В это мгновение он тяжело опустил руку на мое плечо и сжал его; не могу вам сказать, продолжал ли он говорить или сразу замолчал, потому что майор тронул меня как раз за то проклятое плечо, которое ранил Гогела. Рана была ничтожной царапиной, она заживала, но прикосновение Чевеникса причинило мне адские мучения. У меня закружилась голова, по лицу покатились капли пота, вероятно, я смертельно побледнел.
Чевеникс снял руку так же быстро, как положил ее.
– Что с вами? – спросил он.
– Пустяки, – ответил я. – Немножко дурно; теперь все прошло.
– Прошло ли? Вы бледны как полотно.
– Право же, все прошло. Теперь я снова вполне оправился, – уверял я, хотя едва мог принудить себя говорить.
– Значит, продолжать? – спросил Чевеникс. – В состоянии ли вы следить за мной?
– Конечно! – ответил я и отер рукавом свое влажное лицо (в это время моей жизни у меня не было носового платка!).
– Если вы уверены, что вы будете в состоянии следить за моими словами, то слушайте меня. Только, – прибавил он с сомнением, – у вас был очень внезапный и острый припадок! Однако если вы говорите, что все прошло, я начну: между вами, пленными, было бы трудно устроить вполне правильную дуэль. Между тем, несмотря на нарушение многих общепринятых форм, несмотря на необыкновенные условия, поединок мог совершиться достаточно честным образом. Вы понимаете меня? Ну, поступите же как джентльмен и солдат.
Рука Чевеникса снова поднялась и покачивалась над моим плечом. Я не выдержал и отшатнулся от него, вскрикнув:
– Только не кладите мне руки на плечо! Я не в силах выносить этого. У меня ревматизм, – поспешно прибавил я, – мое плечо воспалено и очень болит.
Чевеникс снова опустился на прежний стул и спокойно закурил сигару.
– Мне очень жаль, что у вас болит плечо, – наконец проговорил майор. – Не послать ли за доктором?
– Не нужно, – ответил я. – Это – безделица, я привык к боли, она не беспокоит меня; кроме того, я не верю докторам.
– Прекрасно, – заметил майор и стал молча курить.
Все на свете отдал бы я, чтобы только прервать это молчание. Наконец офицер заговорил:
– Ну, мне кажется, я знаю достаточно, полагаю даже, что мне известно решительно все.
– Насчет чего? – смело спросил я.
– Насчет Гогелы, – ответил он.
– Простите, но я не понимаю.
– О, – произнес майор, – этот человек ранен на дуэли и вашей рукой. Я ведь не младенец.
– Без сомнения. Но, мне кажется, вы увлекаетесь теориями.
– Желаете сделать проверку? – спросил Чевеникс. – Доктор недалеко. Если на вашем плече нет открытой раны – я ошибаюсь. Если рана есть… – он помахал рукой. – Но я советую вам подумать, – продолжал Чевеникс. – У этого опыта будет чертовски неприятная сторона для вас, а именно: все то, что осталось бы только между нами двоими, сделается тогда достоянием всех.
– Ну, хорошо, – со смехом произнес я. – Мне кажется, все лучше, нежели медицинский осмотр; яне выношу этой породы людей!
Последние слова Чевеникса сильно успокоили меня, но все же я далеко не чувствовал себя в безопасвости.
Майор курил, посматривая то на пепел своей сигары, то на меня.
– Я сам солдат, – заговорил он, – и в свое время сам пережил нечто подобное, ранив противника. Я не желаю ставить в безвыходное положение кого-нибудь из-за дуэли, хотя она, быть может, и не была необходимостью и совершалась не по всем правилам. В то же время мне крайне нужно знать решительно все, и я желаю, чтобы вы скрепили мои догадки вашим честным словом. В противном случае мне, к моему большому огорчению, придется послать за доктором.
– Я ничего не отрицаю и не утверждаю, – возразил я. – Однако, если вы удовольствуетесь моим заявлением, я вам скажу следующее: даю честное слово джентльмена и солдата, что между нами, пленниками, не произошло ничего такого, что не было бы вполне честно.
– Отлично, – сказал он. – Я только этого и желал. Теперь вы можете идти, Шамдивер.
Когда я подошел к двери, Чевеникс прибавил со смехом:
– Во всяком случае, мне следует извиниться перед вами: я и не подозревал, что подвергаю вас пытке.
В тот же день на наш двор пришел доктор с листом бумаги в руках. По-видимому, ему было очень жарко; он казался рассерженным и, очевидно, не заботился о том, чтобы говорить вежливым образом.
– Эй, – крикнул он, – кто из вас немного знает по-английски? О, – прибавил он, всматриваясь в меня, – вы – как бишь вас зовут – вы пригодитесь мне. Скажите этим молодцам, что тот умирает. Его песня спета, нечего и говорить; я ожидаю, что он умрет к вечеру. Скажите же им, что я не завидую тому из них, кто проколол его. Прежде всего переведите им это.
Я исполнил приказание доктора.
– Теперь, – продолжал маленький человек, – передайте им, что этот Гогель, или как там его зовут, желает повидаться с некоторыми из них перед отправлением на тот свет. Если я правильно понял его, то он стремится обнять своих ближайших друзей, словом, развел там всякую кислятину. Поняли? Вот список, который он написал; лучше всего, прочтите его вслух сами; я не в состоянии выговорить ни одного слога из ваших чертовских фамилий. Услышав свое имя, каждый должен ответить: «здесь» и отойти вот к этой стене.
С самыми разнообразными чувствами в душе прочел я первое имя списка. Мне очень не хотелось смотреть на страшное дело моих рук; при одной мысли об этом все мое существо содрогалось. А как еще Гогела примет меня? Я мог избавиться от этого свидания, пропустив первое имя в списке; доктор ничего не узнал бы, и я не пошел бы к Гогеле. Впоследствии я с удовольствием вспоминал, что, ни на мгновение не останавливаясь на этой мысли, я подошел к указанной стене, повернулся, прочел имя Шамдивер и сам же ответил: «здесь».
В списке стояло с полдюжины фамилий; я прочел их. Когда перекличка окончилась, доктор повел нас к госпиталю; мы шли за ним гуськом, в одну линию. У дверей остановился маленький человечек и сказал, что нас будут пускать к этому «малому» поодиночке; когда я перевел товарищам его слова, он сейчас же послал меня в госпитальную камеру. Я очутился в маленькой, чистой, белой комнатке; окно, выходившее на юг, стояло открытым и перед ним расстилалась громадная воздушная бездна, виднелась даль; снизу, из рынка «Грассмаркет», доносились громкие, звонкие голоса разносчиков. Подле окна на маленькой постели лежал Гогела. С лица умиравшего еще не успел сойти загар, а между тем на его чертах уже лежал отпечаток смерти. Что-то дикое, нечеловеческое было в улыбке, которой он встретил меня; мое горло судорожно сжалось, когда я увидал выражение его лица. Только смерть и любовь могут придавать чертам людей такой отпечаток. Гогела заговорил, стараясь, казалось, выражаться по-прежнему грубо.
Он протянул руки, точно желая меня обнять. С невероятным трепетом ужаса я подошел поближе к нему и наклонился в его объятия, испытывая страшное отвращение, но он только приблизил мое ухо к своим губам:
– Поверьте мне, – шепнул Гогела. – Je suis bon bougre! Я унесу тайну с собой в ад и скажу ее только дьяволу.
Зачем повторять все его грубости и пошлости? Все, что Гогела чувствовал в эти мгновения, было благородно, хотя он мог облекать свои мысли только в шутовские, грязные выражения. Больной попросил меня позвать доктора, и когда военный врач вошел в комнату, Гогела немного приподнялся, сперва указал пальцем на себя, затем на меня, стоявшего рядом с ним в горьких слезах, и несколько раз подряд повторил слово: «фриндс», «фриндс», «фриндс»![5 - Испорченное слово friends – друзья.]
К моему изумлению, доктор, по-видимому, был очень опечален. Он несколько раз кивнул своей круглой головой, повторяя на ломаном французском языке:
– Хорошо, Джонни, понимаю!
Гогела пожал мне руку, обнял меня, и я ушел, рыдая как ребенок. Часто случалось мне видать, что люди, которые вели самую непростительную жизнь, умирали необычайно счастливым, прекрасным образом! Мы имеем право позавидовать им в этом отношении. Большинство ненавидело Гогелу при жизни; но в течение последних трех дней он выказал столько твердости, что завоевал решительно все сердца. Когда вечером, после нашего посещения, разнеслось известие о том, что его уже нет более в живых, все голоса затихли, точно в доме, который посетила смерть.
Я словно обезумел. На следующее утро от этого состояния во мне не осталось и следа, но ночью я страдал от страшного нервного расстройства. Я убил его, а он сделал все, чтобы защитить меня! Я видел его ужасную улыбку! И вот как нелогично и бесполезно раскаяние: я снова готов был поссориться с кем-нибудь другим из-за слова, из-за взгляда! Вероятно, странное душевное настроение проглядывало на моем лице; когда в тот же вечер я подошел к доктору, поклонился ему и заговорил с ним, он посмотрел на меня с сожалением и состраданием.
Я спросил его, правда ли, что Гогела умер.
– Да, – ответил он.
– Он очень страдал?
– Черт возьми – немножко, а умер как ягненок.
Доктор посмотрел на меня, и я заметил, что его рука опустилась в карман. Он прибавил:
– Вот, возьмите! Нет смысла тосковать!