Пепел над тайгой - читать онлайн бесплатно, автор Sumrak, ЛитПортал
Пепел над тайгой
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 4

Поделиться
Купить и скачать
На страницу:
2 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Он смотрел на лес долго, опустил глаза, пальцы нашли на поясе коготь, провёл по нему.

— Идём.

И Аня поняла: он решил. Что именно — не знала. Но решил, и это молчаливое решение отдавало холодом больше, чем сам гул из-под земли.

У стойбища встретил запах дыма и варёной рыбы.

— Кэрэн!

Заспанная физиономия высунулась из чума.

— Чего?

— Вставай. Пойдёшь в дозор, к ручью.

Вихрь ждал у большого костра, заговорил быстро, глотая слова:

— Русские! На тропе у развилки перехватили. Трое. Один командир, молчаливый. Второй со шрамом, за нож хватался. Третий пацан длинный. Автоматы на плечах, но затворы сухие — патроны берегут. Два магазина на всех. Оленя хотели отнять.

— Отдали?

— Чёрта с два. Мы с Бату стояли крепко. Тот, со шрамом, дёрнулся было, но их командир осадил. Сказал: в следующий раз стрелять будут без разговоров. Но тушу отстояли. И знаешь, как он нас назвал, командир их, когда уходил? «Тени». Будто мы не люди, а туман в низине.

Из чума выскочил Орлан, широкоплечий, обветренный.

— Перешли границу! Надо ответить! Я братьев возьму, пойду к лесопилке. Сожгу их цех!

Аня знала Орлана с детства — из тех, кто сначала бьёт, потом думает. Но сейчас в его глазах был не только гнев, был план.

— Погоди. Не «сожгу». Что предлагаешь?

— Перехватить на тропе, когда пойдут к «Рассвету». Знаю их тропу. С братьями сядем в засаду, ночью. Возьмём языка. Узнаем, что у них там.

Тускар за спиной Ани шевельнулся — не шагнул вперёд, просто шевельнулся, и Аня поняла: план ему нравится. Хороший. Но принять она его не может.

— Не пущу.

— Почему? Потому что я молодой? Скажи честно, план хороший.

— Хороший. И поэтому не пущу. Если возьмёшь языка — придут все. С автоматами. И тогда уже неважно, кто первый начал.

— Ты не понимаешь. У меня мать. Сестра. Придут — и не будут разговаривать. Просто сожгут.

За спиной Орлана, у входа, на шесте висела детская зыбка, пустая с осени. Рядом на камнях лежали три пары маленьких унтов, набитых сухим мхом: двое не дышали с рождения, третий не дожил до первой травы. У матери Орлана молоко перегорело ещё в мае. Этот олень был не мясом — он был следующей зимой.

Аня вдруг вспомнила: Орлан учился с Иваном в одном классе, и на переменах его, щуплого, дразнили свои же старшие, а Иван подходил и вставал рядом, ничего не говоря, — и старшие отступали. Свои — всегда больнее.

— И поэтому ты хочешь привести их сюда? Единственный способ не привести — не начинать.

Орлан опустил голову.

— Ладно. Но если вернутся — я не буду стоять. Слышишь? Не буду.

— Не будешь. Но сначала — понять, сколько их и что задумали.

Он развернулся, пошёл к чуму, братья за ним.

— Вихрь, куда пошли русские? — спросил Тускар.

— На юго-восток. К лесопилке. Быстро, не оглядывались.

— Значит, не боятся. Или торопятся. Надо посмотреть, что у них там.

— Голодные не угрожают, — буркнул Орлан от чума.

— Голодные — самые опасные, — ответил Тускар. — Их не злость ведёт — нужда. У них дети мрут. У нас дети мрут. Кто первый ударит — тот своих накормит. Так было всегда.

Аня обвела взглядом собравшихся — страх в глазах женщин, злость у молодых. Тускар стоял спокойный, надёжный, и всё же не поддержал её так, как мог бы. Ждал. Проверял. Может, впервые за долгое время — сомневался.

— Слушайте. Сегодня ночью усиливаем дозоры. Если кто-то подойдёт — не стрелять без приказа. Сначала сигнал, потом решаем. — Она повернулась к Тускару: — Завтра с утра пойдём к «Рассвету». Я и ты. Проверим.

Тускар кивнул медленно.

Она отошла, когда люди начали расходиться, пошла к дальней сосне на краю стойбища. Там, под корнями, лежал плоский серый камень с белыми прожилками кварца.

Искра сидела на земле спиной к сосне, бубен на коленях. Пальцы, тонкие, в медных кольцах, лежали на поверхности, не били — просто держали, и кожа под ними дрожала мелко, как натянутая тетива.

— Садись, — сказала Искра, не открывая глаз.

Аня опустилась на мох, невод на коленях.

— Ты слышала?

— Слышала. Это не гул. Пение. — Искра открыла глаза, пустые и ровные, как речная галька под тонким настом. — Камни всегда пели. Просто раньше мы не слышали. Теперь слышим. Они не громче. Мы — тише.

Она положила руки на камень.

— Дай руку.

Аня протянула ладонь. Камень стылый. Под пальцами почти ничего, но где-то на грани — смутное ощущение, что под землёй что-то шевелится, и от этого становилось тоскливо, беспричинно.

— Бабушка сказала — на север не ходить.

— Бабушка знает. Она старая. Слышала это раньше, когда камни пели в первый раз.

Искра тронула пальцами старый жестяной значок на вороте — БГТО, «Будь готов к труду и обороне».

— Из школы. Из той жизни. «Будь готов». Теперь будто не про нас написано.

Аня смотрела на камень. Белые прожилки слабо светились — не как огонь, как снег в лунную ночь.

— Что будет?

— Скоро что-то будет. Не сегодня. Может, завтра, может, через три дня. Но будет.

— Что именно?

— Не знаю. Камни не говорят словами. Тревога. Как перед бурей.

— Я скажу Тускару. Пусть дозоры смотрят внимательнее.

— Скажи. И ещё — ты сегодня не ходи на восток. Там тоже камни, злее. Услышишь звон — уходи.

Аня кивнула, пошла обратно. Холод от камня ещё держался в ладони.

К вечеру она вернулась к своему чуму. Тускар встал рядом, молчал, смотрел на запад.

— День был долгий. А завтра длиннее.

— Затемно.

— Земля дышит не туда. У нас в роду все через это прошли. Дед говорил: кто слышит — тот не спит. Кто не слышит — того уже нет.

— Тогда через овраг. По гребню, там скалы, камень твёрдый.

— Бабушка знает?

— Нет.

— Скажи. Она должна знать. Если что-то случится — она поведёт людей.

Аня вошла в чум. Бабушка сидела у очага, посмотрела на неё — и Аня увидела: бабушка не просто смотрела, она боялась. Впервые за всё время.

— Завтра. Я иду к «Рассвету». С Тускаром.

Бабушка не ответила, отвернулась медленно. Веточка упала в огонь, вспыхнула. И тут бабушка сделала то, чего Аня не видела никогда: наклонилась вперёд и накрыла угли в очаге ладонью. Кожа зашипела, потянуло палёным. Бабушка не отнимала руку.

Ночью Аня не спала. Снаружи завыли собаки. Не громко. Странно, как будто давились собственным лаем. Одна взвизгнула, потом вторая, потом замолчали все.

Аня встала, вышла. Собаки лежали у входа, поджав хвосты. Одна дрожала. Аня присела, положила ладонь на загривок. Собака не шевельнулась, только зрачки расширились — чёрные, круглые.

Она подняла голову, посмотрела на лес. Там, за соснами, что-то было. Не двигалось, не светилось. Просто было.

Постояла минуту, вернулась в чум, легла, закрыла глаза.

Собаки больше не лаяли. Ни этой ночью, ни следующей.

Глава 3. Хлеб и камень

Они вышли к «Рассвету» через сутки после того, как упустили оленя, — в серых, липких предрассветных сумерках. Пролом в задней стене зиял широко. Иван шагнул первым, пригнувшись. Внутри пахло пылью, плесенью, старым кирпичом.

Из мути проступили полки, прилавок, перевёрнутые стеллажи — разорено недавно, торопливо. На полу белели клочки накладных, советских, с гербом, датированные девяносто первым и девяносто вторым годами. В углу — разбитая касса, монеты с белой рыхлой коркой.

Серый вошёл следом, автомат наизготовку.

— Пусто. Как в складе, который разорили до нас. Только мусор свежий.

Иван прошёл вдоль прилавка. Под ним — пустые ящики, днища выломаны одним ударом. Так разоряют свои же, когда знают, что завтра будет нечего есть.

— Смотри, — Серый кивнул на прилавок. За уцелевшим стеклом — одна пачка соли, коробок спичек. Иван взял, сунул в вещмешок.

— Консервов нет, — сказал Серый, отпихнул ногой ящик. Под ним — дохлая крыса, высохшая. — Совсем нет.

— Кто?

— А кто угодно. Свои же. Мы не первые.

Иван вспомнил, как выглядел этот магазин раньше. Приходил сюда с матерью, держался за её руку, опускал монетку в кассу. «Сдачи не надо». А потом, в девяносто первом, мать пришла с последней зарплатой и купила только две банки кильки, и продавщица плакала за прилавком, потому что не было ни сдачи, ни хлеба. Через месяц магазин закрылся, через два его разорили. Свои же.

Иван смотрел на дверь подсобки. Висела на одной петле, приоткрыта. Из щели — слабый свет, слишком жёлтый для дневного.

— Видишь?

— Вижу. Кто-то там.

Они двинулись к двери. Приник глазом к щели. Подсобка тёплая. Стол у стены, весь в муке, на нём тесто. Марфа мяла его, руки белые по локоть, бормотала что-то под нос. Печь в углу топилась, дрова трещали, запах свежего хлеба бил в нос. У Ивана свело живот — третий день на пустом кипятке.

Он смотрел на её руки. Когда-то она была продавцом в этом самом магазине, улыбалась, давала лишний кусок: «Ешь, парень, ты худой». Теперь пекарь, что прячется в подсобке.

Он знал, почему её ещё не тронули. Магазин на отшибе, у старого коллектора. Печь топила ночью, дым уходил в бетонную трубу. И ещё: она была одна, старая, безоружная. Голодные идут туда, где сила, — к «Теням», на лесопилку. А к старухе в разбитом магазине не идут. Знают: там ничего нет.

Он заметил: наклоняясь к печи, Марфа на секунду задержала руку над полом, у самого устья, где кирпич выступал неровным краем, — задержала и отдёрнула быстро. Но он увидел.

Серый тронул его локоть, шепнул одними губами:

— Давай зайдём.

Иван покачал головой.

— У неё мука. И печь. Давай возьмём всё.

— Мы войдём, — тихо сказал Иван. — Но не так.

— А как?

— Открыто. Скажем, что голодные. Попросим.

— Просить? У неё? Она нам не обязана.

— Она давала раньше.

— Раньше было раньше. Сейчас война. Каждый сам за себя.

— Мы волки. Но не шакалы.

Серый хотел что-то сказать, не стал, только сжал кулаки.

— Ладно. Только если она откажет — я не буду стоять и смотреть.

Иван шагнул к двери, пол скрипнул. В подсобке Марфа замерла, голова чуть повернулась — не к двери, к печи. Она что-то услышала.

Серый не стал ждать. Рванул дверь на себя. Ударилась о стену. Мука ударила в нос.

Марфа обернулась, руки в муке. Не вскрикнула, только отшатнулась, задела бедром стол. Миска упала, разлетелась на куски.

Серый рванулся вперёд, схватил Марфу за запястье.

— Еда. Где еда? Мука, хлеб. Всё сюда.

Марфа не ответила, смотрела тяжёлым взглядом.

— Руку-то отпусти. Не убегу.

— Сначала скажи.

— Серый, — Иван шагнул вперёд. — Отпусти.

— Ты чего? Она нам не отдаст сама. Я знаю таких.

Иван смотрел на Марфу, на красные следы от пальцев Серого. И на пол — туда, где у устья печи кирпич выступал неровным краем.

— Иван, чего ждёшь?

Он отстранил Серого рукой, как отстраняют мебель. Серый попятился, удивлённый. Иван шагнул к Марфе близко, увидел морщины на её лице.

Марфа смотрела прямо, не мигая. Потом на секунду что-то дрогнуло. Она узнала — не командира, мальчишку, что ходил с матерью за хлебом, худого, молчаливого, которого она угощала лишним куском. Она смотрела и видела, кем он стал, и жалость была хуже презрения.

— Ты его привёл.

— Да.

— Ты знал, что он такой.

Иван кивнул. Не оправдывался.

Марфа вытерла руку о фартук.

— Ты не отец. Но идёшь по его дороге. Он тоже приводил таких, с волками. И они тоже хватали за руки. — Показала красные следы. — Только он тогда не останавливал. Ему нравилось.

Иван сжал челюсти. Наклонился к устью печи. Пальцы нашли край кирпича, отодвинули. Под ним — мешок, серый, плотный, тяжёлый. Мука.

Взялся за углы, потянул. Мешок вышел с сухим шорохом. Полный.

Марфа не двинулась, не вскрикнула. Смотрела, как он развязывает, зачерпывает. Он отсыпал в вещмешок ровно половину, медленно, спокойно.

Завязал мешок, положил обратно, закрыл кирпичом.

— Половина. Остальное твоё.

Марфа смотрела на него долго.

— Здравствуй, батя, — сказала она негромко.

Иван застыл у порога. Вещмешок тянул плечо вниз. За спиной гудела печь.

Шея одеревенела. Он не повернул головы.

— А я думала, ты под забором сдох, — донеслось из сумерек.

Он шагнул через порог, не проронив ни звука. Серый посторонился, ничего не сказал.

Марфа осталась одна, с тестом, с печью, с пустым тайником. Не плакала, не кричала. Повернулась к печи и снова начала мять тесто. Пальцы двигались медленно, как у человека, у которого больше ничего не осталось.

Они уже были в торговом зале, когда за спиной скрипнула дверь. Марфа стояла на пороге. Потом ушла, загремела чем-то. Вышла со свёртком — тряпица, завязана узлом, от неё пар. Она разжала пальцы, свёрток упал в мокрую штукатурку, к ногам Ивана, как кость собаке.

— Жрите. И проваливайте. Чтоб духу вашего здесь не было. Понял?

Иван наклонился, поднял свёрток, выпрямился, наткнулся на её глаза. В этом взгляде не было страха. Была брезгливая, жуткая бабья жалость. Она знала то, чего он ещё не успел понять: никакой «Рассвет» их не спасёт, и хлеб этот — поминальный.

— Марфа.

— Пошёл вон, Ваня, — так же ровно, почти с тоской, и отступила в полумрак.

— А ты, — сказала она Серому, — тебя я запомнила. Если ещё раз вломишься — я не буду стоять и смотреть.

Серый поднял голову, хотел что-то сказать, посмотрел на Ивана, тот не отвернулся. Серый выдохнул через нос, отвернулся к пролому. Спина прямая. Зол. Но молчит.

Марфа развернулась, ушла в подсобку, дверь закрыла, щёлкнул засов.

Иван вышел через пролом, мешок на плече, мука сыпалась сквозь прореху тонкой струйкой. Он не поправлял.

Снаружи — тяжёлый белёсый потолок, свежий ветер, воздух влажный, как бывает здесь почти каждое лето.

— Пошли.

Тропа вилась между сосен. На повороте к вывороченному кедру Иван заметил: мох сбит. Не по-звериному — каблуком, грубо, до белой глины.

Тень на ветках сверху. Не белка. В развилке старой сосны качнулся лисий мех — точно такой же, как на треухе у мальчишки из стойбища. И на долю секунды Иван вспомнил давнее — школьный коридор, чью-то согнутую спину у стены, — но мысль мелькнула и пропала. Некогда было её ловить.

Свист он услышал раньше, чем увидел. Треск ветки, удар в плечо. Камень был тяжёлый, речной, с кулак. Орлан бил снизу, из-за кустов, с десяти шагов. Левую ключицу ожгло, до самой челюсти. Ивана крутануло, бросило вперёд, он упал на колени. Вещмешок слетел с плеча, мука брызнула белым.

Хлеб под бушлатом дёрнулся, но остался на месте. Тело само сделало выбор: сначала хлеб, потом всё остальное. Правая рука прижала свёрток к груди, левая впилась в грязь. Что-то твёрдое выскользнуло тогда же из внутреннего кармана и пропало в жиже — он не понял в первую секунду что, а когда понял, было уже поздно оборачиваться за этим: под пальцами была только грязь, холодная и рыхлая, там, где мгновение назад лежал кусок кварца, который он таскал с собой столько лет, что и не помнил уже жизни без него.

Второй камень просвистел над головой. Третий ударился в ствол сосны. Из кустов кто-то крикнул, зло, по-эвенкийски. Молодой голос. Орлан. И ещё один — мальчишка, брат, тот, что с пращой.

— Серый! Мешок!

Серый уже падал за валежник, автомат вскинул, но не стрелял. Ждал. Камни летели ещё. Один брызнул щепой рядом с головой Ивана. Он пополз — не от мешка, к мешку.

— Серый! Муку!

Серый метнулся под огнём, схватил вещмешок, взвалил на спину, выстрелил вверх, одиночным.

Орлан знал: у Серого автомат, у Ивана пистолет, у него праща. Он хотел покалечить, выместить обиду за оленя, но не начинать войну на уничтожение — знал, ответят. Поэтому камни, не пули. Поэтому вверх, в ветки.

Камни перестали лететь.

Серый рванул Ивана за шиворот, потащил за валежник, в яму под старой выворотнем.

— Уходим! Живо!

Иван поднялся на колени, плечо дёрнуло острой болью. Левая рука повисла плетью. Но встал. Свёрток поправил правой, прижал к груди. О кварце не подумал — не было времени, а после уже не позволил себе вспоминать: камень остался на тропе, в грязи, и вместе с ним осталось что-то из детства, чему теперь было не место в его карманах.

Бежали. Ветки хлестали по лицу. За спиной кричали.

Камни больше не летели. Серый остановился за поваленной сосной, сбросил вещмешок, перевёл дыхание. Иван упал рядом, привалился к стволу.

— Цел? Муку донёс?

— Донёс.

— Ну хоть что-то. Это Орлан. Молодой, злой.

— Знаю.

— Он бы нас убил. Если бы мог.

— У него праща. Не пистолет.

— Патроны берегут. Два магазина на всех. Вот и кидают камни. Как дети.

— Пока камни. Завтра будет свинец. — Серый передёрнул затвор. — Надо было его тогда. На тропе.

Иван не ответил. Смотрел на лес, тёмный, мокрый.

— Вставай. Тут нельзя стоять.

Иван поднялся, опираясь на сосну. Левую руку прижал к груди, как ребёнка. Пошёл, сначала медленно, потом втянулся. Боль стала тупой, постоянной. Серый взвалил мешок на плечо, шёл впереди, сопел под тяжестью — двадцать с лишним килограммов давили на лопатки. Но не бросал.

Вошли в цех, когда тени от сосен уже легли на двор. Серый сбросил мешок на верстак.

Бородач поднял голову.

— Жратва! — Потом увидел Ивана. Замолчал.

Иван стоял у двери, левой рукой не двигал, лицо цвета вываренной мешковины.

— Катя!

Катя вышла из угла, худая, молодая, руки в цыпках.

— Плечо. Ключица, кажется, задета.

Катя подошла быстро, пальцами прошлась по плечу и ключице. Ивана дёрнуло. Он сжал зубы. Не вскрикнул.

— Вывих. Ключица цела, кажется, но связки в плече порваны.

— Вправляй.

— Без морфина?

— Без.

— Больно будет.

— Знаю.

В углу, за ящиком, у Кати стояла жестяная коробка из-под леденцов — там лежали пустые ампулы из-под морфина. Она не выбрасывала их. Как будто пока они здесь, морфин ещё есть.

— Садись. Спиной ко мне.

Иван сел на табурет. Катя коленом упёрлась ему между лопаток, взяла за локти, отвела плечи назад.

— Держи его. За здоровую.

Серый взял Ивана за правую руку.

Катя потянула. Иван услышал не крик — глухой, короткий хруст, будто сустав встал на своё место рывком. Его выгнуло, во рту разлился медный вкус. Он не закричал. Только зубы до скрипа, и одна короткая, придушенная нота вырвалась из горла.

— Ещё раз.

Она потянула сильнее, довернула плечо. Что-то внутри мягко подалось. И встало.

— Всё. Дыши.

Иван дышал часто, мелко. Катя обмотала жгут вокруг плеч восьмёркой, стянула, потом широкую тряпицу под локоть, примотала руку к рёбрам.

— Сустав встал. Но связки такие быстро не заживают. Береги руку хотя бы неделю.

— Ничего. Доживём.

— Доживём. А ты, командир, не геройствуй. Руку береги. Мне вправлять — не патроны подносить.

— Понял, — сказал Иван. И впервые за день улыбнулся. Едва заметно, но Катя её увидела и, кажется, была этому рада больше, чем показала.

Он лёг на мешковину, лицом к стене, левая рука на косынке. Попробовал пошевелить пальцами — слушались плохо, но слушались. Только когда пытался поднять руку выше груди, плечо простреливало болью насквозь.

Мешок муки лежал на верстаке. Белый, полный. Жизнь на две недели.

Иван закрыл глаза. Внутри сидел камень, тяжёлый, ледяной. Но это был не кварц. Кварц остался на тропе, в грязи, и рука, которая столько лет сама тянулась его нащупать, теперь находила в кармане только пустоту — привычка ещё жила, а вещи уже не было. Внутри было что-то другое — то, что он взял с собой из подсобки. То, что не выбросить.

Отец.

В цехе было тихо. Только бочка трещала. И где-то далеко, за стенами, дрожь, ровная. Как дыхание.

Глава 4. Перемена

Коридор школы пустовал. Побелка осыпалась серыми хлопьями. Аня стояла у двери класса, плечом к стене. В школе топили, но тепло держалось только у печей, а у пола тянуло сквозняком, как в каждом старом здании, независимо от того, что творилось снаружи.

Из-за двери голос Елены Матвеевны, ровный, чуть надтреснутый. Читала стихи.

Санька сидел за третьей партой у окна, меховая шапка с лисьим хвостом — та, что она сама ему сшила зимой, — сдвинута на затылок. Рядом двое мальчишек из их стойбища.

Дверь класса заклинило от разбухшего дерева. Аня дёрнула ручку, дверь поддалась с сухим треском.

Елена Матвеевна выглянула, книга в руке.

— Аня, зайди. Мы тут стихи читаем. — Обвела взглядом класс. — Спины прямо. — И снова к Ане: — Послушай.

Аня хотела отказаться, но Елена Матвеевна смотрела прямо, как будто просила не о многом. Просто зайти. Аня кивнула, вошла.

Печь в углу топилась, дрова потрескивали. На стенах карты, плакаты с таблицей умножения, портрет Пушкина, пожелтевший по краям.

Уроки давно уже не шли по расписанию — Елена Матвеевна собирала тех, кто приходил, когда приходили, безо всякого звонка, кроме того, который сама же и заводила по привычке, старым медным колокольчиком с крыльца. Она говорила это не всем, только тем, кто спрашивал: пока дети сидят за партами и учат стихи, а не считают дни до следующей кормёжки, — они ещё дети, а не что-то другое. Это было её собственное дело, отдельное от голода и от гула, и она держалась за него так же упрямо, как Иван за свой цех, а Аня за стойбище.

Аня прошла к последней парте, села. Крышка исцарапана: «В.К.» и «1989», а рядом, ниже, торопливо — «Цой». Три следа. Три имени.

В кармане куртки — кассета «Кино», найденная в учительской. Слушать было не на чем. Просто как память.

Елена Матвеевна вернулась к доске.

— Продолжим. «И скучно, и грустно, и некому руку подать…»

Аня смотрела в окно. За стеклом тайга, сосны чёрные, мокрые. Где-то там стойбище: бабушка у очага, Искра у камня, Тускар на дозоре. А она здесь. Слушает стихи.

Она вспомнила утро — как они с Тускаром вышли затемно, шли через гребень оврага, к «Рассвету» подошли с юга. Долго лежали в кустах: магазин пустой, разорённый, задняя стена обрушена. Следы у пролома свежие, сапоги, двое. К лесопилке. Тускар хотел подойти ближе, Аня не дала: «Не сегодня. Надо понять, что задумали».

А потом они услышали. Крики, мальчишеские, злые. Камни, свист пращи. И выстрел. Один. Вверх.

Тускар хотел бежать. Аня не дала: «Не наше дело. Пошли». Он посмотрел долго, кивнул. Ушли молча.

Но Аня слышала голос. Молодой. Орлана.

Он пошёл. Не послушал. Сделал.

— Аня, — позвала учительница. — Ты слушаешь?

Все обернулись. Она кивнула.

— О чём это? Как ты думаешь?

Она не знала, о чём, — стихи говорили про скуку, про грусть, про то, что некому руку подать.

— Про одиночество.

Елена Матвеевна кивнула медленно, посмотрела внимательно, как будто хотела сказать что-то ещё, но не сказала.

Аня снова посмотрела в окно. Она не слышала гула — просто знала, что оно там, за тайгой.

Один из братьев вдруг закашлялся, глухо, надсадно. Учительница замолчала.

— Ничего. Спины прямо. Продолжим.

Аня смотрела на детей, отсчитала в уме, чья это была парта, и поняла: младшего брата Орлана среди них не было. Пятая парта пустая. И восьмая, где обычно рисовал средний из братьев, тоже.

Утром, у чума, Орлан крутил в пальцах ремень пращи. Злой, набычившийся. Не простивший ей оленя. Теперь, сопоставив утро и то, что услышала в кустах у «Рассвета», Аня поняла, кто был вторым голосом рядом с ним.

Он пошёл. Взял с собой брата.

Аня встала, вышла в коридор, прислонилась к стене. Не могла его остановить. Не успела. Не захотела — эта последняя мысль царапнула сильнее прочих, и Аня тут же попыталась её отогнать: у неё не было права решать за Орлана, кем ему быть и когда бояться.

Звонок прозвенел глухо. Санька выскочил первым, схватил её за руку.

— Ты видела? Я сегодня стих рассказал. Мне Елена Матвеевна пятёрку поставила.

— Молодец. Пойдём. Нас бабушка ждёт.

Из тени у стены отделилась фигура. Искра.

— Ты чего здесь?

— Жду тебя. Смотри. — Разжала кулак.

На ладони лежал амулет — костяной, пожелтевший, лапа ворона: три растопыренных когтя. Кость гладкая, залоснившаяся от чужих пальцев.

Аня замерла. Знак был знакомый — точно такой же чернел на бабушкином бубне.

— Где взяла?

— На камне у ручья. Вчера, за травами ходила. Камень был тёплый, будто в руках грели.

— Знак с бабушкиного бубна. Один в один.

— Это метка. Ворон оставляет её там, где проходит. Земля дрожит, Аня. Духи не спят.

Искра забрала кость, развернулась, ушла неслышно.

На крыльце Аня отправила детей в стойбище, а сама повернула к школьному входу. На втором этаже, в окне физического кабинета, желтел огонёк керосинки. Оттуда доносился звук — тонкий, ровный. Скрип. Как будто карандаш шёл по бумаге.

Она постояла, послушала, пошла наверх.

В кабинете физики было прохладно — как и во всех классах, куда печное тепло не доходило. Дмитрий сидел за столом, кутаясь в потрёпанный серый халат. Он срезал стружку с карандаша, медленно, клал её в карман — привычка с мирных ещё лет, когда такую стружку выбрасывали не глядя.

На страницу:
2 из 4