Бориса Слуцкого и большую книгу о нем, в которую собрал воспоминания 50 авторов. И так увлекся, что между этим серьезным делом, написал собственную книгу воспоминаний «Служба и дружба»

Мысль засесть за воспоминания возникла четырьмя десятилетиями раньше. Изначально она принадлежит не мне. Много лет Борис Слуцкий донимал меня вопросом: «Когда ты начнешь писать мемуары?» Редко какая встреча обходилась без напоминания. «Ты прожил нелегкую жизнь, – говорил Борис, – воевал, встречался с интересными людьми, об этом надо написать. Годы уходят, ты все забудешь». Замечание Бориса льстило мне: он сомневался в моей памяти, но не в способности писать. Я молчал, отмахивался, свои литературные способности я оценивал не столь оптимистично. Это вызывало у Бориса все нарастающее раздражение.

В середине 60-х годов Борис как-то достал с полки общую тетрадь в кустарном переплете – салатный ситчик в розочку (в такие тетрадки он набело записывал стихи) – и на первом листе написал: «Петр Горелик. Служба и дружба. Мемуары. Том 1-й». Не надеясь, что я когда-нибудь начну, он начал за меня: «Я рос под непосредственным идейным руководством Б. А. Слуцкого». Хотя все происходило в шуточной обстановке дружеского застолья, в присутствии Юры Трифонова и Давида Самойлова, это была шутка с большой долей правды. Книгу я написал. В 2003 году книга вышла из печати. Бориса и многих моих друзей к этому времени уже не было в живых.

Годы шли. Не скрою, страх перед чистым листом, а потом и перед дисплеем компьютера не покидал меня всякий раз, когда я брался за перо. Но будучи не робкого десятка, я преодолел дрожь в коленках. Продолжал работать. Много лет собирал воспоминания фронтовиков, моих товарищей по Обществу ветеранов войны. Публиковал эссе. Память вынесла на поверхность новые воспоминания. Перерыл свой архив – письма друзей, и не только фронтовых, отыскались ничего не значащие с виду и мало что говорящие непосвященным записки, для меня скрывающие целые пласты жизни. Отобрал то, что, возможно, будет интересно читателю. Так сложилась эта книга. В нее вошли и дорогие мне ранее опубликованные воспоминания.

С Борисом я познакомился в 1930 году… Так случилось, что родители в один и тот же дождливый день ранней весны 1930 года послали нас за керосином. Это предопределило наше знакомство и более чем полувековую дружбу. Если бы я мог в тот день это предвидеть, вряд ли бы с такой неохотой взял грязный бидон и поплелся в очередь.

Борис был школьной знаменитостью и гордостью школы. Его отличала широкая эрудиция, поражавшая не только сверстников, но и учителей. Его коньком была история Великой французской революции. Он знал ее не по школьным учебникам, а по Жоресу. По русской истории его учителями были Карамзин и Ключевский. Его подлинной и до поры глубоко скрытой страстью была поэзия.

Мальчик, который после школы садился за книгу, не заданную учителем, был выше нашего понимания. Но Борис не был «задавакой», эрудиция не испортила его изначально доброго нрава. В нем была сильно развита «шишка» дружбы.

Мы часто встречались вечерами и бродили по слабо освещенным переулкам харьковской окраины. Он нашел во мне благодарного слушателя. В тот первый год нашей дружбы он еще не читал своих стихов. Читал русских поэтов. Потом стал читать свои стихи: «Весь квартал наш // меня сумасшедшим считал, // потому что стихи на ходу я творил, // а потом на ходу с выраженьем читал, // а потом сам себе: “Хорошо!” – говорил». У меня и сейчас, через столько лет, перед глазами Борис, читающий наизусть монолог Антония над гробом Цезаря; с каким чувством, полным сарказма, он повторял: «А Брут достопочтенный человек!»

К шуточному утверждению, сказанному в дружеском застолье, что «я рос под непосредственным идейным руководством Бориса Слуцкого», я отнесся серьезно. В этих словах было много правды. Я задумался над тем, в чем именно выражалось влияние. За более чем полувековую дружбу мы были рядом не так много времени: всего семь школьных лет. Потом армия, война, разлучившая нас на пять лет, и жизнь в разных столицах – он в Москве, я в Ленинграде. Встречи, редко длительные, чаще – эпизодические. Если суммировать – из пятидесяти шести лет нашей дружбы, и десяти не наберется.

Не знаю, почему я прибегнул к арифметике. Дружба как одна из вершин человеческого общения подчиняется более сложным законам. Здесь уместнее сравнение не с арифметическими действиями, а с законами всемирного тяготения, действующими незримо и неотвратимо. Были ли мы рядом или вдали друг от друга, наша дружба не ослабевала, незримые нити единомыслия, сопереживания и верности прочно связывали нас. Перерывы в общении не способны были ослабить нашу духовную близость.

И все же я уверен, что решающими в смысле «идейного влияния» оказались школьные годы. Борис вовремя перевел меня с накатанного школой и комсомолом пути, нивелировавшего личность. Он открыл передо мной иной мир. «Стрелочным переводом» оказалась поэзия. Борис превратил меня из «читателя газет, глотателя корост» (М. Цветаева) в «читателя стиха» (И. Сельвинский). Первоначального толчка хватило на всю оставшуюся жизнь. Конечно, влияние не ограничивалось поэзией. Оно было всеохватным. Так же как в поэзии я шел от восторга к осмыслению, так и в жизни я стремился от первого впечатления прийти к сути.

Перед войной Борис познакомил меня со своими друзьями – поэтами и писателями. Это был царский подарок. Давид Самойлов, Елена Ржевская, Павел Коган, Миша Кульчицкий, Сережа Наровчатов, Исаак Крамов, Миша Львовский, а после войны Наум Коржавин – приняли меня и помогли держаться на обретенном пути. Друзья Бориса стали моими друзьями.

Вспоминая, какую роль в моей жизни сыграло знакомство и дружба с Борисом Слуцким, я думаю о тех (думаю с сожалением), кому не выпало встретиться в жизни со сверстниками незаурядными, влияние которых если не определяло, то по крайней мере наполняло бы их жизнь поэзией, здоровой любознательностью, терпимостью, дружелюбием.

Самое начало жизни

Я не запомнил, на каком ночлеге
Пробрал меня грядущей жизни зуд…

    Эдуард Багрицкий

Кода я пытаюсь выудить из памяти подробности самого начала жизни, вспомнить ничего не могу. Всё, что вспоминается, расплывчато и, как я понимаю сейчас, иллюзорно. Всё скорее плод воображения, чем факт действительности. То, что произошло в раннем детстве, покрыто пластами последующих впечатлений, всем жизненным опытом, наконец, вычитанными из книг или услышанными воспоминаниями других людей. Кажется, что так или близко к этому было и с тобой. Я, например, долго думал (и даже писал об этом), что со времени раннего детства мне запомнились часто произносимые мамой три слова – «погром, Кошелевы, дом». Теперь я понимаю, что ничего подобного я запомнить не мог, я еще был в пеленках. Просто позже, когда в сознательном возрасте я узнал, что во время погрома в Белой церкви под Киевом петлюровцы зверски убили ее отца, моего деда, я понял, что о погромах мама не могла не говорить. И представил это как собственное воспоминание. То же самое произошло и с Кошелевыми. Их имя мама должна была часто вспоминать: несколько лет, прожитых под их кровом, были связаны с ее надеждами на счастливую жизнь с мужем, с разочарованием в замужестве и, конечно, с моим появлением на свет. И это я также представлял как свои воспоминания.

На свет я появился в мае 1918 года. Произошло это событие, не имевшее никакого общественного значения, в Плехановском переулке на харьковской окраине, в частном доме Кошелевых. Произведя несложные расчеты, можно определить, что главный катаклизм в российской истории произошел между моим зачатием и рождением. Россия в то время оказалась на исторической развилке. Перефразируя Гейне, который писал, что над его колыбелью играли последние лучи восемнадцатого и первая утренняя заря девятнадцатого столетия, я могу сказать, что был зачат во время, когда для России открылась возможность стать демократической, процветающей страной, а рожден в совершенно другой стране, небо которой надолго затянули мрачные тучи террора и беззакония и только сквозь редкие просветы пробивались благотворные лучи.

Не этим ли можно объяснить, что часть меня всегда тянулась к свободе, а другая мирилась с беззаконием? Грех было бы утверждать, что я это понял сразу. Понадобилось время, чтобы прозреть. Успокаивает лишь то, что прозрел я далеко не последним.

Итак, я родился в доме, принадлежавшем семье Кошелевых, интеллигентной семье среднего достатка. Осознано или интуитивно, Кошелевы строили свой дом, предвидя возможные стихийные и социальные бедствия. Дом каменной кладки за высоким забором с железными воротами выделялся среди деревянных построек и мазанок немощенной харьковской окраины. Пока я, ничего не подозревая, сучил ножками в колыбели, за забором бесчинствовали банды и сменялись власти: петлюровцев изгоняли красные, красных – белые, за белыми вновь пришли красные и обосновались надолго. Добротный дом Кошелевых защитил нашу семью от погромов и набегов мародеров. Обо всем этом я узнал много позже из рассказов мамы и школьных уроков истории. Но дом Кошелевых представлял себе не только по рассказам мамы. Когда я вырос и вновь оказался в районе Плехановки, я нашел их дом. Он был недалеко от школы, в которой я учился в начале 30-х годов. Дом был цел. Но в нем жили уже другие люди, и мне не удалось узнать ничего о судьбе семейства, предоставившего мне кров, под которым я прожил первые три года своей жизни. Потом мои родители развелись. Мама уехала в Киев, где жила семья ее старшей сестры. С мамой уехал в Киев и я.

Мое наиболее яркое, отчетливое, собственное, а не вычитанное из книг воспоминание раннего детства относится ко времени, когда мне шел шестой год. Запомнился день, точнее, вечер того дня, когда стало известно, что умер Ленин. Все семейство отца, у которого я жил в то время, собралось в «большой» комнате у печки-буржуйки в скорбном молчании. Многолинейная керосиновая лампа, свисавшая с потолка на тяжелых медных цепях, была пригашена. От раскаленной буржуйки исходил жар и свет. Таков был запомнившийся антураж. Скорбь была неподдельной. Конечно, в то время я не мог бы выразить наше состояние словом «скорбь», но большое горе, охватившее отца и переданное им остальным, сохранилось во мне и по сию пору. Теперь я понимаю, чем было вызвано это состояние, скорбь того круга людей, к которому принадлежал отец. После всего пережитого за годы революции, Гражданской войны, погромов, разрухи и голода наступило некое подобие расцвета: вместо рублей с шестью нулями появился «золотой червонец», рынок был завален продуктами и товарами, совершенно недоступными еще два-три года назад. Открылась возможность реализации своей инициативы. И все это связывалось с Лениным, который ввел нэп. Смерть Ленина вызвала скорбь, перемешанную со страхом перед будущим. Терзало предчувствие перемен: не покончат ли с этим ленинские наследники? Позднее в стихах Пастернака я нашел чеканную формулировку той ситуации: «Предвестьем льгот приходит гений // И гнетом мстит за свой уход…»

Имя и судьба
1 2 3 4 5 ... 7 >>
На страницу:
1 из 7