Оценить:
 Рейтинг: 0

История над нами пролилась. К 70-летию Победы (сборник)

Год написания книги
2015
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
5 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Мыслил ли я тогда так масштабно? Я был молод. На мне все новенькое: хрустящее и пахнущее каптеркой обмундирование, пистолет в кобуре на широком ремне как символ власти, лейтенантские кубари и артиллерийские эмблемы в черных петлицах – все это занимало меня гораздо больше, чем мировые события. Я хотел выглядеть подчеркнуто молодцевато, нравиться девушкам, влюбляться. Для полноты картины не хватало тросточки. Я жаждал приключений и как-то забывал, что кубари и профессия к чему-то обязывают, что пистолеты, а тем более наши тяжелые гаубицы, стреляют, что в ответ стреляет противник. Чувство шапкозакидательства при переходе границы господствовало. Оправданий этому нет. Но объяснений множество. Граница молчит, немцы не противник, с ними у нас договор, поляки разбиты и деморализованы, у меня еще нет подчиненных, я еще ни за кого не отвечаю, встреча с подчиненными для меня еще впереди.

Несколько дней в ожидании машины до Фельштина, в районе которого разместился полк, мне пришлось прожить во Львове.

Добираясь до Львова на перекладных, я думал, что еду в какую-то глушь. Польша представлялась мне страной на обочине Европы, а Западная Украина – захолустьем Польши. Но Львов оказался городом европейским. Несмотря на военное положение, Львов выглядел для нас, пришельцев, веселым и преуспевающим городом. Изобилие всего – продуктов, товаров, улыбок, «шума городского» – вот что поразило нас в те дни раннего бабьего лета. Улицы Легионув, Маршалковска, Коперника, Академицка (пытаюсь воспроизвести запомнившееся с тех пор польское произношение этих названий), соединяющий эти улицы «плац» с крылатым памятником Адаму Мицкевичу были полны с утра до поздней ночи красиво одетых людей. У входа в гостиницы и рестораны на столах лежали горы аппетитных бутербродов и пирожных. Все удивляло нас, пришедших из полуголодной страны. На прилегавших к центру улочках, в маленьких лавчонках, ломившихся от мануфактуры, невиданной ранее парфюмерии и косметики, наши солдаты и командиры сметали все подряд; когда недоставало денег, расплачивались ничего не стоившими облигациями оборонных займов. Полки лавчонок мгновенно пустели, но вскоре наполнялись снова; этот «фокус» капитализма поражал особенно. Где-то слева за Оперным театром, на огромном пространстве нескольких широких улиц и площадей, на толкучем рынке, можно было купить все. Отсюда можно было уйти счастливым обладателем подлинно антикварной вещи или простофилей, обманутым блеском красочной обертки.

Таким предстал Львов взору советского солдата в сентябре 1939 года. Таким остался Львов того времени и в моей памяти. Между тем счастливый и преуспевающий внешне город переживал глубокую трагедию, скрытую от чуждых и, как выяснилось позже, ненавистных пришельцев. Польский город Львов не принял протянутую украинцам руку «братской помощи» – здесь почти не было украинцев. Город притворился покоренным и замаскировал свою неприязнь весельем. Меньше двадцати лет прошло со времени «оброны Львува», когда войско Пилсудского одержало победу над армиями Буденного и Тухачевского. Эта героическая эпопея в истории новой Польши сидела глубоко в памяти и сознании поляков, это была их гордость. Сейчас она была растоптана ударом в спину в момент, когда Польша пыталась противопоставить немецкому нашествию жалкие всплески сопротивления – атаки конников с шашками наголо против немецких танков. В сознании поляков всплески тем более героические, чем более безнадежные.

Пришел ли я к такой оценке положения в то время? Лишь частично, комсомольское и красноармейское воспитание оказалось сильнее очевидных фактов. До понимания «удара в спину» я дозрел много позже.

И все же кое-что я различил за те несколько дней, что прожил во Львове в ожидании отъезда в полк. Днем бродил по городу, восхищаясь архитектурой его костелов, «кляшторов» (монастырей), возвышавшихся над центром, его скверами и аллеями. Вечера проводил в кафе De la Paix, распахнутые окна которого выходили прямо на крылатый памятник Мицкевичу. В кафе с довоенных времен встречалась львовская интеллигенция. Традиция поддерживалась и сейчас. Мне удалось найти место в писательском углу. Знание украинского языка помогало понять польский.

Ярмарочный вид Львова в столь грозное время объяснялся просто – сюда бежало от немцев пол-Польши. Всё, что можно было увезти из оккупированной зоны, везли во Львов и Белосток. Это было очевидно. Остальное мне стало ясно из разговоров завсегдатаев кафе. Я был в форме, но, несмотря на это, доброжелательно принят писателями. В этом кафе «наших» почти не было, они предпочитали веселые заведения, где играла музыка и танцевали. Здесь пили пиво и разговаривали. Я прислушивался к разговорам. Мне предстояло прожить среди поляков ближайший год. Несколько вечеров, проведенных в писательском углу, во многом определили мое отношение к полякам, помогли преодолеть перекос в официальном интернационализме, прививаемом нашей пропагандой: на Западной Украине коренная нация – украинцы, а поляки – их угнетатели. «Какие поляки? – спрашивал я себя. – Поляки-крестьяне, поляки-рабочие, поляки-учителя, поляки-врачи?» Это помогло мне вывести в своем сознании из числа угнетателей ту подавляющую часть польского народа, с представителями которой мне пришлось близко соприкоснуться в будущем.

Полк я догнал в конце сентября в Фельштине. До начала большой войны оставалось около двадцати месяцев.

Вуйт времен Австро-Венгрии

Со мною в полк прибыли еще три молодых лейтенанта. Топограф – только я один, остальные огневики. Мне сразу нашлась работа. Полк завершал занятие огневых позиций на восточном берегу Сана. Напротив – немцы. Полным ходом шла привязка на местности наблюдательных пунктов и огневых позиций. В несколько дней работа была сделана, и я вернулся в Фельштин, где размещался штаб полка.

Фельштин запомнился как подслеповатое еврейское местечко, в центре которого возвышались католический собор и несколько зданий городского типа. Мне название городка было знакомо по роману Гашека – здесь происходили какие-то приключения Швейка. В ограде костела был захоронен прах одного из Габсбургов, об этом свидетельствовало массивное надгробие.

Недалеко от костела – синагога и мрачное почерневшее здание бани. За пределами центра – покосившиеся домишки еврейской бедноты.

В штабе со мной накоротке побеседовал командир полка майор Ратов – «Борода», как его называли в полку, и назначил меня начальником разведки полковой школы. Готовить артиллерийских разведчиков. Я тут же отправился в помещение бывшего женского монастыря при костеле святой Анны. Здесь размещалась школа. Костел стоял на холме, километрах в десяти к востоку от Фельштина, и его белая громада видна была издалека. Я шел по незнакомой местности. Сбиться с пути было невозможно, глядя на этот величественный ориентир.

После нескольких дней жизни в полутемных кельях командирам разрешили постой в соседнем селе Сонсядовицах.

Сонсядовицы – большое польское осадническое село. Его несколько сот дворов вытянулись километра на три вдоль мощеной дороги. «Осадническое» должно понимать как опорное среди окружавших его бедных украинских деревень. Украинцам в Сонсядовицах жить не разрешалось. Село богатое, с сыроварней, маслобойней, коллективной молотилкой. Поляки считали для себя зазорным торговать даже своей продукцией (в этом проявлялся польский гонор, не выдержавший, однако, испытания войной), и в селе держали еврея-посредника, сбывавшего товарную продукцию в ближайшем Самборе и далеком Львове. Милиционер, назначенный к возмущению сонсядовичей из украинцев, подсказал мне дом, расположенный близко от костела и монастыря. Такое положение меня устраивало – я мог быстро добраться до части в случае тревоги. Дом принадлежал бывшему во времена Австро-Венгрии вуйту (старосте) Сонсядовиц.

Мой хозяин пан Томаш Малейко в свои семьдесят лет телосложением и угрюмостью напоминал могучего вола. Пан редко покидал подворье, «майонтек» (имение), как он сам называл свою усадьбу. Когда выходил, шел неторопливо, с достоинством. Все помнили его как многолетнего старосту и низко кланялись при встрече.

О пане Томаше ходили легенды. Одна из них относилась ко времени Первой мировой войны. В Галицию пришли русские. Сонсядовицы заняли казаки. Есаул, возмущенный равнодушием поселян, вызвал вуйта. Требование встретить победителей «хлебом-солью», староста многозначительно игнорировал. За что был бит шомполами. За вторичный отказ был снова бит. Третий отказ вызвал неожиданную реакцию есаула – он пожал руку мужественного пана и распил с ним бутылку русской водки.

Свою страсть к женскому полу вуйт удовлетворял, не стесняясь пользоваться положением старосты. Рассказы об этой стороне его «деятельности» вызывали у меня сравнение пана Томаша с пушкинским Кирилой Петровичем Троекуровым. Рассказывали, что множество босых ребятишек, «как две капли воды похожих» на пана Томаша, бегало по улицам Сонсядовиц. Чем не Троекуров? И так же, как Кирила Петрович, пан Томаш, когда следствия его «содружества» оказывались слишком явными, благородно и тихо отпускал свои жертвы, наделив их частью своего «майонтка». Я не застал ребятишек, бегавших босыми. Но майонтек, как я узнал позже, действительно сильно сократился в размерах.

Признаюсь, я любовался силой и несокрушимой уверенностью в себе этого человека. Он не менялся, несмотря на смену властей и режимов. Наши отношения не отличались ни близостью, ни даже теплотой. Он почитал меня как офицера, что вообще присуще полякам (я это чувствовал не только в доме, где жил, но и в селе: встречая меня, люди почтительно здоровались, а гимназисты останавливались и снимали свои форменные фуражки – конфедератки). Мне не всегда удавалось скрыть свое восхищение его силой и независимостью.

Отношения с паном Томашем неожиданно приобрели теплую окраску в день выборов в Верховный совет. Был конец февраля 1940 года. Зима еще не думала отступать. Мороз и солнце. Так и хочется написать: день чудесный. Из тех дней, очарование которых городской житель может ощутить в полной мере лишь в деревне.

С утра, как секретарь избирательной комиссии, я на участке. К обеду все село проголосовало, остался только мой хозяин. Агитаторы, не раз обращавшиеся к пану Томашу, не смогли его уговорить. Председатель комиссии, наш замполит Комаров, попенял мне. В обед я пошел домой и пригласил хозяина пообедать. Нам накрыли стол, я достал бутылку «Выборовой». День был праздничный, воскресный. Пан Томаш был польщен приглашением, не подозревая подвоха. Мы выпили, закусили, и тут я открылся моему визави. Ни слова не возражая, он вызвал к себе своего батрака Яцека, молодого парня, подозрительно похожего на пана Томаша, и велел ему подготовить к выезду парадные сани. Мы закончили обед. Хозяин отправился к себе. Через некоторое время пан Томаш появился в мундире времен Австро-Венгрии. Медали, полученные от старой императорской власти за сбор налогов, строительство дорог, пожарную охрану, за верную службу и еще бог знает за что, блестели на его груди, как новенькие, и позванивали. Сани, накрытые ярким ковром, стояли наготове. Пара сытых коней нетерпеливо топтала снег. Яцек в новом кафтане восседал на облучке. Мы сели, кони рванули с места и с ветерком подкатили нас к Народному дому. Я быстро соскочил, чтобы упредить пана Томаша и занять свое секретарское место. А он степенно сошел с саней, вошел в зал для голосования, получил избирательные бюллетени и, не раздумывая, разорвал их на глазах у всей комиссии. Обрывки полетели урну. Мы не успели ахнуть, как он уже вышел, сел в сани и уехал к себе. Ни в этот день, ни позже я не попрекнул пана Томаша. Он оценил это, и наши отношения стали теплеть.

Дела религиозные

Полковая школа размещалась в бывшем женском монастыре, строения которого были в общей ограде с костелом святой Анны. В обширном монастырском дворе, открытом со стороны костела, стояли наши орудия, тягачи, автомашины – фургоны взвода управления и другая техника. Как я сейчас понимаю, зараженное бациллой сверхбдительности командование полка боялось, что немцы узнают в чем сила (или слабость) нашего оружия. В действительности, в чем я теперь уверен, ничего такого, чего бы не знали немцы, у нас не было. «Катюшами» наш полк не располагал, их тогда вообще не было на вооружении Красной Армии. И все же командование полка предприняло попытку прикрыть костел и ограничить доступ посторонних в монастырский двор. Решили сделать это под видом ремонта 300-летнего сооружения. Полковой инженер как-то забрался наверх, чтобы проверить устойчивость купола, нависшего над главным нефом костела. Любопытство погнало наверх и меня. Опираясь на огромную крестовину, к которой было прикреплено паникадило, мы коснулись ногой купола. И купол заходил под нашими ногами. Мы были поражены: сложенный в один кирпич свод вот уже триста лет держался, казалось, на честном слове. Мы посчитали, что есть все основания потребовать временного закрытия костела из-за опасности для прихожан быть погребенными под обрушившимся сводом. Требование было передано старшему ксендзу. Он пообещал во время очередной службы посоветоваться с прихожанами. Ответ был простой: «Пусть все останется, как было триста лет. Если Богу угодно, он нас убережет, а нет – все мы в его власти». Так я получил первый урок всесильности католицизма в Польше.

Второй урок был более выразительным. Глубокой осенью, в дождливый день, когда сплошной вереницей прихожане шли к обеденной мессе, из ворот костела выехала устланная коврами фура, в центре которой восседал молодой ксендз в особой шапочке с крестиком на вершине и со святыми дарами в руках; видимо, ехал в село соборовать умирающего. Завидев фуру и сидящего на ней ксендза, верующие опустились на колени прямо в осеннюю грязь и в таком положении скорбно провожали фуру, пока она не скрылась с глаз. Мне, стоявшему у подножья холма, вся картина представилась во всем ее мрачном величии. Тут я окончательно укрепился в мысли: власть в Польше, не опирающаяся на союз с костелом, обречена. Сегодня мысль эта банальна, но отбросьте шестьдесят лет и представьте молодого человека, убежденного атеиста, пришедшего из другого мира, где церковь не только отделена от государства, но и разрушена, где физически истреблены священнослужители, где неверие овладело душами, и вы поймете, насколько глубоко поразило меня зрелище массового поклонения церковному обряду.

Но что-то тянуло к ксендзам как к представителям загадочного и неведомого мне мира. Когда представлялась возможность, я не избегал общения с ними. Сидя на каменной скамье за оградой костела, мы мирно беседовали. Я не вопрошал, а просто спрашивал. В моих вопросах не было и тени поклонения. Они были от любопытства. Пожилой пан Юзеф, более терпимый к моему с трудом скрываемому атеизму, спокойно отвечал на мои вопросы; молодой (не запомнил его имени) был агрессивен, но в горячих спорах я не чувствовал желания с его стороны обратить меня в свою веру. Ксендзы меня не охмуряли. Оба окончили что-то высокое в Ватикане, были широко образованы, во всякое случае, марксизм знали лучше меня. Споры касались в основном соотношения религии и науки. Я был, конечно, наивен в своих сомнениях относительно необходимости громоотвода для костела, который находится под божьим покровительством. Отношения между служителями костела и женщинами я деликатно обходил, хотя сомнения относительно роли ксендзовых экономок в их жизни глубоко сидели во мне. Как мужчина я ксендзов понимал. Однажды во Львове я издалека увидел молодого ксендза в цивильной одежде под ручку с хорошенькой девушкой. Тонзуру[8 - Тонзура – выбритое место на макушке головы у католических священников.] тщательно прикрывал берет. Я перешел на другую сторону улицы и свернул в переулок. Мне не хотелось вгонять в краску моего оппонента в «научных» спорах, хотя это мог быть веский аргумент в мою пользу, как я ее (пользу) тогда понимал.

Расположением ко мне ксендзов я пытался воспользоваться для некоего просветления моих мозгов, погрязших в атеистическом невежестве. Меня не волновало разделение христианских церквей, не собирался я проникнуть в таинства веры. Я просто хотел узнать и понять, почему разделилось христианство, откуда пошли католицизм, православие, протестантизм, чем объясняется такая враждебность между ними? Как сочетается Библия и Евангелие – Библия, почитаемая христианами и иудеями, и Евангелие, почитаемое христианами и отвергаемое иудеями? Мне казалось, что лучших учителей, способных просветить меня, не найти. Говорили и об истоках антисемитизма. Пан Юзеф, более терпимый к моему невежеству, популярно рассказывал мне историю предательства Христа синедрионом, о роли Иуды, Каифы и Пилата. Эти два имени впервые я узнал от старого ксендза. Но в рассказе пана Юзефа звучали, как мне кажется и сейчас, нотки сочувствия и даже сожаления, что все так печально обернулось для евреев на тысячи лет. «Предательство Иуды, – говорил старый ксендз, – было неотвратимой каплей в чаше мучений, предстоявших претерпеть Христу за грехи человеческие… Действия Иуды входили в “сценарий” искупления грехов человеческих (я уверен, что ксендз употребил другое слово, но сегодня суть сводится именно к такому понятию), и он был бессилен противиться воле Всевышнего». При этом старый ксендз ссылался на требование самого Иисуса, сказавшего Иуде: «Что делаешь, делай скорее». Потом, много лет спустя, я нашел у Бориса Пастернака слова, близкие к тому, о чем говорил мне пан Юзеф: «Но продуман распорядок действий, // И неотвратим конец пути…»

Третья армия

Моя война началась не сразу. До декабря 1941 строил со своими подчиненными бронепоезд в пустых цехах эвакуированного Коломенского паровозного завода. В январе 42-го командиром бронепоезда «Коломенский рабочий» выехал на фронт. Так я попал в 3-ю армию Брянского фронта. О бронепоездной войне я писал много, не буду повторяться. Скажу только, что на головном участке дороги Тула – Мценск провоевали мы полтора года. В этих тургеневских и лесковских местах было с нами всё – и успехи, и тяжелые поражения, и потери. Летом 1943 года началось наступление на Орел. Немец, отходя, взорвал мосты через воспетую классиками Зушу, уничтожил железнодорожное полотно: каждый рельс был взорван в трех местах, каждая шпала особым плугом, прицепленным к паровозу, разорвана надвое. Возможность продвигаться за наступающими войсками и воевать откладывалась надолго. Бронепоезд остался перед взорванным мостом. В условиях общего наступления бронепоезд как боевое средство утрачивал свое значение. (Вклад бронепоездов в победу и до этого, мягко говоря, не был значительным. Во всяком случае, далеко не адекватным тому, что давала бронепоездам страна, понесшая гигантские потери в паровозах и подвижном составе. Это нисколько не умаляет подвига бронепоездников, самоотверженно сражавшихся с врагом в условиях господства в воздухе вражеской авиации. Бронепоезда в Великую Отечественную войну – дань представлениям, сохранившимся со времен Гражданской войны и едва ли не единственный клапан, через который прорывался патриотизм железнодорожников).

Оставаться на бронепоезде становилось стыдно. Я не мог примириться с пассивной ролью командования бесполезным для фронта подразделением. Обратился с рапортом о переводе на другую должность. Так в разгар Орловской битвы я был назначен помощником начальника штаба бронетанковых войск 3-й армии по самоходной артиллерии и должен был расстаться с бронепоездом и его командой.

Обстоятельства сложились так, что уехать пришлось неожиданно. Как в песне, «были сборы недолги»: шинель в руки, рюкзак за плечо и – вперед. Собраться было просто, но не так просто было вырвать из памяти полтора года боевой жизни с людьми, которые стали для меня близкими и дорогими. Душой я оставался там, за Зушей, где надолго был задержан рекой прикованный к рельсам бронепоезд.

Заканчивался важный этап моей фронтовой жизни, значения которого я еще не мог тогда полностью оценить. Связывая свою дальнейшую судьбу со штабной службой, я еще не догадывался, что больше не буду так близок к солдату, к подчиненным, не буду так остро ощущать ответственность за жизнь конкретных близких людей, так болезненно переживать каждую потерю и каждую свою ошибку. Я испытывал теплые чувства к тем, кого оставил, и не сомневался, что такие же чувства испытывали ко мне мои бывшие подчиненные.

(Через сорок лет, в годовщину боевого крещения бронепоезда под Мценском, Комитет ветеранов Коломзавода организовал встречу наших товарищей. Не без труда я нашел нужные адреса, отправил около ста писем-приглашений, получил почти пятьдесят ответов. Большей частью это были письма родных и извещения военкоматов, сообщавших, что моих адресатов уже нет в живых. Но были и письма самих однополчан.

Не могу удержаться от того, чтобы привести несколько ответов на мои приглашения. Не боюсь обвинения в нескромности. Эти письма свидетельствуют не столько о чувствах ко мне, сколько о том, как дорого ценят ветераны внимание и память о них. Письма воспроизвожу в том виде, как они были написаны, не вторгаясь в орфографию и пунктуацию.

«Уважаемый т. Горелик П. З. с уважением к вам однополчанин Тарасов Иван Максимович. Получил я вашу открытку и прочитав ее невольно покатилась слеза что через 40 лет Вы вспомнили о нашей совместной борьбе с врагом…» (Тарасов Иван Максимович, Новосибирская обл.)

«Письмо, добрый день и вечер здравствуйте уважаемый мой друг наш товарищ полковник Горелов П. З. пишет вам бывший фронтовик Тимофеев Александр Тимофеевич товарищ Горелов я вашу открытку получил за которую сердечно вас благодарю… Ну как получиш мое письмо отпиши мне сразу я буду ждать… если вам ест возможност то прошу обязателно приехат мы свам поговорим обвсем… у нас очень хорошо озеро рядом 200 метров оддому а также лес тоже одинь километр летом много грибов и ягод приежайте обязательно вгости буду вас ждать». (Тимофеев А. Т., Псковская обл.).

«Уважаемый товарищ Командир… я очень рад что вы разыскали меня и поинтересовались моей судьбой…» (Кошелев П. К., дер. Шилинки)

«Здравствуй многоуважаемый родной брат однополчанин незабываемый Петр З!! Вам пишет твой брат Асакалов Юнус. Я и моя семья очень обрадовалась за ваши вести, мы не можем объяснить какое большое радость принесли нам всем т. е. не только моей семье и соседи но и родственники, всему аулу району и области… Если бы ты знал сколько раз вспоминал тебя и рассказывал своим товарищам и соседям о тебе, как родного брата, лучшего фронтового друга, незабываемого товарища. Приезжай вместе с семьей мы будем очень рады…» (Асакалов Юнус, Адыгея.)

Прошло столько лет после войны, я уже был женат, дочери уже было за тридцать, росла внучка. И по прошествии стольких лет мои солдаты помнили меня. Нашли такие добрые слова о нашей совместной службе, так высоко оценили наши отношения. Не скрою, эти письма согревали мне душу. Их тепло оценили и мои близкие).

Итак, моя просьба о переводе на другую работу была удовлетворена, я передал бронепоезд заместителю и поехал к новому месту службы. Вся война была еще впереди.

5 августа 1943 года войска овладели Орлом. В 20-х числах я попал в разрушенный город. В комендатуре узнал, что штаб армии, в который я получил новое назначение, двинулся в направлении Карачева. Мне предстояло догонять штаб.

В одном из бывших общественных зданий Орла неподалеку от комендатуры (библиотека или школа), куда зашел в ожидании машины, я наткнулся на груду искореженных книг. Случайно мне попался обрывок книги Анатоля Франса, страниц 80–100 из «Современной истории»; определить автора и название не составило труда: в верхней части страниц было указано: слева – автор, справа – название.

Эти несколько страниц вызвали сумятицу в мыслях, смутили мою воинственную душу.

Мы знали свой солдатский долг и не давали себе особенного труда задумываться над моральными категориями, применительно к врагу царствовал ежедневно внушаемый лозунг: «Убей немца!». Успехи под Сталинградом, Курском и у нас под Орлом окрыляли нас. Как возмездие, как Божью кару воспринимали мы известия о начавшихся бомбардировках немецких городов англо-американской авиацией. Трудно было сознанию солдата, очищавшего свою землю от оккупантов, принять утверждение Франса о бессмысленности любой войны, бесцельности разрушений, о том, что движущая сила сражения – не долг, не патриотизм, а страх, что солдаты всегда идут вперед только под угрозой смерти со стороны своих. Для моего атеистического сознания была откровением мысль, с железной логичностью изложенная Франсом: по какому праву можно требовать от человека, чтобы он жертвовал жизнью, если его лишили надежды на загробное существование? (Много, много позже мне напомнила об этих мыслях строка из песни Булата Окуджавы: «Как помнит солдат убитый, // что он проживает в раю».)

Всего этого было для меня чересчур. Такой набор пацифистских мыслей и настроений вызвал гнездившиеся в глубоких тылах моего сознания сомнения, выход которым я по разным причинам не позволял себе – шла война. Признаюсь, я настолько был выведен из состояния душевного равновесия, что побоялся взять с собой эти обжигающие руки страницы.

Но особенно задело меня отрицание автором массового героизма на войне. На примере поведения моих подчиненных в тяжелом бою я мысленно опровергал автора, и все же в его словах я нашел подкрепление собственным сомнениям, возникавшим, когда я думал о подвиге Александра Матросова. Мы узнали о нем незадолго до орловского наступления, и были еще свежи разговоры в солдатской среде. Правда, высказывать свои потаенные мысли я не мог даже офицерам, не говоря уже о подчиненных мне солдатах.

Появление машин у комендатуры прервало мои сомнения. Я уже знал, что с выходом к Карачеву армию вывели в резерв и штаб следовало искать где-то юго-восточнее города.

В обыденном сознании к понятию «штаб армии» относят все, что составляет в своей совокупности различные подразделения управления армией. В действительности штаб армии – это одно из таких подразделений, самое важное, но все же одно из… Наряду со штабом в управление входят и другие подразделения. В одном из таких подразделений – Управлении Командующего бронетанковыми и механизированными войсками (БТ и МВ) и его штабе мне предстояло служить. Начальником штаба и моим непосредственным начальником был полковник Александр Петрович Баженов. Командовал БТ и МВ полковник Виктор Андреевич Опарин, старый танкист, из бывших кавалеристов, раненный в боях 1941 года и оставшийся в строю, несмотря на незаживающую рану на ноге.

Встретили меня радушно, но без всяких внешних проявлений чувств: штаб был занят подготовкой перегруппировки войск на север, в район Людинова. Предстоял более чем стокилометровый марш на правое крыло фронта для удара во фланг Брянской группировки противника. Мне пришлось сразу же окунуться в не свойственную мне по прошлому опыту работу.

Здесь, в штабе, я узнал, что в армию приехала группа известных писателей: А. Серафимович, К. Федин, К. Симонов, П. Антокольский и – я с трудом поверил – Борис Пастернак. Мое удивление не было случайным. Многое менялось во время войны – и в официальном отношении к религии, и в отношении к некоторым одиозным с официальной точки зрения фигурам и фактам истории России. Менялось и отношение к Пастернаку; свидетельством тому было приглашение поэта на фронт вместе с такими «своими» писателями, как Симонов и Серафимович. Это и радовало, и удивляло. Своему удивлению я недавно обнаружил веское подтверждение. В дневнике 1942–1943 годов Вс. Иванов приводит строчку из опубликованного в «Красной звезде» стихотворения И. Сельвинского, где поэт говорит, что любит своих учителей «от Пушкина до Пастернака». Вс. Иванов далее пишет: «Пожалуй, это самое удивительное, что я видел за эту войну; до войны надо было бы съесть пуд кокаина, чтобы вообразить, будто „Красная звезда” способна напечатать подобную строку: Пушкин – и рядом с ним Пастернак».

Для меня и многих моих сверстников Пастернак был поэтическим кумиром. Мы зачитывались его стихами, поэмами, «Спекторским», Его стихи легко запоминались, и многие я помню до сих пор. Строки из «Высокой болезни»:
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
5 из 7