
Будденброки. Упадок одной семьи
– Ну-ну, Тоничка, деточка, – проговорила консульша, оглядываясь своими сонными карими глазами. – Уже приехали?
Тони села к секретеру и отодвинула крышку. Сложив руки за головой, она некоторое время смотрела во двор на мокрую, блестевшую от сырости мостовую и на пожелтевший сад. Потом принялась перебирать визитные карточки и письма на столе…
Возле чернильницы лежала знакомая большая тетрадь в тиснёном переплете с золотым обрезом. Ею, должно быть, пользовались накануне вечером: удивительно, что папа не убрал её, как обычно, в кожаную папку и не запер в потайном ящике. Она взяла тетрадь, полистала её, начала читать – и увлеклась. В хронике были записаны вещи простые и привычные, но каждый, кто вёл эти записи, перенимал у своего предшественника торжественный тон изложения. Это был инстинктивный «летописный» стиль, в котором звучало глубокое уважение семьи к самой себе, к своим традициям и истории. Тони и раньше видела эти листы, но никогда ещё их содержание не производило на неё такого впечатления. Почтительная значительность, с которой трактовались даже самые скромные факты семейной истории, вскружила ей голову… Она опёрлась локтями о стол и читала с нарастающим восторгом, гордостью и серьёзностью.
В её собственной маленькой жизни не было пропущено ни одной детали: рождение, детские болезни, первый школьный день, пансион Сеземи Вайхбродт, конфирмация… Всё было тщательно занесено мелким беглым почерком консула – с почти религиозным почтением к фактам. Ведь любой из них был проявлением воли Божьей, направлявшей судьбы семьи. Что ещё предстоит записать здесь после её имени, полученного от бабушки Антуанетты? Будущие поколения станут читать это с той же преданностью, с какой она сейчас прослеживает прошлое.
Она откинулась на спинку стула, переводя дух; её сердце торжественно билось. Чувство собственной важности, усиленное духом прочитанного, пробежало по ней точно озноб. «Звено в цепи», – писал папа… Да, именно так! Как звено этой цепи она была наделена высокой ответственностью – она была призвана своим поступком и решением участвовать в истории рода!
Тони перелистала тетрадь к концу, где на плотном листе вся генеалогия Будденброков была подытожена рукой консула: от брака первого родоначальника до женитьбы Иоганна Будденброка на Элизабет Крёгер в 1825 году. От этого брака, говорилось в записи, родилось четверо детей… далее шли их имена и даты рождения. После имени старшего сына уже было отмечено, что на Пасху 1842 года он вступил учеником в дело отца.
Тони долго смотрела на своё имя и на пустое место после него. И вдруг – резким движением, с лихорадочной решимостью на лице – она схватила перо. Она не обмакнула, а почти ткнула его в чернильницу и, согнув указательный палец, склонив голову к плечу, торопливо написала своим неловким, взлетающим вверх почерком:
«…Помолвилась 22 сентября 1845 года с господином Бендиксом Грюнлихом, купцом в Гамбурге».
Глава четырнадцатая
– Я вполне согласен с вами, любезный друг. Вопрос важный и должен быть решен. В двух словах: традиционное денежное приданое для девушки из нашей семьи составляет семьдесят тысяч марок.
Господин Грюнлих бросил на будущего тестя короткий, испытующий взгляд делового человека.
– В самом деле… – промолвил он, и это «в самом деле» тянулось ровно столько же, сколько он задумчиво пропускал сквозь пальцы свой левый золотисто-желтый бакенбард. Он отпустил кончик волос лишь тогда, когда фраза была доведена до конца.
– Вы знаете, почтенный отец, с каким глубоким уважением я отношусь к нашим традициям и принципам! Однако… не будет ли в данном случае эта похвальная осмотрительность некоторым преувеличением? Дело растет, семья процветает… словом, условия меняются к лучшему…
– Дорогой друг, – произнес консул, – во мне вы видите коммерсанта, умеющего идти навстречу! Боже мой, вы даже не дали мне договорить, иначе вы уже знали бы, что я охотно принимаю в расчет обстоятельства. К семидесяти тысячам я без лишних слов добавляю еще десять.
– Итак, восемьдесят тысяч… – заключил господин Грюнлих и так сжал губы, словно хотел сказать: «Не бог весть что, но достаточно».
Они разошлись, вполне довольные друг другом. Консул, поднимаясь, удовлетворенно позвякивал в кармане большой связкой ключей. Лишь на цифре в восемьдесят тысяч была достигнута та самая «традиционная высота».
После этого господин Грюнлих отбыл в Гамбург. Тони пока мало что ощущала в своем новом положении. Никто не мешал ей танцевать на балах у Мёллендорпфов, Лангхальсов и Кистенмакеров, кататься на коньках на Травенских лугах и принимать знаки внимания от молодых людей. В середине октября она даже посетила помолвочный вечер, устроенный в честь Юльхен Хагенштрём.
– Том! – возмущалась она. – Я не пойду. Это неслыханно! Но всё-таки пошла и провела время превосходно.
Благодаря нескольким росчеркам пера в семейной хронике она получила право – вместе с матерью или одна – делать покупки в магазинах города в куда более широких масштабах. Теперь она была занята своим приданым – изящным и достойным её имени. Днями напролет в столовой у окна сидели швеи: они подшивали белье, вышивали монограммы и поглощали горы хлеба с сыром.
– Мама, полотно от Лентфёра уже привезли? – Нет, детка, зато вот две дюжины чайных салфеток. – Хорошо. А ведь он обещал прислать всё сегодня. Боже мой, простыни еще не подрублены! – Фрейлейн Биттерлих просит кружево для наволочек, Ида. – В бельевом шкафу в прихожей, Тоничка. – Лина! – И сама могла бы сбегать, радость моя… – О боже, неужели я выхожу замуж только для того, чтобы самой бегать по лестницам? – Ты выбрала платье для венчания, Тони? – Муар-антик, мама! Я не стану венчаться ни в чем другом, кроме белого муар-антика!
Так прошел ноябрь. На Рождество господин Грюнлих приехал, чтобы провести праздник в кругу семьи Будденброков. Его обращение с невестой было исполнено того такта, которого от него и ждали. Никакой лишней торжественности, никакой неловкости на людях. Помолвка была скреплена лишь одним сдержанным поцелуем в лоб в присутствии родителей.
Иногда Тони удивлялась, что его нынешнее спокойное счастье совсем не похоже на то отчаяние, которое он изображал раньше. Он смотрел на неё с видом довольного владельца. Правда, порой – если они случайно оставались одни – на него находило игривое настроение. Он пытался усадить её к себе на колени, приближал бакенбарды к её лицу и, дрожа от смеха, спрашивал: – Попалась? Всё-таки поймал? Всё-таки ухватил?.. – На что Тони отвечала: – О боже, вы забываетесь! – и ловко ускользала.
Вскоре после праздников Грюнлих снова уехал в Гамбург: дела требовали его личного присутствия. Вопрос о жилье решили письменно. Тони хотела поселиться в самом Гамбурге, но жених с мужской настойчивостью добился права купить виллу за городом, в Эймсбюттеле – в уединенном месте, которое он называл «идиллическим гнездышком», подходящим для жизни вдали от дел… Латынь он, как оказалось, тоже не забыл.
В начале сорок шестого года сыграли свадьбу. Был великолепный девичник, на котором присутствовала половина города. Подруги Тони – среди них и Армгард фон Шиллинг, приехавшая в карете высотой с башню, – танцевали в столовой и коридоре, полы которых специально посыпали тальком. За шумное веселье отвечал консул Петер Дёльман: в прихожей он перебил все глиняные горшки, до которых смог дотянуться.
Фрау Штут с Глокенгиссер-штрассе снова получила возможность «вращаться в высшем свете», помогая Иде Юнгман одевать невесту. Она клялась всеми святыми, что никогда не видела более прекрасной девушки. Толстая швея стояла на коленях и с восхищением прикалывала веточки мирта к белому муару…
Наверху, в колонной галерее, где должно было состояться венчание, собралась вся семья. Общество было солидное. Старые Крёгеры сидели в креслах – оба уже болезненные, но по-прежнему самые изысканные фигуры в зале. Были здесь и дядя Готхольд с семьей, и мекленбургская ветвь в лице Бернхарда Будденброка, который во все глаза разглядывал барский дом богатого родственника. Из посторонних пригласили только доктора Грабова и Сеземи Вайхбродт.
– Будь счастлива, доброе мое дитя! – сказала Сеземи, когда Тони под руку с Грюнлихом вошла в галерею. Крошечная женщина поднялась на цыпочки и с громким хлопком поцеловала её в лоб.
Семья была довольна невестой: Тони выглядела прелестно, держалась непринужденно и лишь немного побледнела от волнения. Галерею украсили цветами, устроили алтарь. Венчал пастор Кёллинг; в своей речи он призывал молодых к умеренности. Всё прошло чинно, по обычаю. Тони простодушно вымолвила «да», в то время как господин Грюнлих перед своим ответом важно прочистил горло. А затем был обед – необыкновенно обильный.
Пока гости продолжали пировать, консул и консульша вывели молодых к дверям. На улице стояла белесая снежная мгла. Ждал большой дорожный экипаж, нагруженный сундуками. Тони, уверенная, что скоро вернется в гости, бодро села в карету и дала матери укутать себя меховым одеялом.
– И вот еще, Грюнлих, – добавил консул, – новые кружева лежат сверху в маленькой сумке. Перед Гамбургом спрячете их под пальто, хорошо? Эти налоги… их по возможности надо обходить. Прощайте! Прощай еще раз, дорогая Тони! Да будет с тобой Бог!
Антон, Лина и Трина прощались уже с «мадам Грюнлих». Дверцу собирались захлопнуть, как вдруг Тони охватил внезапный порыв. Несмотря на громоздкую шубу, она перелезла через колени ворчащего мужа и с жаром обняла отца.
– Прощай, папа… мой добрый папа! – и прошептала совсем тихо: – Ты доволен мной?
Консул на мгновение прижал её к себе, затем отстранил и с глубоким чувством пожал ей руки. На этом всё закончилось. Дверца захлопнулась, лошади рванули с места, зазвенели стекла. Консульша долго махала платком, пока карета не исчезла в снежном тумане.
Консул стоял рядом с женой, которая изящным движением запахнула меховую пелерину. – Вот она и уехала, Бетси.
– Да, Жан, первая из наших детей… Как думаешь, она будет с ним счастлива?
– Ах, Бетси, она довольна собой. А это самое прочное счастье, какого можно достичь в этом мире.
Они вернулись к гостям.
Глава пятнадцатая
Томас Будденброк шел по Менгштрассе вниз, к улице Фюнфхаузен. Он избегал верховых поездок через Брейтештрассе – из-за множества знакомых пришлось бы поминутно снимать шляпу. Засунув руки в широкие карманы теплого темно-серого пальто с поднятым воротником, он шел, погруженный в свои мысли, по твердому, искристому снегу, который звучно скрипел под его сапогами. Он шел своей дорогой, о которой никто не знал… Небо сияло ярко и холодно; воздух был свежим, терпким, почти пряным. Стояла безветренная, ясная, чистая погода – пять градусов мороза, редкий февральский день.
Томас миновал Фюнфхаузен, пересек Беккергрубе и по узкому переулку вышел к Фишергрубе. Эта улица, как и Менгштрассе, круто спускалась к реке. Пройдя несколько шагов, он остановился у маленького домика – совсем скромной цветочной лавочки с узкой дверью и маленькой витриной, где на зеленой стеклянной полке теснились горшки с луковичными растениями.
Он вошел, и жестяной колокольчик над дверью тявкнул, словно бдительная комнатная собачонка. Внутри у прилавка, беседуя с молодой продавщицей, стояла полная, уже немолодая дама в турецкой шали. Она выбирала цветы: осматривала, нюхала, капризничала и болтала без умолку, то и дело вытирая рот платком. Томас Будденброк вежливо поклонился и отступил в сторону… Это была небогатая родственница семьи Лангхальс – добродушная и словоохотливая старая дева, которая носила громкую фамилию, но вовсе не принадлежала к «высшему свету». Ее приглашали не на большие обеды, а лишь на скромные кофейные посиделки, и почти все – за редким исключением – звали ее «тетушка Лотхен». С горшком, завернутым в бумагу, она направилась к выходу, и Томас, снова поклонившись ей, громко сказал продавщице:
– Дайте мне… несколько роз, пожалуйста… Неважно каких. Ла Франс…
Когда тетушка Лотхен закрыла за собой дверь, он заговорил тише: – Убери их, Анна… Здравствуй, маленькая Анна! Да, сегодня я пришел с тяжелым сердцем.
На Анне был белый фартук поверх простого черного платья. Она была удивительно хороша собой. Изящная, как газель, с лицом почти «малайского» типа: чуть выступающие скулы, узкие темные глаза с мягким блеском и матово-желтоватая кожа, которой не нашлось бы подобия во всей округе. Руки ее – того же оттенка – были узкими и поразительно красивыми для простой лавочницы.
Она прошла за прилавок в тот угол лавки, который не был виден с улицы. Томас последовал за ней, наклонился и поцеловал ее в губы и в глаза.
– Ты совсем замерз, бедняжка! – сказала она.
– Пять градусов мороза! – ответил Том. – Но я и не заметил; я шел сюда в глубокой печали. – Он сел на прилавок, не выпуская ее руки, и продолжал: – Послушай, Анна… Сегодня нам нужно проявить благоразумие. Пришло время.
– Ах, Господи… – жалобно простонала она и в страхе и горе закрыла лицо фартуком.
– Когда-нибудь это должно было случиться. Ну же! Не плачь! Мы ведь договаривались быть разумными, верно? Что поделаешь, это нужно пережить.
– Когда?.. – всхлипывая, спросила Анна.
– Послезавтра.
– Ах, Господи… почему так скоро? Еще бы неделю… Пожалуйста!.. Хотя бы пять дней!..
– Нельзя, милая Анна. Всё уже решено и устроено. Меня ждут в Амстердаме. Я не мог бы остаться и на лишний день, даже если бы очень хотел!
– И это так ужасно далеко…
– Амстердам? Вовсе нет! Да и думать друг о друге можно всегда, правда? И я буду писать! Слышишь, я напишу тебе сразу, как только приеду…
– Помнишь… – промолвила она, – полтора года назад? На стрелковом празднике?..
Он перебил ее, просияв: – Боже, да, полтора года! Я тогда принял тебя за итальянку… Купил гвоздику и вставил в петлицу… Она у меня до сих пор. Я возьму ее в Амстердам. Помнишь, какая жара и пыль стояли на лугу?..
– Да, ты принес мне стакан лимонада из соседней палатки… Я помню это как сейчас! Всюду пахло жареной сдобой и толпой…
– Но ведь было чудесно! Разве мы не поняли сразу по глазам, что между нами вспыхнуло чувство?
– А ты хотел покататься со мной на карусели… но было нельзя; мне нужно было торговать. Хозяйка бы меня отругала…
– Да, было нельзя, Анна, я это понимаю.
Она тихо добавила: – И это осталось единственным, в чем я тебе отказала.
Он снова поцеловал ее – в губы и в глаза.
– Прощай, моя дорогая, добрая Анна!.. Да, пора начинать говорить «прощай».
– Ты ведь придешь завтра еще раз?
– Да, конечно, в это же время. И послезавтра утром, если получится вырваться… Но сейчас я хочу сказать тебе вот что, Анна… Я уезжаю далеко, Амстердам – это всё же путь неблизкий… а ты остаешься здесь. Но не губи себя, слышишь?.. Потому что до сих пор ты оставалась чистой – поверь моему слову!
Она плакала, прижимая фартук к лицу.
– А ты?.. Что будет с тобой?.
– Бог знает, Анна, как всё пойдет. Вечно молодым не останешься… Ты умная девушка, ты никогда не заводила разговоров о замужестве и прочем…
– Нет, упаси Бог!.. Чтобы я смела требовать этого от тебя…
– Нас несет течением жизни, понимаешь… Если буду жив, я возглавлю фирму, женюсь на богатой невесте… да, я честен с тобой на прощание. И ты тоже… так оно и будет. Я желаю тебе счастья, дорогая Анна! Но не губи себя, слышишь?.. Ведь до сих пор ты была безупречна – я тебе это говорю…
Внутри было тепло. В лавочке стоял влажный запах земли и цветов. Снаружи зимнее солнце уже клонилось к закату. Нежный, чистый, бледный вечерний румянец – словно нарисованный на фарфоре – украсил небо за рекой. Люди, спрятав подбородки в воротники пальто, спешили мимо витрины и ничего не замечали: двое в углу цветочной лавки прощались друг с другом.
Часть четвертая
Глава первая
30 апреля 1846 года
Милая мама,
тысячу раз благодарю за письмо, в котором ты сообщила мне о помолвке Армгард фон Шиллинг с господином фон Майбумом. Армгард и сама прислала извещение – очень изящное, с золотым обрезом – и приложила письмо, где в самых восторженных выражениях пишет о женихе. Говорят, он необыкновенно красив и держится по-светски. Как она, должно быть, счастлива! Все выходят замуж: из Мюнхена пришло известие и от Евы Эверс – она идет за директора пивоварни.
Но я должна спросить тебя, мама: почему же консул Будденброк всё еще не навестил нас? Вы ждете официального приглашения от Грюнлиха? Это вовсе не обязательно, он, кажется, об этом и не помышляет. А когда я напоминаю, он отвечает: «Да-да, детка, твоему отцу некогда». Или вы боитесь мне помешать? Ничуть! Или думаете, что пробудите во мне тоску по дому? Полно вам, я ведь женщина рассудительная, я стою в самом центре жизни и уже совсем созрела.
Недавно я была у мадам Кезелау – это очень приятные люди. Наши соседи слева, Гусманы, тоже люди обходительные, хотя наши дома стоят довольно далеко друг от друга. У нас есть пара хороших друзей дома, они тоже живут здесь, за городом: доктор Клаассен и банкир Кессельмайер, близкий приятель Грюнлиха. Ты не поверишь, какой это смешной старичок! У него белые подстриженные бакенбарды и тонкие пушистые волоски на голове, которые трепещут от каждого дуновения ветра. Из-за его забавных птичьих движений и болтливости я зову его «сорокой», но Грюнлих запрещает мне это: говорит, что сорока ворует, а господин Кессельмайер – человек чести. Ходит он сутулясь, словно гребет руками. На затылке у него совсем нет волос, и кожа там красная, в морщинках. В нем есть что-то удивительно веселое! Иногда он похлопывает меня по щеке и говорит: «Каким божьим даром вы стали для Грюнлиха, милая крошка!» При этом он нацепляет на нос пенсне (у него их всегда три штуки на длинных шнурках, которые вечно путаются на жилете), смешно морщится и глядит на меня с открытым ртом – так забавно, что я смеюсь ему прямо в лицо. А он ничуть не обижается.
Грюнлих очень занят: по утрам он уезжает в город в нашем желтом экипаже и возвращается поздно. Иногда он сидит у меня и читает газету. Когда мы едем в гости, нам приходится брать наемную карету. Я много раз просила Грюнлиха купить собственное купе, ведь за городом без него никак. Он даже почти обещал, но – странное дело – вообще не любит выезжать со мной в свет и, кажется, не слишком рад, когда я общаюсь с городскими людьми. Неужели он ревнив?
Вилла наша очень хороша, а с новой мебелью стала еще наряднее. Тебе бы понравился салон на втором этаже: весь в коричневом шелке. Столовая рядом отделана панелями; стулья стоили по двадцать пять марок за штуку. Я обычно сижу в кабинете цвета анютиных глазок, который служит нам гостиной. Есть еще курительная и игорная комнаты. Зал внизу теперь украшен желтыми шторами и выглядит очень по-светски. Словом, всё так, как и подобает нашему имени.
А теперь – самое важное, мама. Некоторое время назад я почувствовала себя странно – не то чтобы совсем больной, но не так, как обычно. Я сказала об этом доктору Клаассену. Это маленький человечек с огромной головой и еще более огромной шляпой. Он всё время прижимает свою трость с костяным набалдашником к бороде, которая почти позеленела, потому что он много лет красил ее в черный цвет. Ты бы только его видела! Он даже не ответил: поправил очки, заморгал красными глазками, хихикнул и стал так бесстыдно меня разглядывать, что я не знала, куда деться. Потом он осмотрел меня и сказал, что всё будет превосходно, только мне нужно пить минеральную воду, так как я, возможно, страдаю малокровьем. О мама, расскажи об этом папе очень осторожно, чтобы он внес запись в семейную хронику. Как только узнаю подробности – напишу!
Передай всем привет. Томасу в Амстердам я недавно писала.
Твоя верная дочь Антония.2 августа 1846 года
Мой дорогой Томас,
с удовольствием узнал о том, как вы с Кристианом провели время в Амстердаме. Надеюсь, твой брат благополучно добрался до Англии. Хотелось бы верить, что раз уж он отказался от науки, то еще не поздно научиться чему-то дельному у своего руководителя, мистера Ричардсона. Это мой близкий деловой партнер. Я рад, что устроил обоих сыновей в фирмы, связанные со мной дружескими узами. Ты уже чувствуешь плоды этого: господин Ван дер Келлен повысил тебе жалованье, и я уверен, что ты оправдаешь его доверие усердным трудом.
Меня огорчает известие о твоем нездоровье. Твои слова о нервозности напомнили мне мою собственную юность в Антверпене, когда мне пришлось ездить на воды в Эмс. Если это потребуется и тебе, сын мой, я поддержу тебя советом и делом, хотя в эти неспокойные времена я опасаюсь подобных расходов.
В середине июня мы с матерью навестили Тони. Ее муж нас не приглашал, но принял с большой сердечностью. В течение двух дней он уделял нам столько внимания, что почти забросил дела. Антония на пятом месяце; врач уверяет, что всё идет благополучно.
Еще упомяну письмо господина Ван дер Келлена: он рад видеть тебя гостем в своем семейном кругу. Ты сейчас в том возрасте, когда начинаешь пожинать плоды воспитания. Прими совет: старайся быть не только полезным по службе, но и приятным в общении. Это не только почетно, но и дает тебе заступницу в лице супруги твоего начальника на случай какой-нибудь оплошности в делах.
Твои планы на будущее радуют меня твоим живым интересом, хотя я не могу с ними полностью согласиться. Ты хочешь сосредоточиться на экспорте местных продуктов – зерна, кож, шерсти. В свое время я и сам думал об этом, даже ездил в Англию и Шотландию за связями. Но вскоре я осознал опасный характер таких операций и вспомнил наказ нашего предка: «Сын мой, занимайся дневными делами с охотой, но делай лишь такие, чтобы ночью мы могли спать спокойно!»
Этого принципа я намерен придерживаться до конца дней, хотя порой и завидую тем, кто без таких правил идет вперед быстрее. Я имею в виду Штрунка и Хагенстрёма: они растут удивительно, в то время как наши дела идут слишком ровно. После смерти твоего деда фирма не выросла, и я молю Бога, чтобы смог оставить тебе дела хотя бы в нынешнем состоянии.
Я чрезвычайно загружен делами – и торговыми, и городскими. Меня избрали депутатом в финансовый департамент и в попечительство при богадельне святой Анны. Мать и сестры сердечно тебя приветствуют. Божье благословение с тобой, сын мой! Трудись, молись и береги копейку!
С заботливой любовью, твой отец.8 октября 1846 года
Дорогие и глубоко почитаемые родители!
Счастлив сообщить вам о благополучном разрешении от бремени вашей дочери, моей дорогой супруги Антонии. Родилась девочка, и я не нахожу слов от радости. Состояние матери и ребенка превосходное. Волнение заставляет меня отложить перо. С глубочайшим почтением препоручаю себя вам.
Б. Грюнлих.Если бы это был мальчик, я знала бы очень красивое имя. Теперь мне хотелось бы назвать ее Метой, но Грюнлих настаивает на Эрике.
Т.Глава вторая
– Что с тобой, Бетси? – спросил консул, садясь к столу и приподнимая крышку своей супницы. – Тебе нездоровится? Ты выглядишь расстроенной.
Круглый стол в просторной столовой словно стал меньше. Теперь, кроме родителей, за ним ежедневно сидели лишь Ида Юнгман, десятилетняя Клара и худощавая, смиренная Клотильда, которая ела тихо и незаметно. Консул огляделся: лица у всех были вытянуты и печальны. Что случилось? Он и сам был взвинчен: биржу лихорадило из-за бесконечных споров вокруг Шлезвиг-Гольштейна, и общее беспокойство буквально висело в воздухе.
Позже, когда слуга Антон вышел за горячим, консул узнал о происшествии. Кухарка Трина – девушка, всегда отличавшаяся верностью и прилежанием, – внезапно перешла к открытому бунту. К великому негодованию консульши, Трина в последнее время водила дружбу с подмастерьем мясника. Этот человек, вечно пахнущий кровью, самым пагубным образом повлиял на ее взгляды. Когда консульша сделала Трине выговор за неудавшийся шалотный соус, та уперла руки в бока и заявила:
– Погодите-ка, госпожа консульша, недолго осталось. Скоро наступит другой порядок: сяду я тогда на диван в шелковом платье, а вы станете мне прислуживать…
Разумеется, ей немедленно отказали от места.
Консул покачал головой. В последнее время он и сам замечал много тревожных знаков. Старые рабочие на складах были еще достаточно простодушны, но среди молодежи дух мятежа распространялся хитро и быстро. Весной на улицах случались драки, а вскоре, несмотря на возражения Лебрехта Крёгера и других упрямых стариков, Сенат утвердил новую конституцию. Избрали народных представителей, созвали гражданское собрание. Но покоя не было. Каждый требовал пересмотра законов, избирательного права, граждане ссорились до хрипоты. «Сословный принцип!» – настаивал Иоганн Будденброк. «Всеобщее избирательное право!» – кричал Хинрих Хагенштрём. А в воздухе уже носились идеи об уравнивании в правах нехристиан и свободном получении гражданства. Неудивительно, что Трине Будденброков пригрезились шелковые платья и господские диваны. Но события грозили принять еще более серьезный оборот.